Мог бы замкнуться в себе, но Мортон его поощрял, и он всё осмысленней, всё горячей осыпал кардинала быстрыми вопросами, и свято верил его неожиданным предсказаниям даже тогда, когда не верил никто из гостей и никто из друзей, и застенчиво в них сомневался, когда верили все, настолько невероятным представлялось их исполнение, и уже с укоренившейся страстью следил за малейшим колебанием запутанной европейской политики.
Наблюдал, как внезапно возвратились к почти позабытым переговорам о браке испанской инфанты и английского принца, как приданое возросло до двухсот тысяч флоринов, как старый Генрих, точно заворожённый такой кучей денег, достававшихся почти даром, внезапно вступил в Венецианскую лигу.
Этого было достаточно. Король Карл поспешно вывел из Италии французские гарнизоны, распустил лучников, арбалетчиков, копейщиков и мушкетёров и отказался на этот раз от похода к заманчивым портам, через которые шли восточные пряности и шелка.
Старик не ошибся...
Обхватив угловатые колени руками, уткнувшись в них подбородком, мирно освещённый всё ещё слабо мигавшим огнём, Мор сосредоточенно размышлял о давно ушедшем наставнике и, может быть, друге, как ему стало представляться впоследствии. Долго благоговел он перед всемогуществом старого Мортона, но даже теперь, когда его жизнь тоже неумолимо клонилась к концу, ему страстно хотелось понять, в чём состояла неотразимая привлекательность учителя.
Тот одним-единственным словом часто решал и судьбу государства, и судьбы многих людей, однако руководил ли он их жизнями, направлял ли туда, куда намеревался направить? Разве менял по своему разумению самый облик эпохи, полной захватов и грабежей? Разве остановил разрушительные набеги? Разве по своему усмотрению устанавливал мир в самый разгар кровавой войны? Разве обуздывал своей властной рукой безумную ярость непримиримых врагов? Разве выигрывал битвы?
Нет, нисколько. Ничего подобного мудрый старик не совершил. Тем не менее вокруг не было никого, кто бы добился для Англии большего блага, чем кардинал.
В чём тогда состояла его несокрушимая сила? В противоборстве или в покорности состояла она? Был ли всемогущ сам по себе, собственной волей, непостижимым умом, всеми признанной властью над миром? Или силён был слабостью, добровольным отказом от власти над миром, своеобразной бесхарактерностью? Менял ли русло реки или только умело плыл по течению? Был властителем или всего лишь смиренным рабом обстоятельств?
Как ни бился, как ни напрягал свой обогащённый многолетним опытом разум, ясный ответ не давался. Заснувшее беспокойство вновь возвращалось, глухо ворча. Рождённое смутным сознанием какой-то вины, какой-то странной ошибки, пока ещё слабое обещало стать мучительным, грозным, если ответа не найдёт до утра.
Насколько, в самом деле, свободен человек на земле?
Чувствовал, что ему необходимо ответить на этот проклятый, в нашей мятущейся жизни, может быть, самый важный вопрос.
Узник устал от сомнений, от душевных терзаний, угнетавших уже много дней. Покоя и ясности хотелось ему, хотелось быть уверенным в том, что был безошибочным и разумным сделанный шаг, приблизивший гибель бренного тела, что уйдёт не напрасно.
Может быть, сила Мортона состояла в том предварительном опыте, которым кардинал постоянно гордился перед своими друзьями, в особенности перед учёными Оксфорда? Может быть, она заключалась лишь в тончайшем умении всё видеть и всё доподлинно знать?
Глава пятнадцатаяПО ВЫБОРУ КАРДИНАЛА
Мортон... Мортон...
Простившись с гостями, поднявшись из-за стола, решив кое-какие дела с подчинёнными, кардинал однажды сказал, когда они, по обыкновению, остались вдвоём:
— Тебе пора серьёзно учиться, мой мальчик.
Стоя перед ним с запрокинутой головой, от внутреннего трепета вытягиваясь в струну, уже понимая, что они расстаются надолго, может быть, навсегда, что сладостной жизни в Ламбетском дворце приходит конец, вымолвил едва слышно, запнувшись:
— Отец говорил.
Мортон сказал, держа его за плечо, направляясь в свой кабинет:
— Он желает, чтобы ты стал юристом.
Становиться юристом не хотелось. Пленённый величием кардинала, часто грезил о чём-то ином, неясном, однако до крайности важном, чрезвычайно большом. Даже надеялся втайне, что тот не отпустит от себя, что в этом очаровательном доме всё самое лучшее непременно сбудется с ним, но гордость не позволяла об этом просить, и подтвердил, уже громче:
— Королевским судьёй. Подобно ему самому.
Вступив тем временем в кабинет, весь уставленный тяжёлыми шкафами с рукописными и новыми, печатными, книгами, опустившись в своё излюбленное рабочее кресло с жёстким сиденьем, которое и после долгих трудов не позволяло дремать, кардинал протянул ему том сочинений Светония, переплетённый в красный потёртый сафьян, и с чуть приметной усталостью попросил:
— Продолжим о божественном Августе.
Охотно раскрыв эту славную книгу, до нашего времени сохранившую жизнеописания великих и несчастных правителей Рима, держа костяную закладку в руке, без труда отыскав вчерашнее место, свободно и с удовольствием заговорил по-латыни:
— «Читая и греческих и латинских писателей, он больше всего искал в них советов и примеров, полезных в общественной и частной жизни; часто он выписывал их дословно и рассылал или своим близким, или наместникам и военачальникам, или должностным лицам в Риме, если они нуждались в таких наставлениях...»
Сидя несколько боком к пылавшим свечам, прикрывши с возрастом слабеющие глаза, кардинал в неторопливой сосредоточенности его перебил, задумчиво говоря:
— Вот остроумный обычай, мой мальчик. Хорошо бы и нынче его возродить, ибо невежество наших наместников, наших военачальников, наших представителей общин...
Почтительно ждал, поражённый этой, казалось бы, само собой разумеющейся мыслью, надеясь услышать что-то более важное, но кардинал не стал продолжать.
Привыкнув уже к его внезапным, часто обрывочным замечаниям, точно наставник предлагал ему самому додумывать мысль, выждав два-три мгновения, продолжал:
— «Даже целые книги случалось ему читать перед сенатом и оглашать народу в эдиктах: например, речь Квинта Метелла «Об умножении потомства» и речь Рутилия «О порядке домостроения»; этим он хотел показать, что он не первый обратился к такого рода заботам, но уже предкам они были близки. Всем талантам своего времени он оказывал покровительство...»
Тут кардинал, не шевелясь, неподвижно глядя перед собой, задумчиво произнёс:
— Мой мальчик, одной юридической школы, пожалуй, будет мало тебе...
Тотчас понял его и привычно читал:
— «На открытых чтениях он внимательно и благосклонно слушал не только стихотворения и исторические сочинения, но и речи и диалоги. Однако о себе дозволял он писать только лучшим сочинителям и только в торжественном роде и приказывал преторам, чтобы литературные состязания не наносили урона его имени...»
Мортон едва приметно качнул головой, точно принял решение:
— Это верно, мой мальчик. Знаний тебе нужно много. Впрочем, как и всякому человеку, которому предстоит вершить дела государства и граждан. Конечно, вовсе не обязательно прочитать все эти книги, собранные здесь, но понять главнейшее в том, что успеешь прочесть. Я поговорю о тебе с мастером Джоном.
И ожидал с замирающим сердцем, что ответит упрямый отец, был наблюдателен и не мог не угадать, как трудно будет отцу поступиться своими намерения ми и как не захочется отказывать могущественному покровителю.
Всё же, поколебавшись, должно быть обуздав уязвлённую гордость, суровый отец уступил и дал согласие поместить его в Оксфорд.
Явившись туда с небольшим узелком, где лежала смена белья, нашёл среди широких ровных стриженых зелёных лужаек тёмные корпуса для учебных занятий и красные домики с островерхими крышами, рассеянные вокруг, служившие жильём для профессоров и студентов.
Из многочисленных колледжей отец заботливо выбрал Кентербери, основанный бенедиктинцами в давние времена, отчего до сих пор корпорацией руководили монахи.
В предварительный курс входил тривиум, освящённый веками, состоявший из грамматики, логики и риторики. В преподавании преобладала традиция, которая тоже складывалась веками. Согласной этой традиции в качестве доказательства истины выдвигался давний, ни в коем случае не оспариваемый авторитет, ибо всякий авторитет, как гласил опыт монастырей, служит надёжными тисками для разума и ещё более надёжной уздой для души. Должно помнить и следовать, но не искать и творить.
Скоро заметил, что эта система доказательства истины порождала высокомерие и жестокость по отношению к ближнему, вопреки заветам Христа. Все профессора и студенты, способные мыслить, неизбежно делились на два враждебных разряда. На тех, кто соглашался с авторитетом, и тех, кто имел смелость в нём сомневаться. И те, кто соглашался с авторитетом, люто ненавидели тех, кто в нём сомневался, выдвигая против него свои аргументы. Так ему понемногу открылась причина костров инквизиции и поголовного истребления альбигойцев, заговоривших о братстве и равенстве.
После вольной жизни в Ламбетском дворце чувствовал себя неприютно и одиноко. После бесед с великим кардиналом умственная пища Кентербери казалась слишком скудна. Суровый отец, опасаясь, как бы молодой, обеспеченный средствами сын не сбился с пути, тоже держал его впроголодь. Он постоянно недоедал, ходил в изношенных башмаках, а в своей каморке сжимался от холода, не имея дров, чтобы её протопить.
Что ж, он без ропота вынес лишения, да и вынести их оказалось нетрудно, так что в памяти от них не осталось почти ничего, кроме привычки ограничивать себя в еде и питье.
Его опьянил новый свет, уже зародившийся в тёмном склепе угрюмой схоластики. Этот свет исходил от Уильяма Гроцина. Прослушав курс в Оксфорде, Гроцин пустился в Италию, поселился в славной Флоренции, сблизился с образованнейшими людьми великого города и два года учился у мессера Анджело Полициано, знаменитейшего философа. После многих трудов Гроцин воротился домой и добился права преподавать греческий язык в Оксфорде, вопреки тому, что знание греческого языка почиталось там худшей из ересей.