Дочь становилась серьёзной:
— Ты забываешь, отец, что я только женщина, а женщине не доступны занятия философией, логикой и другими предметами этого рода, в которых блистают мужчины. Для женщины, как я полагаю, достаточно одних добродетелей.
Мягко убеждал:
— Если женщина к выдающимся своим добродетелям присоединит хотя бы самый умеренный запас сведений из словесности, включая даже логику и философию, что напрасно пугают тебя, как ты говоришь, это было бы куда полезнее для неё, чем если бы она получила богатства Креза и красоту прекрасной Елены, из-за чего, как известно тебе, возникла большая война.
Мэг улыбнулась лукаво:
— Ну, я-то думаю, что среди нас слишком много найдётся таких, которые самой весомой учёности предпочтут и богатства и красоту.
Отвечал ей с несколько грустной улыбкой, словно предвидел грядущее:
— Они преходящи и тленны, ваша красота и ваши богатства, и я говорю тебе о ценности литературного знания не только потому, что истинная слава упадает на человека лишь от его добродетелей, как падает тень от бренного тела, но и потому, что мудрость не теряется, как богатства, и не увядает, как красота, ибо зависит лишь от нашего знанья того, что справедливо, а не основано на людских толках, нелепее и неправильнее которых на земле не имеется ничего. Между всеми благодеяниями, что одаряет человека образование, самое большое заключается в том, что изучение наук учит искать пользы духовной, а не удовлетворенья наших пороков или тщеславия. Таков смысл поучений наиболее учёных людей, в особенности же древних философов, этих наставников жизни, хотя некоторые, может быть, и злоупотребляли учением, как, впрочем, возможно злоупотреблять и другими хорошими вещами, лишь бы купить себе поскорее громкую славу, пышные почести и дешёвую популярность у черни.
Девушка звонко смеялась:
— Ты убедил меня, в который уж раз.
И они умолкали.
За окнами таилась чуткая тишина. Слабый ветер ласкал, набегая с далёкого моря, задремавшую было листву, лепетавшую сонно о чём-то своём, лаская им слух. Впрочем, ветер набегал лишь на миг и добродушно спадал. Вновь чутко утихала, задрёмывая, густая листва. Где-то в гнезде сонно ворочалась птица. Голова Мэг безмятежно покоилась у него на коленях. Это и был его собственный остров, счастливый и мирный, где мыслитель трудился в поте лица своего и отдыхал от трудов. Пусть делал немного, но отдых и счастье заслужил. Одно лишь смущало: не мог, не умел быть один, одиночество душило его. Зачем ему остров для себя одного, для жены и детей, для зятя и слуг?
Неудержимо тянуло на остров, обдуманный и описанный им, где бы был счастлив совместно со всеми. На том острове не было бы ни богатых, ни бедных, ни хозяев, ни слуг, одинаково работали все, кроме малых детей, стариков и больных. Даже правители, законом освобождённые от труда, по своей охоте занимались бы землепашеством и ремёслами, чтобы служить живым примером всем остальным, без чего трудно было бы ждать ревности в труде, достатка и довольства в душе. Честно, спокойно, размеренно протекала бы там жизнь. Поровну селились островитяне в деревне и в городе, и каждые два года переменялись местами, чтобы поровну нести тяготы землепашества и поровну вкушать городские удобства. Земледельцы пахали на том острове землю, кормили скот, заготавливали дрова и отвозили всё это в город каким им было удобно путём, по суше или по морю. Зерно они сеяли лишь ради хлеба и ровно столько, чтобы хватило всем жителям и осталось на случай, если придётся оказывать помощь соседям. Лошадей у них заводилось немного, главным образом для того, чтобы юноши, упражняясь с конём, вырастали здоровей и сильней. Взрослые же повсюду ходили пешком, а в землепашестве и в перевозках использовали быков, которые выносливей лошадей и подвержены меньше болезням. Горожане занимались ремёслами, а на время уборки отправлялись в поля помогать земледельцам. Все без различия спали восемь часов, шесть часов отдавали труду, остальные доставались наукам и удовольствиям. Если же необходимых продуктов накапливалось несколько больше того, что было необходимо, правители по своему усмотрению убавляли время труда. Зачем же им было гнуть спину восемь, десять или двенадцать часов, как происходит везде, где работают на хозяев или для выгоды? Такой необходимости не было, ибо они в избытке обеспечивали себя всем тем, что им было нужно для жизни здоровой и сытой. Достигнуть такого довольства им было не трудно, ибо среди них вывелись те, кто бы не занимался ремёслами или обработкой земли, кроме, разумеется, тех, кому особенно давались науки, а когда в производстве жизненных благ заняты все, плоды работы бывают обильны. К тому же никакого труда не тратили бы они понапрасну. Зачем людям столько редких металлов и драгоценных камней, на добычу и обработку их уходит такая бездна труда, а владение ведёт к преступлениям? Зачем такое множество изысканных украшений и самых замысловатых повозок и экипажей? Для какой надобности столько необыкновенных нарядов? По правде сказать, все эти наряды, украшения и экипажи возбуждают в людях только тщеславие, которому необходимо как можно пышнее разукрасить себя, лишь бы возвыситься над многими, кто лишён подобной роскоши.
Тщеславие — болезнь духа, как болезнь тела — запор, а на его добродетельном острове не могло быть ни телесных, ни духовных недугов, ибо так легко произвести в изобилии то, что диктуется принципом пользы, удобства и естественных удовольствий. Оттого жили бы там без обид, в счастливом труде, в счастливой радости и в счастливом покое. Ведь это же он написал:
«Именно, в других странах повсюду говорящие об общественном благополучии заботятся лишь о своём собственном. Здесь неё, где нет никакой частной собственности, они фактически занимаются общественными делами. И здесь и там такой образ действий вполне правилен. Действительно, в других странах каждый знает, что как бы общество ни процветало, всё равно умрёт с голоду, если не позаботится о себе лично. Поэтому в силу необходимости должен предпочитать личные интересы интересам народа, то есть интересам других. Здесь же, где всё принадлежит всем, наоборот, никто не сомневается в том, что ни один честный человек не будет ни в чём терпеть нужды, стоит только позаботиться о том, чтобы общественные магазины были полны. Тут не существует неравномерного распределения продуктов, нет ни одного нищего, ни одного, кто бы нуждался, и хотя никто ничего не имеет, тем не менее равно богаты все. Действительно, может ли быть лучшее богатство, как лишённая всяких забот, весёлая и спокойная жизнь? Тут не надо тревожиться на счёт своего процветания, не приходится страдать от жалобных требований жены, опасаться бедности для сына, беспокоиться о приданом дочери. Каждый может быть спокоен насчёт пропитания и благополучия как своего, так и всех своих: жены, сыновей, внуков, правнуков, праправнуков и всей длинной вереницы своих потомков, исчисление их принято в знатных родах...»
И ещё, уже в самом конце:
«Мне и в голову не приходит сомневаться, что весь мир легко и давно уже принял бы законы утопийского государства как из соображений собственной выгоды, так и в силу авторитета Христа Спасителя, который по своей величайшей мудрости не мог не знать того, что лучше всего, а по своей доброте не мог посоветовать того, что он знал за самое лучшее. Но этому противится одно чудовище, отец всякой погибели, — гордость. Она измеряет благополучие не своими удачами, а чужими неудачами, не хотела бы даже стать богиней, если бы не оставалось никаких несчастных, над которыми могла бы властвовать и издеваться, ей надо, чтобы её счастье сверкало при сравнении с их бедствиями, надо развернуть свои богатства, чтобы терзать и разжигать их недостаток. Эта адская змея пресмыкается в сердцах людей, как рыба-подлипала, задерживает и замедляет избрание ими пути к лучшей жизни. Так как гордость слишком глубоко внедрилась в души людей, чтобы её легко было вырвать, то я рад, что, по крайней мере, утопийцам выпало на долю государство такого рода, которое я с удовольствием пожелал бы для всех. Они последовали в своей жизни таким уставам и заложили на них основы своего государства не только очень удобно, но и навеки, насколько это можно предсказать. Они истребили у себя вместе с прочими пороками корни честолюбия и раздора, а потому им не грозит никакой опасности, что они будут страдать от внутренних распрей, исключительно от них погибли многие города с прекрасно защищёнными богатствами...»
И по этой причине обязан дойти до конца. Не из гордости, отца всякой погибели, не из честолюбия, которому вечно любо ничтожество и несчастье как можно большего числа сограждан своих. Он слишком много взял на себя, и уже отступать не имелось ни малейшего права, ни даже тени его. Пока жив, король, может быть, не разгонит монахов, не продаст земли монастырей своим ревностным слугам и не посеет злое семя новой, непременно кровавой вражды, ведь, глядя на них, каждому захочется урвать свой кусок. Да, да, может быть... И потому нельзя отступить...
От этих мыслей сделалось спокойней и крепче, тем не менее непреклонной уверенности всё ещё не установилось в беспокойной душе, и продолжал рассуждать о короткой жизни и обо всей бесконечной жизни земной, рассеянно глядя на лунную ленту, что падала на каменный пол и ползла не спеша, невозмутимо отмеряя безвозвратно улетавшее время. Тихо стало совсем. Может быть, приближалось к полуночи. Глядь, уже лунная лента упала на стол, за ним неожиданно проступил силуэт с полной чашей в тощей руке, с мешками кожи по обеим сторонам подбородка, с длинным тонким изысканным носом, с умными озорными глазами, в бархатном берете на голове. С невольным беспокойством спросил:
— Боже мой, ты всё ещё пьёшь вино как лекарство от почек?
Ему ответили спокойно и тихо:
— Спасибо старухе, дала мне добрый совет. От вина светлее становятся мысли, а мысли, как ты знаешь, важней для меня, чем ноющая боль в боку и в спине.
Так же тихо, осторожно сказал:
— И больше они не болят, только ноют?