Генрих VIII. Казнь — страница 66 из 91

Платон не пошевелился, только наморщил лоб и едва слышно сказал, при этом лицо его сделалось неприступным, чужим:

— Этот, биограф, кое-что слышал, но слышал не так, как это было. В самом деле, мы рассуждали о пользе тиранов для граждан. Я был неблагоразумен, ибо говорил ему то, что действительно думал. В казне Дионисия не было денег, как и случается постоянно с тиранами, и Дионисий призвал царедворцев, призвал и меня вместе с ними, чтобы мы дали ему верный совет, каким образом наполнить казну и благополучно уйти от банкротства. Один сказал, что надобно без промедления увеличить налоги. Второй сказал, что надобно повысить цену самых ходких товаров. Третий посоветовал пустить слух о войне и собрать с народа будто бы на закупку оружия и наем солдат. Четвёртый предложил выпускать более лёгкие деньги, чтобы ими покрыть государственный долг.

— Все подобные меры ещё более разоряют страну и наполняют казну лишь на время.

— Что полезного может родить пустая голова царедворца? Меньше, чем мышь, потому что она не гора. Я же сказал: «Эти меры бесчестны и гибельны, потому что плодят нищету. Как полнейшим неучем является врач, умеющий вылечивать болезнь болезнью же, так и тот, кто не может поправить жизнь граждан иным путём, как только обманывая их или отнимая у них блага жизни, должен признаться в своём полном неумении управлять. Чтобы казна всегда была полной, необходимо сократить расходы двора, уничтожить излишества, сделавши так, чтобы у придворного имелось не больше, чем у любого другого, обязать всех трудиться на полях или же в мастерских, по желанию, освободив от труда одних тех, кто охраняет государство или им управляет, и ввести равное распределенье продуктов, как это было тогда, когда государство только ещё начиналось и у власти стояли лучшие люди. Тогда никто не будет иметь больше, чем ему нужно для жизни, и все излишки можно будет употребить на общее благо». Однако же я проповедовал, как оказалось, перед глухими. Ты слышал от моего комментатора, что со мной сделал тиран за мой добрый совет?

Мор, конечно, читал и глухо ответил, вдруг предчувствуя что-то:

— Диоген говорит, что тиран выдал тебя спартанцу Поллиду, который отвёз тебя на Эгину и вывел тебя на продажу, как скот, но тебя выкупил Анникерид, мечтавший прославиться в скачках на колесницах, и этим прославил себя, так что потом говорили долгие времена: «Никто бы не знал об Анникериде, если бы он не выкупил из рабства Платона».

Философ кивнул в знак согласия, что всё так и было, и углубился в себя, размышляя неторопливо и вслух:

— Тиран ещё может снести оскорбление, но никогда не возымеет желания жить так, как другие, ибо ни малейшего признака равенства деспот не выносит, без различия, большой или малый, в руках у него золото или власть.

— Потому и не следует давать такие советы, что не могут принять. В дружеской беседе подобные рассуждения не лишены привлекательности, однако же в совете тирана для них не может быть места, следует знать сцену действия, приспосабливаться к той именно пьесе, которая у тебя на руках, и благопристойно выдерживать свою роль. Если нельзя с корнем вырвать превратное мнение, нужно пойти окольным путём и сделать возможно менее плохим то, что не можешь повернуть на хорошее, ибо нельзя, чтобы всё было хорошо, раз нехороши все люди вокруг, а я не ожидаю, что они станут добродетельны завтра или через несколько лет.

Ученик вновь подвернулся, воздел руку вперёд и не без гордости вставил своё слово в беседу:

— Добродетельный человек всегда найдёт подходящее место для подвига!

Платон же неприязненно пробормотал:

— Всё дело именно в том, как человеку сделаться добродетельным, когда добродетели попираются, когда добродетельный человек осмеян, презрен или забыт, а недобродетельный вкушает почёт.

Томас спросил:

— Ты что же, не согласен со мной?

Старик не взглянул на него, но ответил:

— Ничего хорошего из этого выйти не может. Стремясь вылечить бешенство других своей верной игрой, ты сам же сойдёшь с ними с ума. Философ должен говорить одну только правду. Тогда только он сохраняет спокойствие и делает своё дело, подобно человеку, который от града и бурного вихря спрятался под стеной. Наблюдая, как исполняются беззаконием те, кто окружает его, он рад, если хоть он один остаётся чистым от неправды. Проводя таким образом здешнюю жизнь, с прекрасной надеждой, кротко и весело ожидает своего исхода в вечное царство Аида. Я могу сказать тебе ещё по-иному: если философ видит, что народ попал под всё смывающий ливень грабежа и обмана и не может уговорить его укрыться под крышей, то уж лучше оставаться философу дома, по крайней мере останется сам сухим.

Не удержался от горькой усмешки:

— Ты говорил хорошо, но вымок насквозь.

— Я всего лишь человек, едва ли достойный именоваться философом, званием слишком высоким. Я видел, конечно, что вокруг меня преувеличенно ценят только грубую силу, презирают искусства, предпочитают им развлечения, влекутся к деньгам и к богатству и любят деньги много больше, чем доблесть и честь. Я правильно вывел из этого, что должен бе жать и скрываться, потому что перед этим злом я бессилен, как тот воробей, которого я сжал в кулаке, однако ж бежать я не смог, желание остаться оказалось сильнее меня. Я во второй раз отправился в Сиракузы, надеясь сделать мыслителя на троне из Дионисии Младшего. Я просил у него земель и людей, чтобы жить по законам моего государства, рождённого моим размышлением. Я так сильно подействовал на него, что он обещал, потом одумался и не сдержал своих обещаний, а меня обвинил, будто я побуждал Дионн и Феодота к освобождению острова олив и пшеницы от тирании. Я вновь убедился, что кормило правления нисколько не располагает к философским поступкам, но ученик мой Каллип был убеждён, что я не так, как бы следовало, принялся за дело. Совместно с Дионом он поднял мятеж, и они одержали победу, но и Дион не создал идеального государства, рождённого моим размышлением, и Каллип убил его и взял власть в свои руки и всё-таки произвёл не больше других для торжества справедливости. Я же с тех пор отрешился от государственных дел.

— Но ты поторопился, учитель. Слава твоя уже разнеслась по предвечной Элладе, и когда аркадяне с фиванцами основывали свой Мегалополь, в законодатели они пригласили не кого-нибудь, но тебя.

— Я предложил им поровну наделить всех сограждан землёй, ни для кого не делая исключения, но они отказались. Из этого я заключил, что они слишком свыклись с иными установлениями, чтобы принять мой совет, и отказался предлагать им законы.

Вскочив со скамьи, стремительно вышагивая по кабинету, почти не видя грустного старика, заспорил с ним напористей, громче:

— Как же ты мог? Ты ведь увидел, что именно деньги развращают души людей, что именно собственность превращает многих, если не всех, в непримиримых врагов, что богатые всё забирают себе, что только могут забрать, не всегда оставляя бедным даже мясо и хлеб, а бедные при первой возможности готовы перерезать глотки богатым, чтобы забрать у богатых то, что богатые забрали у них, и сделаться тоже богатыми. Зачем же ты предлагал им равную долю земли? Ведь равная собственность всё же останется собственностью, а собственность, даже поделённая равными долями, разъединяет и отравляет души людей. Нет, если так, то необходимо уничтожить деньги и собственность навсегда. Только в таком случае все будут в самом деле равны. Лишь отсутствие денег и собственности сделает каждого человека справедливым и честным. Почему ты не предложил им отказаться от собственности?

Платон равнодушно ответил:

— Они бы убили меня, как собаку.

Мор возмущённо воскликнул:

— И ты испугался, мудрейший из мудрых?

— Философу смерть не страшна.

Он сам был философом и разделял это мнение, но не тотчас поверил в искренность старшего мудреца и громко спросил:

— Может быть, ты и образ Сократа создал себе в назидание, предостерегая себя, что все советы твои порочным согражданам могут окончиться горькой чашей цикуты?

— В назидание, в назидание. Ты угадал, чужестранец. Однако же в назидание не себе самому. В назиданье другим. К примеру, тебе.

Мор крикнул враждебно, меняясь в лице:

— Стало быть, ты утверждаешь, что справедливость на земле невозможна?!

Старик не вздрогнул от крика, не изменился в лице, и голос его оставался невозмутимым и ровным, точно он говорил по-писанному:

— Доколе философы не станут властвовать в государствах или те, кого справедливо именуют тиранами, не обучатся воистину и правильно философствовать, так что философия и власть совпадут, пока не упразднится зловредное разделение того и другого, не будет спасения от страшных бед ни государствам, ни роду человеческому, ни отдельному человеку.

Слыша истину, бесспорную, давнюю, не принимая сердцем её, негодуя, нетерпеливо настаивал, подступая к одиноко сидевшему собеседнику:

— Хорошо, хорошо! Положим, что я согласен с этим твоим положением. Вот только ты мне скажи, каким образом должно соединить мудрость и власть, если и до нашей поры, через две-то тысячи лет, они решительно никогда не жили в дружбе друг с другом?

Поглаживая камень, на котором сидел, Платон отвечал едва слышно, почти не раздвигая бескровные губы, не шевеля точно каменной бородой:

— Ты не бойся того, что я скажу тебе, чужестранец, но соединить мудрость и власть невозможно. Мудрец с юных лет не знает дороги на площадь, не ведает, где судьи творят свой неправедный суд, постановления и законы ему ненавистны, потому что он не находит в них справедливости, а подчас и здравого смысла, участвовать в союзах, в собраниях, посещать политические обеды, добиваться политической власти ему не пригрезится и в мрачном сне.

— Власти добиваться и я не хочу, но я вот знаю уже, где творят суд, и ведаю дорогу на площадь.

— Тогда, чужестранец, ты не мудрец, ибо истинно мудрый живёт в действительной жизни лишь бренным телом и доволен вполне, если имеет хлеб, жилище и плащ, даже если тот плащ давно износился, а жилищем ему служит старая амфора из-под вина, как Диогену, не моему комментатору, нет, настоящему Диогену, а деньги и славу мудрый не ставит и в грош. И по этой причине ум мудреца, освобождённый от пут, проникает повсюду, измеряет недра земли и то, что скрыто в ней и над ней, повсюду исследуя сущее. Сначала он любит отдельное прекрасное тело, пока ещё молод и глуп. Затем, постигая сродство всех живых тел, начинает любить все прекрасные формы. Затем научается любить духовную красоту и прилепляется наконец своим сердцем к той единственной безотносительной красоте, которая проявляется одинаково и в мире телесном, и в мире духовном. В созерцании красоты этого мира и проходит жизнь мудреца. Лишь она одна даёт в его глазах цену жизни. Лишь ради неё стоит мудрому жить. Подумай об этом наедине.