Генриху мир не мог не представляться провалом всей внешней политики. Король теперь едва ли получит от Римского Папы развод и всё-таки не откажется от Анны Болейн. Отныне ему нечего делать на континенте: Карла, должно быть, засосёт, как трясина, война с Сулейманом Великолепным, а Франсуа, наголову дважды разбитый, женатый на испанской инфанте, нескоро осмелится вновь воевать. Да и с кем? Со своим новым кузеном? А Генрих? Осмелится ли в одиночку двинуть против папы войска, как обещал?
Долгие годы Генрих упражнялся в военном искусстве, носился в полном вооружении на приученном к строю коне, занимался вольтижировкой, ломал тяжёлые копья, поддевал на скаку чугунные кольца и латные рукавицы, учился владеть алебардой и пикой, фехтовал испанским мечом, бился в кольчугах и без кольчуг, со щитами и без щитов, почитая единственно битву истинно рыцарским, истинно королевским занятием. Что останется ему в годы мира? Только одно: заниматься государственными делами, обустраивать Англию, учреждать правосудие и справедливость, радеть о благоденствии и процветании той страны, которую он так жаждет осчастливить наследником. Возьмётся ли монарх за это непривычное и утомительное занятие? Придётся ли по вкусу неугомонной королевской душе негромкое и трудное дело строительства жизни после того, как столько раз мысленно примерял на себя утраченную корону Плантагенетов? Ненадёжны, самолюбивы все правители, будь то император или король.
Размышляя о возможных последствиях мира, не беспокоился о себе. Опала или возвышение были бы ему безразличны. С полным равнодушием мог оставить все должности, все занимаемые места, лишь бы обстоятельства сложились так, как было задумано. Но отчего-то после переговоров двух королев пропадала уверенность, что жизнь пойдёт именно так, как представлялось в размышлениях. Вёз прочный мир, однако не в силах был предсказать, что уже завтра может приключиться в беспокойной Европе, жадной до захватов и грабежей, и каким образом потянется далее всё наше спутанное нестройное грешное существование. Таилось что-то неодолимое в ней, не постижимое и самым образованным разумом, не подвластное воле ничьей. Именно это ощутил, безучастно наблюдая жестокую схватку двух злобных соперниц, которые вопреки всем выкладкам его разума пришли к разумному соглашению, вопреки собственной воле помирились друг с другом.
Что же в ближайшее время ожидает наш мир? Может быть, Карл одним могучим ударом сокрушит уже истощённого долгой войной Сулеймана Великолепного и, повернув победоносную армию, всей мощью обрушится на Франсуа? В таком случае расчётливый Генрих придёт ли нелюбимому Карлу на помощь, как приходил уже несколько раз? Может быть, Франсуа, одурачив кузена женитьбой на этой самой инфанте, договорится с германскими протестантами и ударит Карла в беззащитную спину, как тать? Поможет ли тогда Генрих непостоянному, лукавому Франсуа? Возможным теперь представлялось и то и другое. Стало быть, снова война. Стало быть, вновь будут задвинуты в долгий ящик все разумные планы благоустройства истощённой, уставшей страны. А если на этот раз обойдётся всё же без войн, в какую сторону строптивый характер увлечёт короля? Не сменит ли Генрих лихие забавы войны на столь же лихие забавы охоты, эспадрон на мушкет и женщин на боевого коня?
Философ верил во всемогущество человеческой воли и добрых желаний, но после переговоров в Камбре неожиданно начинало казаться, что в нашей переменчивой жизни возможно решительно всё, потому что повсюду струятся, сплетаясь и расплетаясь, тысячи невидимых, неведомых, не узнанных разумом сил, от соединения и разъединения, затухания и взрыва которых в нашем мире приключается одно непредвиденное. А ему так хотелось, чтобы внезапно обретённый мир был вечным, миром на все времена, и тогда-то... наконец...
Глава двадцать четвёртаяОДИНОЧЕСТВО
Кто-то негромко, вежливо кашлянул за спиной.
Генрих вздрогнул и обернулся.
Возле дверей истуканом торчал Томас Кромвель, держа трубку свитка в правой руке.
Король неприветливо бросил:
— Тебе что?
Кромвель склонился в низком поклоне и отчётливо, громко сказал, точно подозревал короля в глухоте:
— Я сделал наброски. По вашему повелению.
Его величество нахмурился:
— Какие наброски?
— Парламентского акта.
— О чём?
— О монастырях.
Генрих вспомнил, отошёл от окна и сел, недовольный, что так некстати помешали:
— Изложи. В двух словах.
Кромвель стал поспешно разматывать свиток:
— Лучше я прочитаю...
Генрих резко оборвал:
— Я же сказал: в двух словах!
Посетитель вытянулся и заспешил:
— Мои помощники, направленные для проверки монастырей, доносят, что многие монахи праздны, а работы, нужные им, исполняют наёмники. Другие пребывают в глубоком невежестве, часто пренебрегают богослужением и отправляют его кое-как или не отправляют никак. Многие предаются попойкам, кутежам и карточным играм, проводя таким образом целые ночи. О братской любви, которую они проповедуют, почти нигде не слыхать. Часто ссорятся, интригуют друг против друга, доходит до драк. Многие здания находятся в полном пренебрежении, сокровища расхищаются. В одном монастыре приор прижил от разных женщин шестерых детей и дал им хорошее воспитание. В женском монастыре приглашали для исповеди бродячих монахов, а они вместо исповеди...
— Довольно! Это не ново. Но кто же поверит твоим людям? Ты набираешь их из подонков.
— Где же взять честных людей на такие дела?
— Может быть, ты и прав: грязное дело делают грязные люди. Придётся эти гадости опустить.
— Милорд, представители нации охотно поверят всем этим мерзостям. Они и сами могут порассказать и о брюхатых монахинях, и о фальшивых монетах, изготовляющихся в тихих обителях. А мы для верности напомним им буллу папы Иннокентия Восьмого против монахов и о пастырском наставлении Мортона, который всё ещё пользуется большим уважением.
— А другого Мортона нет.
— Затем я предложу им на утверждение парламентский акт: в силу того, что в малых приориях и аббатствах образ жизни плотский, греховный и гнусный, малые приории и аббатства с доходом не более двухсот фунтов стерлингов в год упразднить, а их здания и владения передать королю, причём государю предоставляется право раздавать эти владения посредством особых патентов, кому он захочет и сочтёт нужным. Корона станет очень богатой, милорд.
— Это хорошо, а что станет с монахами? Их десятки тысяч, если не больше. Мне нужен мир, а не бунт.
— Я подумал об этом, милорд. Мы переселим их в большие приории и аббатства, где ещё кое-как соблюдают устав. Чего ради им бунтовать? А время пройдёт, они успокоятся, и мы возьмём в казну и большие монастыри.
— Может быть, может быть...
— Наверняка!
— Ты всё спешишь. Не наделай хлопот. Надо хорошо подумать об этом.
— О чём же думать, милорд? Я подумал уже!
Генрих пристально поглядел на него, точно прожёг, и бросил сквозь зубы:
— Ступай!
Кромвель продолжал стоять истуканом.
Лицо Генриха сделалось недовольным:
— Что ещё?
Томас негромко, но твёрдо сказал:
— Аббатство, милорд. Вы обещали дать мне аббатство, после того как я подготовлю парламентский акт. Я подготовил, в общих чертах. И я вам ручаюсь, что проведу его через обе палаты. Если вы мне дадите аббатство, они скорей согласятся: ведь каждый из них захочет получить кое-что.
Было неприятно, что мерзавец так спешит урвать кусок, было ещё неприятней, что тот был прав, когда уверял, что акт утвердят, не из повиновения королю, а из жажды поделить монастырские земли как можно скорей, и Генрих брезгливо бросил, как кость:
— Выбери и возьми.
Проситель склонился чуть не до самой земли, рассыпался в благодарностях, клялся в самой преданной верности, которая ни преданной, ни верной быть не могла, потому что куплена была за аббатство.
Государь остался один.
Не любил он Кромвеля, всегда не любил, а порой презирал. Томас был человек кардинала Уолси и служил у него казначеем. Впервые заметил этого крепыша с круглой головой и мускулистыми ногами солдата лет десять или двенадцать назад. Тогда кардинал учредил при Оксфорде новый колледж для изучения древней словесности, по примеру папского Рима, и назвал его Колледжем Кардинала, не из любви ни к древней, ни к новой словесности, но из тщеславия. На содержание колледжа нужны были деньги. Уолси был очень богат, многие подозревали, что богаче самого короля. Кардинал был также до крайности жаден и скуп и собственных денег давать не хотел. Изворотливый ум казначея надоумил его просить разрешение у папы Климента упразднить несколько английских аббатств, аббатства продать с молотка. Папа Климент по своему слабоумию разрешение дал, не приняв во внимание, какой дурной пример подаёт, дурной вдвойне и втройне, поскольку и без того колебались умы и Лютер громил монастыри и монахов в страстных проповедях. Кардинал поручил заняться аббатствами Кромвелю. Бывший приказчик и ростовщик распорядился умело и без малейшего шума. Монахов переселили в большие монастыри, где были выше доходы и, стало быть, сытная жизнь, монастырские кельи и земли были проданы за хорошие деньги и вскоре превращены в замки лордов. Вырученные средства действительно поступили на содержание студентов и педагогов Колледжа Кардинала, но мало кто сомневался, что кое-что застряло в кошельках казначея и самого Уолси.
Король нуждался в дельных помощниках, а вокруг него теснились бесталанные и ленивые лорды, они выпрашивали у него привилегий и пенсий и проваливали пустейшее дело, если его кому-нибудь поручал. Немудрено, что заинтересовался Кромвелем. Казначей кардинала был представлен ему Джоном Расселом. Генрих просил передать ему все подробности сделки. Кромвель оказался человеком словоохотливым, даже нахальным. Государь внимательно выслушал казначея, задумался и отпустил движением головы. Такого знака было достаточно для любого придворного, чтобы немедленно удалиться тихо и скромно и в полном молчании. Казначей сделал вид, что не понял, и остался. Больше того, стал давать советы своему королю, которых тот у него не просил. Его первым движением было выгнать наглеца чуть не взашей и больше никогда к себе не пускать, но он и рта раскрыть не успел: советы поразили его своим здравым смыслом и прямот