– Я пойду тогда к первому вагону, а? – предлагает Градусов. – Если те придут, подерусь с ними, они и отвалят, дальше и не сунутся… Всё равно нам на запасном пути ещё два часа торчать…
– Я с тобой, – неожиданно для себя говорю я.
Мы выпрыгиваем под дождь и идём к головному вагону, усаживаемся на ступеньку тамбура. Мы молчим, курим.
– Вы, наверное, жалеете, что взяли меня… – бубнит сбоку Градусов. – Двоечник, в школе вам всегда подляны делал, тут чуть драку не устроил… А я вас только первые полгода ненавидел, а потом уже нет… Только остановиться не мог… Я и в поход-то напросился из-за вас, чтобы вам здесь помогать… Мне ведь компания-то эта совсем не нравится, чмошные все, особенно эта Люська Митрофанова… – Градусов помолчал, но я ничего не сказал. – Не верите… – горько кивнул он.
Он колупнул ногтем краску на стене и вдруг достал из своей гусарской курточки пузатую фляжку.
– Водка! – злобно говорит он мне. – Нажрусь щас назло вам!..
Он отвинчивает колпачок и пьёт из горлышка. Я не гляжу на него. Он снова пьет. Потом переводит дух и глотает опять.
– Мне-то оставь, – говорю я. – Я тоже нажрусь.
Градусов подозрительно смотрит на меня, ухмыляется и протягивает фляжку. Я прикладываюсь и возвращаю её.
– Вы серьёзно? – с некоторым удивлением спрашивает Градусов.
А я чувствую, что я страшно устал. Устал от долгого учебного года, от города и от похода тоже уже устал. Устал от Маши, от Градусова, от комарихинских алкашей, от себя. Устал от страха, от любви, от жизни. Устал от своих разочарований и от своих надежд, устал от своей непорядочности и от своей порядочности. А-а, катись всё к чёрту.
– Серьёзно, – говорю я. – Вместе нажрёмся. Идёт?
– …Вы встать-то можете?.. – тормошит меня Овечкин.
Я сажусь на скамейке. Господи, как я сюда попал? Где я? Где мы? Что было? Ничего не помню, ничего не понимаю. Кошмар, что со мною! Я ещё пьяный, но уже маюсь с похмелья. Сердце зашкаливает, душа в тело вставлена сикось-накось, раскалённый крест жжёт мозги. Мимо меня по проходу вагона Бармин и Чебыкин волокут Градусова.
Я встаю, вдеваюсь в рюкзак и, шатаясь, бреду в тамбур. Стук колёс замирает, двери разъезжаются. Маша, Люська, Демон, Тютин, Овечкин, как парашютисты, прыгают в блещущую тьму. Из неё ко мне, как цветы, тянутся руки. Я валюсь на них, как телефонная трубка на рычаг. Сзади Борман и Чебыкин спускают останки Градусова и выпрыгивают сами. Двери шипят. Электричка взвывает и течёт прочь.
Узкая тропа заменяет платформу. За полночь. Дождь. Пустынная тёмная станция, затонувшая в дожде и тьме, как Атлантида. Табуном мы бредём через рельсы к вокзальчику. Вокзал – это заколоченная и запертая хибара. Борман плюёт на замок и сбрасывает рюкзак в грязь. Все поступают по его примеру, потом натягивают на головы капюшоны и садятся на завалинку под облупленной стеной.
– Слушайте, – говорю я, снимая кепку, чтобы дождь освежил башку. – Так пойдёмте лучше к реке. До неё от станции…
– От какой станции? – мрачно спрашивает Бармин.
– От Гранита, – тупо отвечаю я.
– Вот твоя станция, – говорит Борман и носком сапога переворачивает в луже ржавую, свалившуюся сверху табличку.
– Семичеловечья… – обалдеваю я.
– Грамотный, козёл…
– Семичеловечья – третья после Гранита, – печально поясняет Овечкин. – Проспали мы Гранит из-за вас, алкашей…
Трясущимися руками я достаю сигарету.
– Что, я сильно напился?.. – робко спрашиваю я.
– Ваще жара! – говорит Чебыкин и начинает хихикать. – К нам пришли и спросили: не наши ли там туристы? Мы говорим: наверное, это наш руководитель. Вы с Градусом сидели в первом вагоне, курили, плевались, матерились, песни орали. Ты нас увидел – полез под скамейку. Когда волокли тебя, ты ноги поджимал, цеплялся за всё, ржал. Потом бухнулся Машке на лавку, обнял её, сказал, что она всё равно будет твоей женой, и уснул.
Мне хочется залезть в какой-нибудь сосуд и похоронить себя в морской пучине, как старик Хоттабыч.
– Короче, мы тебя за пьянку свергли из начальников, – неохотно информирует Овечкин.
– Нам такие начальники-бухальники не нужны, – беспощадно добавляет Борман. – Так что ты нам больше не командир, и звать мы тебя будем просто Географ. А все вопросы станем решать сами.
– О-ох… – стону я и, нахлобучивая кепку, ухожу во тьму.
К чёрту всё. Завтрашние проблемы решу завтра. Сейчас я хочу спать. Я озираюсь, подыскивая место для ночлега. Невдалеке я вижу какой-то навес. Пустая лесопилка. Словно бог подсунул…
По моргающим лужам шагаю обратно. Просторное мятое небо дымно пучится над головой. Тускло горит вдали одинокий фиолетовый семафор. Неприглядная, без единой искры деревня Семичеловечья по слякоти соскальзывает вниз с косогора чёрными, раздёрганными копнами домов. Холодным ветром тянет с северного горизонта, как сквозняком из щели под дверью.
Издалека вижу отцов, съёжившихся на фоне некогда белёной стены вокзальчика. Они надвинули капюшоны, закутались в дождевики и штормовки, а вода всё равно течёт по головам, по плечам, по коленям. Дождь метёт по перрону, бренчит на брошенной табличке с названием станции. Бедные отцы! Представляю, каково им: зябко, сыро, голодно, спать охота… Ночь длинная, дороги огромные, сил нет, будущее во тьме, никто не поможет, и командир – гад.
…Раннее утро. Мы спим на дощатом настиле под навесом лесопилки. Мы залезли в спальники, прижались друг к другу и укрылись сверху полиэтиленовым тентом. Голубое небо размыто светится сквозь запотевший от дыхания полиэтилен.
Нам тепло, хоть и тесно. Спящий рядом Тютин лежит наполовину на мне, наполовину на Чебыкине. Я сдвигаю с себя свою половину Тютина и вылезаю наружу.
Над миром ясно и тихо. Вдалеке у ветхого забора на окаменевшем кряже сидит Маша. Прочие ещё спят. Я иду к Маше, хрустя тонким льдом. Лужи обмётаны припаем. На штабелях брёвен искрится иней. Опилочная грязь затвердела так, что не продавливается сапогом. Воздух пахнет водой и остывшими дорогами.
Я усаживаюсь на комель рядом с Машей и закуриваю, спокойно любуясь ею. Похмелья почти нет. Маша молчит.
– Зачем вы вчера напились, Виктор Сергеевич? – наконец спрашивает она, но я не отвечаю. Сам не знаю зачем. Так. Ни за чем.
Мы с Машей молча глядим на спящую деревню Семичеловечью – убогую, выцветшую, кривую, грязную. Улицы её проваливаются в косогоры, как прогнившие доски настила в подпол. Топорщатся гребёнки заборов. Цвет у мира – серо-голубой. Негасимые сумерки красоты. Вечный неуют северного очарования. Сдержанные краски, холодная и ясная весна. Сизые еловые острия поднимаются за деревней ровной строчкой кардиограммы. Сердцебиение Земли – в норме. Покой. Туманом катятся к горизонту великие дали тайги.
– Виктор Сергеевич, – осторожно говорит Маша, – а вы помните, что вам вчера пацаны сказали?
– Это что свергли меня? Помню. И очень этим доволен. Мне хлопот меньше. Пущай сами командуют. Я и в школе накомандовался.
Маша смотрит на меня как-то странно. Учитель, называется. Вытащил детей в глухомань, напился, и плывите как хотите.
Я беззаботно подмигиваю Маше.
– Вы или врёте, или ошибаетесь, – серьёзно говорит Маша.
Я закуриваю и не отвечаю. Всё-таки Маша – ещё девочка, пусть красивая и умная, но ещё девочка. Мне не суметь объяснить ей то, до чего сам я добрался с содранной кожей. Я знаю, что научить ничему нельзя. Можно стать примером, и тогда те, кому надо, научатся сами, подражая. Однако подражать лично мне не советую. А можно просто поставить в такие условия, где и без пояснений будет ясно, как и что делать. Конечно, я откачаю, если кто утонет, но вот захлёбываться он будет по-настоящему.
И жаль, что для отцов, для Маши я остаюсь всё-таки учителем из школы. Значит, по их мнению, я должен влезть на ящик и, указывая пальцем, объяснять. Нет. Не дождётесь. Все указатели судьбы годятся только на то, чтобы сбить с дороги.
Из-под тента, где лежат отцы, до нас с Машей начинают доноситься глухие голоса. Я слышу обрывками: «Географ… Географ…»
– Пойдём послушаем, – предлагаю я Маше.
– Подслушивать некрасиво.
– Зато увлекательно и поучительно, – отвечаю я и иду один.
– Из-за вас, алкашей, станцию проспали… – ноет Тютин.
– Заткнись, Жертва! – огрызается Градусов. – Сами бы и вставали!
– Дело не в этом, а в том, что поступать так нельзя, – рассуждает Борман.
– Иди в лампу, дух!
– Надо решать, а не базарить, – замечает Овечкин.
– Домой надо ехать… – убито говорит Тютин.
– Фиг ли домой? По тёплому сортиру заскучал?
– Вернёмся обратно на Гранит… – предлагает Чебыкин.
– День потеряем, – хозяйственно вздыхает Борман.
– Погребём по-пырому, да и наверстаем, – говорит Чебыкин.
– Нафиг-нафиг, сам греби! – не соглашается Демон. – Я что, ишак?
– Дам в пилораму, и погребёшь! – рычит Градусов.
– Не материтесь, уснуть невозможно… – сонно бормочет Люська.
– Может, спросить у Географа, где есть речка покороче, да и поехать туда? – предполагает Овечкин. – И поплаваем, и не опоздаем…
– На хрена ехать ещё куда!.. – пугается Демон. – Уйдём за деревню, поставим палатку, всё сожрём, выпьем – и домой!
– Чего вы орёте… – ворчит Люська. – Пусть Географ решает.
– Снова ему доверять? – скептически хмыкает Борман.
– Дак чо, – удивляется Люська. – Ну, напился он вчера… У меня папка тоже сперва напьётся, а потом всё починит, лучше, чем было.
– Нет, решать будем сами, – твёрдо заявляет Овечкин.
– А можно я предложение внесу? – громко спрашиваю я и вылезаю на помост лесопилки. Отцы подозрительно затихают.
– По карте в десяти километрах от Семичеловечьей течёт речка Поныш. Она впадает в Ледяную как раз напротив Гранита. Давайте поплывём по ней, а закончим маршрут в деревне Межень. Пойдёт?
– А ты ничего не намудрил? – неуверенно спрашивает Борман.
– Чтобы я напутал? – удивляюсь я. – Кто из нас всех Географ?
У конторы леспромхоза я договариваюсь с водилой, что за литр он довезёт нас до Поныша. У могучего «КрАЗа» длинная хищная волчья морда, словно кровью, заляпанная пятнами грунтовки. Девочек я сажаю в кабину, а отцы привязывают рюкзаки на площадку сзади. Мы усаживаемся. Поливая грязь струёй солярного выхлопа, лесовоз трогается, вытягивая за собой длинный прицеп с рогами, напоминающий орудие на лафете. Верхом на рюкзака