Генрих VIII. Казнь — страница 60 из 91

ыдают никого. Разве что вы захотите уйти добровольно.

Нерешительно касаясь его горячей рукой, недоверчиво ловя прямой взгляд, громко шептала:

— Если выдадут, он убьёт меня, мастер, убьёт. Он поклялся, он ненавидит меня.

Осторожно спросил:

— Что же, он пьёт?

Несчастная прижалась к стене:

— Ещё хуже, разоряется.

Утешил, уже не уверенный сам:

— Дела могут поправиться. Такое тоже бывает.

Просительница покачала несвежим чепцом:

— Говорит, что на всех торговых людей не хватает товара, что его обходят другие, более ловкие, более сильные, потому что я много трачу, что это из-за меня.

Рассудил:

— Женщина не может не тратить. Кто женится, тот должен приготовить большой кошелёк.

Она подхватила горячечным голосом:

— Да, это верно! Собрался жениться ещё раз, на богатой, но говорит, что я мешаю ему, потому что у меня ничего не осталось. Мой отец был большим человеком в торговых делах. Вы могли слышать о нём, ведь отец ваш королевский судья и сам вы тоже королевский судья. Отец дал за мной большое приданое, но уже умер, и меня некому защитить. Мне советуют обратиться в суд, но я не знаю, что и как надо делать.

Подсказал:

— Суду нужны доказательства.

Женщина оживилась:

— Глядите, мастер, глядите, у меня всё лицо в синяках, на груди, и вот здесь, и вот здесь!

Пришлось объяснить:

— Синяки могут быть от разных причин. Они не являются доказательством для судьи. Суду необходимы свидетели. Кто-нибудь видел, как муж вас бил?

Возвысила голос, хриплый и жалкий:

— Вы не знаете этого человека! Даже компаньоны не доверяют ему и тоже не могут ни в чём уличить. Когда подлец меня бьёт, то закрывает ставнями окна и отпускает всех слуг.

Погладил её горячую руку:

— Тогда вам лучше остаться здесь навсегда.

Воскликнула с отчаяньем в голосе:

— Я не могу оставаться здесь вечно! В этой тюрьме!

С трудом выдавил:

— Всё ещё может перемениться. Муж образумится или умрёт.

Посмотрела с упрёком в выплаканных глазах:

— Я не девочка, мастер. Ждать его смерти? Я сама скорее умру.

Худощавый учитель с крупным носом на смугловатом лице, с небольшими глазами, с чувственным ртом говорил со странной усмешкой:

— Моё имущество должно было пойти на погашение долга: две кровати, посуда, что-то ещё. Вдова Крапп, моя кредиторша, то есть её кучер и возчик, должно сказать, погрузили всё это и увезли, а после мадам объявила в суде, что я от неё имущество скрыл, и потребовала, чтобы ей возместили убытки. А мне больше нечем платить. Ведь я всего лишь учитель, что значит бедняк.

Сказал, дивясь неосведомлённости учёного человека в обыкновенных житейских делах, во всех тонкостях, известных любому мошеннику:

— Подобные операции производятся только в присутствии судебного исполнителя.

Учитель возразил, усмехаясь с презрением:

— Я говорю и пишу по-латыни, как Цицерон, однако о судебных исполнителях мне ничего не известно.

— У вас должны были быть хотя бы свидетели.

Мужчина широко улыбнулся, приоткрывая желтоватые зубы:

— Ведь возчик и кучер были свидетели, их руки тоже, когда выносили кровати и посуду. Так вот, они показали согласно, что в тот день лошадки мадам были не кованы, а повозка стояла без колеса, и мадам объявила суду, что знала всегда, что я негодяй и подлец.

— В этом случае у вас было право привлечь миссис Крапп за оскорбление личности и требовать возмещения моральных убытков.

Учитель признался, дёргая себя за нос, иронически прикрывая глаза:

— О своём праве я узнал только здесь. Мне мои права разъяснил один вор.

— Не знать своих прав! Господи, воля твоя! Да ведь вашу вдову должны были видеть соседи в тот день!

Бедолага покачал круглой, коротко остриженной головой:

— Вы же знаете, мастер, что я должен быть в школе к шести, там меня ждут сорванцы. Вдова Крапп тоже знает об этом и потому изволила пожаловать ко мне в пять утра, когда абсолютно темно и никто из соседей не выходил из дома, я же спешил, боясь опоздать, ведь когда я опаздываю, они ходят на головах. И вот меня ждёт долговая тюрьма.

Посоветовал сухо:

— Тогда вам лучше остаться здесь навсегда.

Тот коротко засмеялся:

— Я бы не прочь. Здесь тишина и покой и можно вдоволь читать. Чего бы ещё? Да у меня молодая жена, как на грех. Разве она согласится жить со мной здесь?

После рассказывал жилистый вор:

— У меня было большое хозяйство. Пашни много. Луга. Овец годами выходило голов до семидесяти. Лошадей имел на два плуга. Пятнадцать коров. Хлеб продавал. За шерстью перекупщики приезжали из города. Арендаторы мы, земля не своя, но мы на ней сидим незапамятно, исстари, в год платили исправно два фунта и считали землю своей. Так всё и шло, пока жив был старый лорд. Он был рьяный охотник. Однажды лису заскакал да свалился с коня. Там и отдал Господу душу, без покаяния, такая беда. Так сын его вызвал мена и сказал, что два фунта не деньги по нынешним временам. Я имел кое-что, от такого хозяйства как не иметь, и сказал, что могу платить и побольше. Тоже и у нас своя гордость. Мы сами подавали много на бедных. Так наследник мне сказал, что ему моих денег не надо, и приказал убираться, земля, мол, его. Я спросил, куда мне идти с женой и детьми. Он отвечал, что это его не касается. Я не пошёл никуда, однако вскоре явился судья, и стража вывела нас на дорогу в чём были. Через неделю жена повесилась в соседнем лесу. Мальчонку не удалось уберечь, да и как? Старшая дочь теперь в нехорошем дому. Я её выкуплю, нынче понабрал кое-что, но так мы с ней пропадём. Надо нам вертаться домой, а вы, говорят, понимаете в этих делах.

— У вас был договор?

Вор взглянул из-под рыжих бровей:

— Мы рядились давно. Ещё прадеды наши. В те времена не составляли бумаг, ибо слово было крепче её.

— Без бумаги не сделаешь ничего.

Проситель стиснул костистый кулак:

— Что же нам с дочерью делать?

И этому посоветовал хмуро:

— Лучше остаться вам здесь.

— Вместе с дочерью? Так?

Подтвердил:

— Вместе с ней.

— Ну и останемся мы...

Рассказывал старый бродяга, вертя в тёмных руках дырявую шляпу, не поднимая лохматой седой головы:

— Он сдавал эту землю и брал за неё десять фунтов. Десять фунтов было трудновато для нас, однако мы всё-таки жили. Хлеба хватало и молока, а всю одежду делали сами. Но вдруг обмерил участок и потребовал вдвое. Это превышало стоимость фермы. Я пошёл в суд и попросил господина судью заступиться за нас. Так господин судья мне сказал, что нет такого закона, который запрещал бы увеличить арендную плату. Я спросил, что мне делать. Господин судья возразил — ведь он с господами, если сам господин, — что я должен выложить все двадцать фунтов сполна или уйти с этой земли, как бы ни был я честен, трудолюбив, какую бы нужду ни терпел. Тогда я и понял, что господа все тираны, похуже турецких.

Жаловался растерянный парень лет двадцати с испитым тонкогубым лицом:

— В нашей округе осталось три пастуха, а прежде жили и землю пахали человек двести, не меньше. Так выгнали всех. Куда ж нам идти?

Разглядывая эти озлобленные или унылые лица, исстрадавшись душой оттого, что им невозможно помочь, допытывался у них:

— Кто эти люди, которые вас сгоняют с земли?

Ему беспомощно отвечали:

— Это грабители.

Допытывался опять:

— Кто они, эти грабители?

— Они подлецы.

Стоял на своём:

— Кто эти подлецы? Почему они гонят вас?

Ему резко бросали:

— Они кровопийцы!

Всё-таки старался понять:

— Кто эти кровопийцы?

Говорили с негодованием:

— Это разбойники!

Спрашивал:

— Кто они, эти разбойники?

Сообщали с мучительным взглядом, который лучше слов говорил, что эти несчастные, изгнанные, ограбленные не понимали его:

— Опустошители.

Не терял надежды добраться до истины:

— Кто они, эти опустошители?

Собеседники отступали на шаг и глядели на него с нескрываемым удивлением, точно укоряли, что дело такое простое, а он его не способен понять:

— Они — богачи!

Всё-таки продолжал:

— Кто они?

Отмахивались:

— Это наши обидчики.

В сущности, эти люди, несчастные и обобранные, пущенные злой волей по миру, были правы: на них шла стеной и ломала их безымянная, многоликая сила.

Владелец гнал их с земли и сдавал эту землю торговцу из Лондона. Он тотчас, получив свой барыш, сдавал её пришельцам из Йорка, Ноттингема, Бристоля и Норвича, случайным людям без роду и племени, без определённых занятий, не записанных в цехи и корпорации. Пришельцы запускали исконную пашню, бывшую в этих местах с непочатых времён, обращали в пастбища обширные земли и разводили овец в невиданных дотоле количествах.

Год проходил, всего только год, и округа меняла лицо. Вместо переливавшихся волнами клиньев поспевающей ржи, вместо красневших полосок гречихи всюду пестрел однообразными головками клевер, зеленели высокие травы, цвели васильки. Вместо благополучных, зажиточных, сытых людей по зараставшим дорогам бродили грязные полчища неприкаянных, беззащитных, голодных бродяг, которые понять не могли, что с ними стряслось, и не ведали, чем и зачем дальше жить.

Становилось стыдно, больно, бессильно, но отчего-то только ему, а не тем, кто сгонял землепашцев с родимой земли. Его конфузил собственный дом, обеспеченность, сытость, твёрдый доход, стал одеваться до крайности скромно, однако это не успокаивало, не утешало. Безжалостно ущемлял свои самые насущные нужды, сокращал расходы возраставшей семьи.

А беспокойство росло и росло. Душа продолжала страдать. Ей всё казалось, что именно он в ответе за тех, кто ютится в жалких лачугах, в заброшенных пепелищах, в придорожных лесах, у кого не находилось к обеду ни мяса, ни сыра, ни молока, кто одет кое-как и в любую минуту может быть бит, как бродяга, клеймён, отправлен на виселицу.

Несчастия и пороки, преступность и нищета, разврат и беспробудное пьянство, бесправие и жестокость, выгода и безнравственность переплетались в один тугой узел, который он должен, призван был развязать.