Генрих признавался, оборачиваясь к нему, тепло улыбаясь маленьким ртом:
— Я слушаю тебя с увлечением. Ради этого удовольствия я готов проскакать вдвое больше, хотя в карете мне скучно, а держаться в седле становится всё тяжелей, так что ты должен признать, что при моей комплекции прогулка к тебе равнозначна не менее, чем подвигу на поле сражения. Однако скажи мне, умнейший, есть ли живой человек, с которым бы ты согласился вполне?
Философ смеялся:
— А как же, есть такой человек, и ты ведь знаешь его.
Протягивая ладонью вверх свою мясистую руку, гость декламировал с шутливыми интонациями, пытаясь поймать плавный ритм александрийских стихов:
— Я теряюсь в догадках, открой же мне это звучное имя.
Отвечал:
— Его звучное имя — Эразм.
— Мне сдаётся, мудрейший, ты и с ним согласен не очень. Не всё в его сочинениях убеждает тебя.
— Тогда скажи мне, кто лучше Эразма сказал о тупости наших учёных?
Генрих мечтательно припоминал:
— А ведь я помню, ты знаешь, как он привёл тебя в Элтем, чтобы познакомить со мной.
Радостно удивлялся:
— Ты всё ещё помнишь, милорд? Ты же был тогда маленький принц!
У монарха подёргивались влагой глаза:
— Я смотрел на тебя, как на чудо! Никак не могу теперь вспомнить, что ты мне тогда говорил, но каждое твоё слово звучало как изречение мудреца. Если бы не та ранняя встреча, я бы, пожалуй, никогда не взялся серьёзно за книги. Своим образованием я, конечно, обязан тебе. Умён и дальновиден Эразм, этого нельзя не признать.
Напоминал с неопределённой улыбкой:
— Ты очень вырос с тех пор.
— Может быть, ты и прав. Ты мудрец. Но я и сам иногда жалею о том, что те годы прошли, что мы растём и теряем, может быть, то, что было лучшего в нас. И то хорошо, что я ещё не забыл, что лишь по твоему примеру и настоянию я выучил греческий и прочитал кое-что из диалогов Платона.
— Нечего удивляться, что человек такого ума, относящийся с таким рвением ко всем свободным искусствам, полюбил этот язык мудрецов и философов со всей силой, какая дана человеку, чтобы его одолеть. Греческий язык своим богатством превосходит все языки, выделяется из них совершенством. В греческих текстах, точно в бесчисленных сундуках, заключены сокровища всех благородных наук. Особенно любят его христиане, потому что с его помощью счастливейшим образом дошли до нас и все прочие науки, и Новый Завет. Правда, есть люди, которые полагают, что нынче, с появлением переводов, как женщина, часто родившая, этот язык истощился. Однако, по счастью, ты не из того же десятка и не думаешь так, как они. Я этому рад.
Генрих смеялся язвительно:
— Эти тупицы ожесточённо нападают на всех, кто ищет мудрость у древних, а не в их напыщенных, однако глупейших писаньях, ими они между тем ужасно гордятся, как будто бы превзошли давно тех, кого мы почитаем как наших учителей, а они обзывают ничтожествами.
Тоже бывал возмущён и отзывался, увлекаясь беседой всё больше:
— Я знаю людей, которые не могут оставаться спокойными, слыша имя Рейхлина, произнесённое вслух! О, Всевышний! Имя подобного человека! Глубочайший учёный среди невежественных завистников, наиумнейший среди наиглупейших, честнейший человек среди пустейших бездельников! На него нападают с такой несправедливостью, что, если бы он наложил на себя руки, казалось, надо бы было ему это простить!
Его величество продолжал, устало садясь на скамью, усталый и потный:
— Они заняты игрой в слова и понятия. Им и в голову не приходит изучить законы человеческой природы и поведения.
В ответ восклицал, стоя перед ним неспокойно, часто переступая, так что под башмаками хрустел и скрипел речной зернистый песок:
— У кого можно лучше постигнуть эти законы, как не у историков, поэтов, ораторов, которые говорили и писали по-гречески? Только греки передали и завещали нам свои великие открытия во всех областях, и сколько бы ни изучали и ни переводили их прежде, всё же и половина их беспримерной учёности нам до сей поры не доступна.
Но обычно его семья оставалась одна, без праздных гостей. Он выходил, закончив дневные труды, некрасивая Эл брала его под руку, и супруги подолгу бродили в полях, погружаясь в безмолвное созерцание. Густели неторопливые сумерки. На шёлковом небе серели тончайшие облака. Приятной прохладой тянуло с окрестных холмов. С ближайшего пастбища загорелый пастух гнал сытое стадо. Протяжно мычали коровы, блеяли овцы. Пыль столбом поднималась от многих копыт. Неторопливо возвращались домой. В невысокой гостиной сходились дети и старшие внуки, рассаживались, где и как было удобно, и занимались попеременно то древними языками, то математикой, то литературой и географией, которой увлекался чуть ли не жарче жадных до приключений детей. Кто-нибудь читал вслух хорошо поставленным голосом. Иногда разъяснял самое трудное место или просто рассказывал, сам наслаждаясь, о светлой радости познанья того, что ни есть на нашей земле. Потом Эл, застенчивая до старости, играла на лютне.
Если спать ещё не хотелось, после ужина вновь возвращался в молчаливый кабинет, чтобы ещё поработать немного, единственно из удовольствия узнать ещё что-нибудь. Иногда старшая дочь заглядывала к нему, придвигала резную скамеечку и помещалась у его ног. Отрываясь от книг, поглаживал её тяжёлые рыжие волосы. Мэг прижималась к отцу и шептала, пряча лицо:
— Ты чудесный. Ты самый лучший. Как хорошо!
Склоняясь над ней, с трепетным сердцем целовал тонкую руку:
— Не льсти старым людям, милая Мэг. Старые люди доверчивы чересчур. Старые люди могут поверить тебе.
Дочь лепетала дурашливо, точно ребёнок, прижимаясь к его колену горячей щекой:
— Я говорю сущую правду, отец, только правду, ничего, кроме правды!
Тихонько смеялся:
— Ты лучшая из дочерей, моя милая Мэг! И Эразм недаром зовёт тебя украшением среди женщин Британии. Ты одна вполне понимаешь меня и любишь так, как я, может быть, не заслуживаю, ибо и я человек. Без тебя мне труднее переживать мои частые горести.
Мэг кивала головой на раскрытую Библию:
— За этой книгой я застаю тебя очень часто. Иногда я спрашиваю себя, неужели она так трудна для тебя, что ты сидишь над ней каждый вечер?
Задумчиво отвечал:
— Иероним считал её очень трудной, блаженный Августин даже думал, что эта книга вовсе не постижима умом. Даже из древних ни один не рискнул утверждать, что в совершенстве понял её. Они полагали, что глубочайший замысел Господа осложнил нам понимание этой величайшей из книг, чтобы привлечь к ней внимание пытливых людей и пробудить тех, у кого вялый ум, чьи способности скрыты и требуется много труда, чтобы свои способности в себе отыскать. В противном случае люди совершенно спокойно немотствовали бы перед открытыми для них сокровищами познания истины.
Девушка поднимала лукаво глаза:
— Вот не думала, что у тебя столь же ленивый и праздный ум, как у меня.
Серьёзно кивал головой:
— Конечно, ленивый и праздный. Ведь я человек, не Господь. Повторяю тебе, и мой ум тоже надо будить и толкать, потому я так и люблю эту претолстую книгу. Я не говорю уж о том, какой необыкновенной учёности это дело и сколь не всякому человеку это подходит. Ведь люди вначале от моральных тем отвращаются как от известных и скучных, и лишь немногие так рьяно к ним обращаются, что их не отвлекает больше всё прочее, точно только для этого они и появились на свет.
Мэг с нежностью гладила его усталую руку:
— Ну ты-то как раз для них появился на свет. Мне это известно давно.
— Может быть, именно для них я появился на свет, однако же я всегда говорю, что обучением и трудом природная способность развивается в нужном нам направлении, при непрерывном напряжении воли достигая наивысших высот.
Дочь привставала и пробегала глазами по открытой странице, шепча по привычке, и спрашивала его, точно не видно было самой:
— Всё по-гречески?
Мор любил её в особенности как раз за эти расспросы и с удовольствием рассуждал:
— Вот видишь ли, Мэг, не говоря о самом Платоне, о самом Аристотеле, «Комментарии к Аристотелю» Александра, парафразы Темисция из книг Аристотеля, комментарии Аммония к логике Аристотеля, комментарии Аристотеля и Эпиктета Симплиция или жизнь Платона, описанную Олимпиодором Младшим, следует читать лишь на их родном языке. Многие из древних, писавших о христианском учении, тоже писали большей частью по-гречески, а переведено из всего этого мало, и, кажется, не переведено, а перевёрнуто, как частенько бывает с невеждами, которые по своему легкомыслию вечно не за своё дело берутся со страшной решимостью. Я уж не стану касаться того, что нет ещё такого удачного перевода самого Аристотеля, равного силе его собственных слов, а отдельные из его сочинений есть лишь на греческом языке. Я даже не знаю, переведены ли на латинский язык хотя бы названия их. Дело в том, моя дорогая, что отдельные сочинения, на латинском языке существующие, почти все таковы, что они как бы не существуют совсем. Эта же участь постигла и сочинение Аристотеля по метеорологии, и этого жаль, потому что не знаю, есть ли у него другой труд, более заслуживший того, чтобы мы знали его, более удивительный по самой сути своей, в том именно смысле, что его содержание так близко нам, нас со всех сторон окружает, однако меньше известно, менее ведомо, чем расположение звёзд, находящихся от нас так далеко.
Передвинув скамеечку, на которой сидела боком, выпрямляясь, обращаясь лицом, Мэг говорила мечтательно:
— Строение человеческого тела, расположение и взаимное действие всех его органов ещё удивительней. Я не могу смотреть на больных. Во мне всё сжимается, точно тоскует. Целой жизни не жаль, чтобы проникнуть в тайны болезней. Люди должны быть здоровыми, правда, отец?
Возражал настойчиво, ласково:
— Твою пылкую любовь к искусству Гиппократа я одобряю, однако же весьма неблагоразумно с твоей стороны пренебрегать остальными искусствами. Заботы об одном только теле приводят беспечных людей к опасному оскудению духа, как мы часто наблюдаем вокруг.