Генрих VIII. Казнь — страница 55 из 91

Брат Джером шёл босиком. Неправильное лицо оставалось суровым и сумрачным. Глухие глаза были поставлены близко, как близнецы. На голове нечёсаной гривой спутались грязные волосы. Посреди гривы, смуглая от загара, глядела в небо тонзура.

Держась несколько боком, трогая грубый рукав его рясы, рассказывал брату Джерому с удивлённым счастливым лицом, сам ощущая это выражение необыкновенного счастья, какое великое чудо свершилось в его измученной, потрясённой душе, как близки и дороги ему эти люди, добровольно оставившие суету и раздор, покинувшие дома и земли, не имеющие ничего своего, посвятившие себя служению Господу, возвышенные этим служением, очищенные верой своей, сроднившиеся, как древние Кастор и Поллукс.

Сосредоточенно оглядывая молчаливое стадо и старательно убранные поля, не выбирая грязными босыми ногами дороги, брат Джером отозвался шепеляво и тонко:

— Нынче хорошо уродилось, и травы случились, и хлеб, а с братьями сравнил нас напрасно, не гоже, не туда своротил.

Спросил не без робости, не понимая его, стыдясь, что обидел святого слишком лестным или вовсе непонятным сравнением:

— А что, разве это не так? На земле ещё что-нибудь есть тесней и дороже такого родства духа и душ?

Отвечая ему, брат Джером поинтересовался отрывисто, не повернув головы:

— Я наблюдаю, ты недавно у нас?

Виновато сознался:

— Не очень давно, но хотел бы остаться совсем, навсегда.

Брат Джером засмеялся каким-то лающим смехом, пряча зазябшие руки в просторные рукава:

— Не видя явного, не говорю об изнанке.

Торопливо соображая, в какую нелепость тут угодил, поёживаясь невольно, точно тоже от холода, дружелюбно посетовал:

— Темно говоришь. Я тупее пестика перед твоими словами. Настоящий чурбан.

Брат Джером подивился негромко:

— Так вот оно что!

Повторил:

— Как в дождливую ночь.

Споткнувшись о кочку, болезненно сморщась, попрыгав на левой ноге, монах внезапно спросил:

— И гладко говоришь по-латыни?

Застенчиво улыбнулся:

— Говорю как могу.

Не глядя по-прежнему под ноги, резко кивнув на близкие уже монастырские стены, Джером бросил, неторопливо и глухо:

— В этом доме братьев свыше двухсот, однако будь проклят я, коли отыщется хотя бы парочка истинно дружных между собой, братьев истинных во Христе.

Прибавляя шагу, желая заглянуть в его глухие глаза, осторожно возразил:

— Не так явно, по-моему, как ты говоришь.

С преувеличенным вниманием глазея по сторонам, протиснув ладони в рукава рясы до самых локтей, собеседник согласился сквозь зубы:

— На молитве все братья, как есть. Правда твоя.

Теряясь, плохо веря, однако ж в его голосе улавливая застарелую боль, сбитый с толку именно этой непридуманной болью, с тревогой и любопытством спросил:

— Почему не уходишь отсюда?

Брат ответил загадкой:

— Ведь это ты говоришь по-латыни.

После этой беседы, внезапно оборванной у самых монастырских ворот, повнимательней стал приглядываться к тем людям, что именовались братьями во Христе, и в самом деле, понемногу явное приоткрылось ему, а спустя немалое время различил в явном изнанку, и открытие было невозможным, чудовищным.

Простые люди, которых наблюдал в зале суда, убивали и грабили не из любви к преступлению. Изверги попадались, конечно, однако изверги бывали редкостью. Большинство преступало суровый закон из зависти, из алчности, из нужды, в порыве тёмных страстей или в силу невежества. У одних не было насущного хлеба для себя и детей, другие не ведали нравственной жизни, принимая неправедный путь, ведущий к достатку или богатству, за единственный в жизни, как несомненное добро для себя и детей. Несчастных привлекали к суду, и они большей частью сполна отбывали своё наказанье.

Обитатели келий открывались иными. Они не страдали от унижения, не знали нужды. Истина праведной жизни, противоположность между злом и добром была им открыта. Больше того, монахи повсюду восставали на зло, громко бичуя его, проповедовали добро везде, где могли. Превозносили справедливость и равенство, отзывчивость сердца и доброту, любовь к ближнему и всеобщее братство между людьми. Осуждали насилие, невежество, алчность, подкупность и ложь. Клеймили злоупотребление, вымогательство и обжорство. Проклинали стяжание, пьянство, разврат. Угрожали чистилищем всем, кого обличили в грехе.

Не наказывали и не обличали только себя, хотя, как видел, заслуживали стократного наказания и обличения именно потому, что ведали, что есть зло и что есть добро.

Проклиная пьянство, обжорство, разврат, обжирались и упивались и соблазняли многих женщин окрест. Осуждая алчность, подкупность и ложь, скапливали большие богатства, любили злато, продавали церковные должности, как хлеб или шерсть, брали мзду и сами давали высшим властям, устремлялись на высокие должности, нередко прибегая к предательству и обману, понося всех тех, кто оказывался у них на пути, или убирая неуступчивых с помощью силы.

Невежество многих открылось неописуемое: не читали даже тех книг, которые сами объявили священными, а прочие запрещали читать и другим, объявляя те книги греховными или преступными; не ведали, в сущности, ни о чём, зато обо всём на свете имели суждение и право суда.

Объявляли гордыню тяжким грехом, однако себя почитали праведнее и чище всех остальных. В их душах не обнаружилось ни святости, ни благочестия, ни бескорыстных поступков, ни сердечной любви. Лицемерие и обман, жестокость и зло, несправедливость и ханжество, бесчестье и духовная нищета под видом пастырей, наставников душ.

Ужас египетский и кромешная тьма. Ведая истину, топтали её. Поставленные учить, извратили священное слово Учителя, приспособив его к своим житейским, низменным нуждам. Призванные служить нищим духом живым примером добродетели и нравственной чистоты, сами погрязли в пороке, в грехе. Затворившись за монастырскими стенами во имя утверждения братства между людьми, оказывались недружелюбнее тех, кто оставался за стенами; бывали подчас отвратительны, гадки, но повсюду кичились своей непорочностью, которая им не далась.

Кому и чему служили? Какой подавали пример? Куда вели тех, кто слепо верил, будто истина с ними, у них? Какой непоправимый урон наносили столь благородному, столь достойному делу братства, любви и добра?

Томас обомлел, слушал лекции в Линкольн-Инне, часами просиживал в зале суда, выучивал от слова до слова гражданское и уголовное право, стоял на молитве, читал древних классиков и сам понемногу писал, однако всё сущее становилось хладно, мертво, безразлично ему. Цель жизни как будто с каждым днём прояснялась, становилась всё очевидней, а дорога к ней глохла, путь зарастал крапивой, репьём.

Глава восемнадцатаяБРАТСТВО


Воспоминания отвлекли. Но как только дошёл до невыразимых страданий тех дней, Мор безотчётно и властно отодвинул их от себя.

Ему было необходимо надолго забыть о том, что предстояло ему, и прежние муки, терзавшие прежде душу и ум, были теперь ни к чему.

Уже своей волей вызывал в памяти прошлое, тайным чутьём выбирая счастливое, светлое, поспешно забывая о том, что помнить нынче представлялось ему не по силам.

Узник вновь прилёг на постель и закинул руки под голову. Ему отчего-то стало уютно, тепло. Слабый свет не дрожал. Темнота по углам не пугала.

Припомнился один парадный обед, устроенный кем-то из отцов города, кажется, мэром. На тот обед, разумеется, пригласили отца, который был королевским судьёй, а он оказался там лишь в качестве сына.

После первых непременных, скучных речей сделалось, по обыкновению, шумно. Столы ломились от лакомой снеди. Слуги, безмолвно встав за спиной, подливали в чаши вино. Здоровые, крепкие горожане с розовыми щеками вкусно ели, с удовольствием пили, всё чаще обращались к соседям с вопросом, с замечанием к месту, с непритязательной шуткой. Пьяных, разумеется, не было за столом, однако голоса час от часу становились всё громче, а смех всё развязней и веселей.

Его посадили рядом с незнакомым голландцем. У незнакомца было умное, тонкое, впечатлительное лицо, а в глазах беспрестанно сменялись то неожиданная печаль, то странное, точно бы детское озорство.

Подставляя чашу слуге, сосед сказал по-английски, довольно сильно ошибаясь в произношении:

— Дешёвое бы было вино, когда бы все пили, как ты.

Поддаваясь общему настроению, весело ответил на чистейшей латыни, ей он старательно обучался у самого Марка Туллия Цицерона, пристально читая и перечитывая многие трактаты и речи:

— Напротив, оно было бы дорого, если бы все пили так, как пью я: ведь я пью ровно столько, сколько мне хочется.

Сделав несколько длинных глотков, блестя влажным ртом, голландец с удовольствием подхватил латынь, которая знакома была ему много лучше:

— С детства у меня болят почки, так одна старуха в Италии посоветовала пить побольше вина, а ты, я смотрю, происходишь от Ромула, если отвечаешь, как он.

Смеясь шутке, зажигаясь тем, что незнакомец, к его удивлению, верно понял его, отозвался легко и свободно:

— Я происхожу от судьи.

Сосед слегка отстранился, оглядел, делая вид изумления, и важно спросил:

— Разве английские судьи не пьют?

Засмеялся, негромко и радостно:

— Если не судьи, то дети.

Незнакомец размеренными глотками допил до самого дна и вновь подставил чашу слуге:

— До сей поры мне попадались только пьющие дети, даже если судья всю свою жизнь пил только воду, и я полагал, что эта привычка передаётся у них по наследству.

Сказал, кивнувши на полную чашу:

— Я вижу, твой отец оставил тебе солидное состоянье.

Придерживая чашу, чтобы слуга не пролил мимо вина, голландец озорно подмигнул:

— Едва ли это отец. Говорят, что отцом моим был служитель Христа.

Поднял руку, сделав испуганное лицо:

— И тебе попадался непьющий прелат?

Мужчина шутовски огляделся по сторонам, пригнулся к самому уху и доверительно прошептал: