Несколько раз Ягода говорил о неизменно плохом отношении к нему К.Е. Ворошилова, и говорил он это в тоне явной ненависти. Недавно, когда я говорил Ягоде, что собираюсь послать Н.П. Ежову конспект готовившейся мною книжки о XVII съезде партии, Ягода дважды раздраженно возражал против этого и однажды – это было в его кабинете в Наркомсвязи – бросил реплику: “отдаст он какому-нибудь литературному холую и тот сам напишет по твоему материалу”.
В разговорах с А.М. Горьким мы неоднократно останавливались на том, что Ягода – деление, конечно, условное – не политический руководящий работник, а организатор административного типа и складки. Не раз, в частых беседах у А.М. Горького, чувствовалось, что Ягода не разбирается в том, о чем идет речь. Он иногда спрашивал меня потом о тех или иных, затрагивавшихся в этих разговорах темах или фамилиях, – но и это всегда свидетельствовало не о естественно возникшем интересе, а о вынужденной необходимости хотя бы поверхностно ориентироваться. Бывало, что перед какой-либо беседой с Горьким Ягода наводил у меня те или иные справки, “нужные ему для использования в этой беседе”.
Приезжая с Уралмаша в 1934–1935 годах, я при каждой встрече замечал, что у Ягоды растут эти настроения, приобретают все более резкий характер, переходят в тон подготовки прямой борьбы с партией. Но приехав в Москву после смерти А.М. Горького в 1936 году, я был в первый момент прямо ошарашен тем, до какой степени озлобления дошел Ягода, насколько прямо начал он говорить о недоверии к нему партийного руководства вообще в связи с усилением контроля и наблюдения за НКВД со стороны секретариата ЦК в лице Н.И. Ежова, насколько стал он открыто отделять себя от партии и противопоставлять себя ей. Было ясно, что к вскрытию партией троцкистской террористической деятельности он подходил не с точки зрения извлечения определенных политических уроков, а лишь с точки зрения боязни за свое положение, за свою ответственность.
Так же ясно было, что его прямо волновало неизбежное раскрытие террористической деятельности правых, с которыми он был связан еще в годы открытой борьбы правых с партией, знал, что следствием прихода в НКВД Н.И. Ежова будет его – Ягоды – разоблачение. Предвидя свое снятие, не сомневаясь в отсутствии у него какой-либо общественной опоры в стране – Ягода перешел к заговорщической форме борьбы с партией. В этой его заговорщической антипартийной борьбе я нужен был ему в свое время, прежде всего, в его преступных попытках опоры на А.М. Горького. Он старался использовать свою связь с Горьким только для создания себе искусственного авторитета.
Горький нужен был Ягоде, как возможное орудие в политической игре, как надежда на помощь, как серьезное прикрытие. Здесь были расчеты на то, что воспоминания о давнем знакомстве его с Горьким могли рассматриваться всеми, как свидетельство давности его революционного стажа. Он стремился быть своим человеком у Горького для того, чтобы свою собственную внутреннюю безыдейность и скудность прикрыть авторитетом связи с Горьким.
Ягода всегда с волнением и неуверенностью в отношении к нему А.М. расспрашивал меня о том, не упоминал ли Горький в разговоре о нем, как Горький к нему относится. По сути дела, и со мной у Ягоды установилась большая близость именно после того, как я стал тесно связан с Горьким, т. е. с 1930 года.
Ягода знал, что Горький очень высоко ценил работу НКВД с преступниками и отзывался о ней с восхищением. Погребинский и Фирин умело и постоянно связывали эту деятельность НКВД с именем Ягоды. Систематически посещавшие Горького Погребинский и Фирин всегда развивали эту тему перед Горьким, причем Погребинский прямо с холуйским душком. Особенно ярко это выявилось во время работы над книгой о Беломорстрое, когда Погребинский и Фирин устраивали скандалы на тему о том, что, дескать, в книге недооценивается роль Ягоды, что Ягода в книге оттерт и т. д. На деле, конечно, этой книгой все работавшие над ней, а прежде всего и сугубо – я, сослужили Ягоде полезную службу. Как раньше я гордился этой книгой, так стыжусь теперь…
С непростительным запозданием пересмотрел я то, как переоценивал я сам себя, то, что и в области политической работы, и дисциплины, я позволял себе создавать атмосферу некоей вседозволенности. Ведь я считал для себя вполне возможным, приезжая из-за границы, привезти с собой какие-либо эмигрантские или троцкистские издания, хранить их совершенно открыто, считать естественным, что они у меня имеются и что я могу ими пользоваться.
С работы на Уралмаше я был снят в конце декабря 1936 года, и, ожидая решения вопроса о себе, работал над книжкой о XVII съезде партии.
Николай Иванович, из тридцати четырех лет моей жизни больше восемнадцати я провел членом партии. Мне ясно, какими заслуженными ненавистью и презрением покрыто сейчас мое имя, как человека, бывшего столь близким к Ягоде, и в этой связи столь виновного перед партией за те преступления, в которых я был соучастником Ягоды, столь виновного перед партией за то, что я не сумел оправдать так часто оказывавшейся мне партией помощи, поддержки, заботы.
Всем, что во мне было партийного, я пишу Вам это заявление, обязанный до конца и всесторонне раскрыть гнуснейшее лицо Ягоды и все известное мне в его вражеской деятельности, обязанный сделать все от меня зависящее, чтобы партия могла полностью и целиком выжечь эту гангрену, очистить советский воздух от этой мрази и вони».
Готовность свидетельствовать против Ягоды не помогла.
14 июня 1937 года Леопольда Авербаха приговорили к высшей мере наказания в особом порядке, то есть без суда… Авербаха расстреляли. Его жену Елену, врача-травматолога, дочь Бонч-Бруевича (его не тронули), посадили.
На допросах Ягоду к тому же заставляли возвеличивать и признавать героем его сменщика – Николая Ивановича Ежова.
Генрих Григорьевич подписывал протоколы допросов, которые рисовали Ежова прозорливым партийцем, который давно видел, где орудуют враги:
– Ежов пришел в аппарат, обходя меня, он спускался непосредственно в оперативные отделы, влезал сам во все дела. Постепенно тревога усиливалась: Ежов, должно быть, раскусил нашу тактику. Он не удовлетворялся разговорами и докладами, которые ему делал Молчанов. Он стал ходить сам к следователям на допросы, стал сам вызывать и допрашивать арестованных, беседовать с рядовыми сотрудниками аппарата. Тут мы были бессильны: ни договориться с сотрудниками, ни инструктировать их, что говорить Ежову, нельзя было. Словом, Ежов подбирался к нам. Это мы все чувствовали. Меры, которые я применял к изоляции Ежова от аппарата НКВД, ничего не давали.
(Все эти «признания» выбивались из Ягоды, чтобы подтвердить слова Ежова. Новый нарком на собрании партийного актива НКВД заявил, что Генрих Григорьевич не подпускал его к материалам следствия по делу об убийстве Кирова, пока этого не потребовал Сталин, пригрозив Ягоде по телефону: «Смотрите, морду набьем».)
– Какие меры к изоляции товарища Ежова от НКВД вы принимали?
– Я запрещал давать Ежову какую-либо информацию помимо меня. Я пытался всеми силами преградить путь Ежову к аппарату НКВД. Даже тогда, когда через наши головы Ежов все же ходил в кабинеты к следователям, Молчанов принимал все меры к тому, чтобы не все ему показать. Молчанов давал указания следователям при Ежове ничего не говорить, допрос прекращать.
Когда я и Молчанов узнавали, что Ежов приедет из ЦК в НКВД, мы предварительно составляли список арестованных, которых можно показывать Ежову, с тем, чтобы не вызывались на допросы те из арестованных, которые могут что-либо лишнее показать. Но это не помогло. Ежов, должно быть, и тут нас раскусил: он предварительно звонил из ЦК и требовал вызвать на допрос арестованных, которых он называл по фамилиям. И мы вынуждены были это делать. Таким образом, все мои попытки изолировать Ежова от аппарата НКВД рушились. И тогда впервые у меня появилась мысль о необходимости локализовать Ежова, убрать его…
19 мая 1937 года Генриха Ягоду допросил только что назначенный заместителем народного комиссара внутренних дел СССР комиссар государственной безопасности 3-го ранга Владимир Михайлович Курский.
Он служил в провинции и считался не связанным с Ягодой. Поэтому Ежов вызвал его в Москву и поручил руководить важнейшей службой охраны членов политбюро. А заодно и разобраться с Ягодой. На сей раз следователи выстраивали сложную конструкцию: кремлевская охрана – высокопоставленные военные – немецкая агентура, которые все вместе готовили государственный переворот.
Ягода послушно все подписал:
– Енукидзе сообщил мне о том, что блок между троцкистами и зиновьевцами окончательно оформлен организацией общего центра, что правые также входят в этот блок, но сохраняют свою самостоятельную организацию и свою особую линию. Троцкисты и зиновьевцы, говорил Енукидзе, слились теперь в одну организацию с единым центром и единой программой. С точки зрения конечных целей, мы, правые, ничего, что отделяло нас от троцкистов и зиновьевцев, не имеем. Мы так же, как и они, против генеральной линии партии. Против Сталина. В борьбе за наши конечные цели, за их осуществление, за приход наш к власти мы признаем все средства борьбы, в том числе и террор против руководства партии и правительства. На этой основе и достигнуто было соглашение правых с центром троцкистско-зиновьевского блока.
– Енукидзе вас, несомненно, посвятил в планы организации правых. В чем они заключались?
– Планы правых в то время сводились к захвату власти путем так называемого дворцового переворота. Енукидзе говорил мне, что он лично по постановлению центра правых готовит этот переворот. По словам Енукидзе, он активно готовит людей в Кремле и в его гарнизоне. Тогда еще охрана Кремля находилась в руках Енукидзе.
– И он назвал вам своих людей в гарнизоне Кремля?
– Да, назвал. Енукидзе заявил мне, что комендант Кремля Петерсон целиком им завербован, что он посвящен в дела заговора. Петерсон занят подготовкой кадров заговорщиков-исполнителей в школе ВЦИК, расположенной в Кремле, и