Генрих VIII. Казнь — страница 54 из 91

Пытаясь ободряюще улыбнуться, пряча влажные глаза, припал губами к холодной руке, и наставник, высвободив её лёгким движением, провёл по его волосам:

— Вот видишь, мой мальчик, не прежние годы, устаю говорить.

Отшатнулся невольно, заметив, как грудь больного высоко поднялась и опала, глаза стали угрюмыми, голос заколебался, но, к счастью, остался ясен и твёрд:

— Я тебя, мой мальчик, любил. Любил как отец. Любил также Англию, которой служил. Больше всего любил жизнь. Хочу верить, что со временем и ты разглядишь, как прекрасна жизнь даже в безобразии, в уродстве. Надеюсь, это открытие спасёт тебя от уныния, ибо всегда можно что-нибудь сделать. Разумеется, не всё из того, что задумал, когда был молодым. Но сделать что-нибудь можно всегда. Ты мне поверь, ибо мне удалось прекратить гражданские смуты и наполнить казну. Хочу верить, что ты пойдёшь дальше меня. Так должно быть.

Прикрыв глаза, долго молчал, и Томас сказал пришибленным голосом:

— Я хочу сделать хоть что-нибудь, но не вижу, куда мне идти.

Глаза умирающего в то же мгновенье раскрылись и опалили его прежним огнём:

— Я хочу, чтобы со временем заменил меня ты. Очень жаль, что в Оксфорде удалось тебе мало пробыть, ведь в нашем деле зависит почти всё — если не всё, — от познаний, от их разнообразия и глубины.

Со сдавленным сердцем, не представляя, как ему быть, боясь своим несогласием огорчить старика, решился успокоить его и неопределённо сказал:

— Ради познаний я и не сплю по ночам.

Наставник насупился и перебил раздражённо:

— Ваша словесность погубит тебя, ибо словесность, древняя или новая, всё равно, распаляет воображение, а ты и без неё слишком много и пылко мечтаешь, это я заметил давно.

Зачем-то поспешил оправдать своё увлечение, хотя не видел в этом нужды:

— Ещё тогда, когда я был ребёнком, я слишком часто оставался один.

Склонив голову, сложив руки на животе, кардинал медленно продолжал, точно не слушал его, а вслух размышлял, может быть не подозревая об этом:

— Ты слишком горяч. Можешь увлечься мечтами. Тебе бы надо заняться историей. Только занимаясь историей, можно понять, что истина и добро, не нами открытые, известные людям с древнейших времён, не исцеляют человечество сами собой. Мир изменяет только политика. Понемногу, но изменяет. По этой причине государственный человек должен быть добродетельнейшим и просвещённейшим из людей.

Томас не собирался становиться государственным человеком и нерешительно возразил, для чего-то оглянувшись на Джона:

— Политики редко сомневаются в том, что стремятся к добру, но чаще всего изменяются в худшую сторону.

Мортон беспокойно пошарил рукой, судорожно схватил подлокотник кресла, пытаясь, должно быть, подняться, этого сделать не смог, обессилел мгновенно и прикрыл вновь глаза, застывшие от сознания слабости, и голос его едва шелестел:

— Ты прав, мой мальчик. Ты прав. Государственный человек обязан быть внимательным и осторожным. Это запомни. Делать следует только то, что созрело. Мечтать хорошо по ночам, пока молод. При свете дня необходимо забывать о мечтах. Не торопи яблоню. Она зацветает весной, а плоды даёт только осенью... только осенью... да...

Мор же сказал:

— Яблоня давно отцвела, но вместо плодов на ней завязались пороки.

Кардинал ответил прерывисто, быстро:

— В своих делах будь честен, мой мальчик, будь добр, как завещал нам Христос, как ты есть по природе своей. Но Христос никогда не занимался политикой, и потому, может быть, политика стоит вне морали. Политика признает только то, что полезно. В государственных делах не уместны ни честность, ни доброта. По этой причине, мой мальчик, я и страшусь за тебя. Ты слишком добродетелен для нашего дела, а наше дело сурово, гадко, грязно порой. Убей, если это пойдёт государству на пользу, обмани, подлог соверши, если этого требует государственный интерес, или близко не подходи, не берись: и дела не сделаешь, и совесть замучит тебя.

Тогда прямо сказал:

— Я не хочу заниматься политикой!

Старик даже не взглянул на него и продолжал шелестеть:

— И я не хотел, я это помню. Я постригся и только церкви мечтал посвятить всю жизнь. Беда наша в том, что выбираем не мы. Когда-нибудь и у тебя не останется выбора, если тебе дорого благо отечества, а над отечеством нависнет беда. Очень скоро, по-моему. Ведь ты уже приближаешься к ней, ибо не умеешь оставаться равнодушным, когда видишь преступление, зло. Ты не способен с безразличием затворника наблюдать, как мир погрязает в пороках и воровстве. Если внимательно разобрать, безразличие затворника не меньший грех, чем грехи людей государственных, может быть, даже больший. Мне всё-таки верится, что ты не останешься сидеть сложа руки над книгами, как приходится сидеть теперь мне, когда мои руки стали бессильны, непослушные, старые. Вот если бы... но я хочу верить, мой мальчик.

Лоб умирающего покрылся испариной, лицо побледнело, голос прерывался, становился чуть слышен:

— Ко мне больше не приходи... В твои годы не стоит смотреть на последние дни... Время придёт — наглядишься ещё... Ты помни: мы не вольны поступать так, как нам хочется... и лучше тогда забывать... о добродетели... поневоле станешь суров... да... суров...

Глава семнадцатаяВ ТУПИКЕ


Ушёл со страхом и жалостью, с беспомощной головой.

Наставник его запугал.

Искал ясности в Ламбетском дворце, но тяжёлый вопрос так и остался тяжёлым: что избрать, по какой дороге пойти?

Ответа не нашёл. Пока что его обязанностью было сидеть в зале суда, сидел, и каждый день дарил его новыми преступлениями.

Всё острей ощущал, что в самом деле бессилен, ничтожен и мал перед лавиной порока и зла. Совесть терзала его, как предрёк старый канцлер. Совесть винила в бездействии, а действие представлялось немыслимым: что бы он мог совершить?

Обратился за помощью к Господу, изнурял себя постом и молитвой, в жажде очиститься от сомнений в людях, умолял вразумить неразумного, вопрошал, отчего земная жизнь того, кого сам Господь наделил разумом и совестливой душой, превратилась в клоаку бесстыдного смрада. Ждал указания, искал прибежища и утешения.

Стоял заутрени и обедни то в соборе Святого Павла, то в соборе святого Лаврентия, зачастил в монастырь и подолгу оставался между молящейся братии.

В странно клубящейся тишине торжественно, грозно лилась зовущая к покаянию проповедь настоятеля. Хор иноков, мерный и гулкий, то сурово, то ликуя вторил ему. Грозно рокотали трубы органа, и всё утопало в этом тоскующем рокоте.

Тогда измаянная смутой душа омывалась слезами. Само собой прерывалось терзание беспомощной мысли. Неприметно, безбольно лёгким паром уплывали сомнения. Покрывалось туманом забвения смрадное гноище грешного мира, которое только что отравляло, доводило до отчаяния.

В обновлённой душе оставалось одно благодарение Господу, всеблагому и милосердному, принимавшему без упрёка, без наказания чистое покаяние слабого духом раба своего, с поразительной добротой разрешавшему от тяжкого бремени житейских тревог.

Уже не хотелось покидать чудотворные стены, чтобы возвратиться в стан преступных и алчных, ненавидящих, поедом заедающих ближних своих. Уже был готов с просветлённой молитвой душой затвориться в них навсегда.

С лёгким сердцем, переполненным ликованием, бродил по окрестным рощам, лугам, вдали от пыльного шума, вдали от безобразий и гнусностей города. Ему грезилась новая жизнь, протекающая в чистоте и в покое.

Эту безмятежную жизнь посвятит разрешению величайшей из тайн: почему, невзирая на страх жестокого и жесточайшего наказания, преступлений против жизни и собственности совершается с каждым днём больше, и с каждым днём меньше становится честных людей.

Томас знал, где искать. Там, затворившись в каменной келье, изучит древние манускрипты, Священное Писание и творения первых философов, учения первых христиан и жития первых святых. В тех манускриптах, в тех учениях и житиях непременно отыщет исцеляющие душу ответы.

Обязан, должен искать.

Ещё только готовясь начать свой подвиг познания, понемногу знакомился с монашеским бытом. Его узнавали, как только вступал за ограду, встречали поклонами и тихими словами привета, молча благословляли, если не хотел говорить, давали советы, если спрашивал их.

Преображался среди братьев чистых, безгрешных, как представлялось ему, ничем не запятнанных ни перед Господом, ни перед людьми. Всем сердцем полюбил преданных служителей Господа и тайно завидовал им, ибо их жизнь себе поставил в пример.

Юноше особенно нравился один старый монах со вздутой щекой и выбитыми сбоку зубами. Монах сновал с суетливой поспешностью, с покорной готовностью глядя на всех. Порыжелая ветхая ряса мешком висела на широких плечах, и бывал он бос от ранней весны до самого зимнего холода.

Часто встречал монаха в лесу, где тот усердно молился, укрывших от всех остальных. Его самого манила прелесть одинокой молитвы, и в этом бедном монахе чувствовал самого близкого, самого сердечного брата. Тянуло хоть раз подойти, преклонить рядом с ним колени на пожухлой осенней траве, чтобы вместе помолиться Всевышнему, помолиться славно и горячо, всей душой, но что-то мешало, может быть, деликатность, опасался спугнуть, помешать, застывал, случайно набредя на него, старался оставаться не замеченным.

Однако чуткий монах примечал его сразу, как будто видел склонённой спиной, испуганно поднимался с колен и торопливо исчезал в глухомани, словно провалившись куда-то. Потом стал привыкать, оставался на месте, прекращая всё же молиться, делая вид, что собирает грибы. Потом разговорились с братом Джеромом и нередко вместе возвращались в обитель, шагая через луга по узкой тропе.

Бабье лето уже отсняло. Стояла ядрёная чистая осень. Свежий воздух до того был прозрачен, что становился невидимым, так что сквозные неоглядные дали открывались ясно и близко, словно всего в двух шагах. Начинало слегка холодать. Подсыхала земля. Мелкие лужицы иногда белели ледком.