– Эгей, бивни-и!.. – орёт он и машет руками.
– Слезай немедленно!.. – хором в ужасе кричат Маша и Люська.
Но Чебыкин, довольно хохоча, карабкается дальше, исчезает за выступами, спускается в расщелины, появляется снова, ползая по скалам, как муха. С ледяным шаром в животе я слежу за его передвижением. Я боюсь даже вздрогнуть, словно этим могу его столкнуть. Отцы кряхтят, инстинктивно сжимая кулаки и напрягая мышцы. Люська закрывает лицо ладонями. Я трясущимися руками вставляю в рот сигарету фильтром наружу и прикуриваю её, ничего не замечая. Чебыкин взбирается на последний, самый высокий, острый и недоступный зубец. Он что-то вопит, размахивает шапкой, поворачивается к нам задом и хлопает по нему.
– Ну всё, конец Чебе, – цедит сквозь зубы Градусов.
– Там пещера-а!.. – доносится до нас крик Чебыкина.
Потом он быстро и ловко лезет обратно и где-то на полпути сворачивает, чтобы выбраться к пещере покороче.
– Давайте тоже к пещере двинем, – говорю я отцам. – Вон туда…
Мы спускаемся в мшистое, сырое, холодное и тёмное ущелье. Оно круто и ухабисто падает вниз. Отцы цепляются руками за мокрые камни, скользят на сгнившей хвое и склизких бревнах. Кое-где нам приходится спрыгивать с невысоких обрывчиков. Отцы снизу страхуют девочек. Маша меня сегодня просто не замечает.
Я иду последним и думаю об этом. Мне уже не стыдно за вчерашнее, и мне не больно от Машиного невнимания, а может, и от открытой неприязни. Мне кажется, что в душе я заложил Машу кирпичами, как окно в стене. В душе лишь лёгкий сквозняк от новой дыры где-то в районе сердца – оттуда, откуда я наломал кирпичи.
Впереди и внизу мелькает Чебыкин.
– Иди сюда, козёл! – злобно орёт Градусов.
– Отжимайся! – советует Чебыкин и с хохотом убегает за уступ.
Наконец мы выходим на ровную голую площадку. Над нею в стене – треугольная дыра пещеры. Отцы взбираются ко входу и заглядывают.
– Там обрыв, – говорит Овечкин.
– А как же Чебыкин спустился? – удивляется Люська.
– Бу-бу-бу-бу! – жизнерадостно доносится пояснение из пещеры.
– Ага, – скептически соглашается Борман. – Не все же такие макаки.
– У нас в деревне один мальчик лазил-лазил по скалам, упал и разбился, – говорит Тютин.
– У вас в деревне живые-то мальчики хоть остались? – интересуется Маша.
– Знаете, куда Чеба залез? – спрашиваю я. – В древности эта пещера была…
– …сортиром! – подсказывает Градусов и ржёт.
– …святилищем, и здесь, на площадке, стояли идолы.
– Каким святилищем? – удивляется Люська. – Разве здесь кто-то жил?
– Здесь жили великие народы, о которых человечество уже давно забыло. Здесь были крепости, каналы, капища. Были князья, жрецы, звездочёты, поэты. Шли войны, штурмами брали города, могучие племена насмерть дрались среди скал. Всё было. И прошло.
Отцы слушают непривычно внимательно. На уроках в школе я такого не видал. По их глазам я понимаю, что они ощущают. Они, конечно, как и я, у Чёртова Пальца тоже почувствовали незримый и неизъяснимый взгляд. И вот теперь у них под ногами словно земля заговорила. До самых недр, до погребённых костей звероящеров, она вдруг оказалась насыщенной смыслом, кровью, историей. Эта одухотворённость дышит из неё к небу и проницает тела, как радиация – земли Чернобыля. Тайга и скалы вдруг перестали быть дикой безымянной глухоманью, в которой тонут убогие деревушки и зэковские лагеря. Тайга и скалы вдруг стали чем-то важным в жизни, важнее и нужнее многого, если не всего.
– Географ, говори погромче!.. – слышится крик Чебыкина.
– Лучше вылезай! – кричит в ответ Борман.
– Фигушки, вы драться будете… Географ, погромче!..
– Археологи проводили здесь раскопки, – рассказываю я то, что читал и слышал про Семичеловечью, – нашли множество костей жертвенных животных и наконечников стрел…
– Ты, что ли, мослы растерял, Жертва? – Градусов пихает Тютина в бок.
– Нашёл! Нашёл! – возбуждённо орёт из недр пещеры Чебыкин. – Наконечник стрелы нашёл!..
Отцы взволнованно заметались перед пещерой.
– Вылезай, урод! – кричит Градусов. – Не тронем! Слово пацана!
Через некоторое время Чебыкин вылезает и протягивает мне продолговатый камень. Отцы благоговейно смотрят на камень, трогают кончиками пальцев. Камень – обычный обломок.
– Что это? Стрела? Копьё? – сияя, спрашивает Чебыкин.
– Кусок окаменевшего дерьма мамонта, – говорю я.
Отцы хохочут. Чебыкин сконфуженно прячет камень в карман.
– Для вас, бивней, может, и дерьмо… – независимо говорит он.
Мы уходим обратно вверх по ущелью. Я иду последним. Пацаны учесали вперёд и забыли про девочек. Когда я хочу подсадить Машу, она оборачивается и взглядом отодвигает меня.
– Не надо! – зло говорит она и, помолчав, добавляет: – Я вообще не хочу, чтобы вы ко мне прикасались!
Пообедав, мы собираем вещи, чтобы отплывать. Борман потихоньку берёт у меня консультации. А Маша меня не замечает. Она это делает не демонстративно, что само по себе означает какое-то внимание. Она не замечает меня, как человек не замечает развязавшийся шнурок. Но я спокоен. Я знаю, что Маша – моя. Я только не знаю, что мне с ней делать. В своей судьбе я не вижу для неё места. От этого мне горько. Я её люблю. И я тяжёлой болью рад, что мы сейчас в походе. Поход – это как заповедник судьбы. Собирая у палатки рюкзак, я слышу, как Маша разговаривает с Овечкиным. Они в палатке вдвоем. Им кажется, что стены отделяют их от мира. Но это не стены – это тонкое полотно, не способное скрыть даже тихий голос. И от мира никогда никого ничто не отделяет.
– Ты сегодня непонятная… – осторожно говорит Овечкин.
– Я нормальная, – твёрдо отвечает Маша. – Убери руки.
– Это из-за Географа?
– Не твоё дело.
– А как же я? – после молчания наконец спрашивает Овечкин.
– Решай сам.
Мне жаль Овечкина. У Маши слишком крепкий характер. Другая песня – Люська. Когда мы спускались с Семичеловечьей, она грохнулась на склоне, а потом начала ныть и проситься на руки.
– Ты чего развонялась, Митрофанова? – не выдержал Градусов.
– Дак чо, больно же…
– Подумаешь, коленку разбила. Не башку же.
– Ага, тебе, Градусов, только и хочется, чтобы я башку разбила…
– Хотелось бы – сам бы и разбил, – отрезал Градусов.
– Тоже мне, парни называются… – обиделась Люська.
– Ладно, давай донесу, – согласился Борман.
– Давай, и донесёт! – озверел Градусов и тотчас получил от Люськи такой подзатыльник, что быстро побежал вниз, махая руками.
Борман усадил Люську на закорки и, покрякивая, потащил к лагерю. Благо, что до него было метров двести.
– Градусов, ты сегодня дежурный, – на обеде напоминает Борман.
– Иди котлы мой, – поддакивает Люська, увиваясь вокруг Бормана.
– Одному западло! – рычит Градусов. – Пусть и Географ чешет!
– Он за тебя в завтрак дежурил, а ты спал.
– Меня не колышет! Будить надо было! И вообще, Борман мне не начальник! Я был против него!
– А его большинство выбрало, значит, он – командир!
– Пусть тогда большинство и моет котлы!.. А ты чего раскомандовалась, если он командир? Сильно невтерпёж – так командуй своим Борманом, а не мной, поняла, Митрофанова?
– Почему это Борман – мой? – опешивает Люська.
– Он же тебя на горбу таскает, как мешок с дерьмом…
– Ну и пусть я в него влюбилась! – злится Люська. – А тебе завидно, потому что ты рыжий и нос у тебя вот такой! – Люська широко разводит руки.
– Было бы чему завидовать! – яростно кричит Градусов и хватает котлы. – Да пускай, нафиг, он тебя любит, дерьма не жалко!
Демон пугается, видя такую битву вокруг Люськи. Он пытается всунуться, но никто его не замечает. Тогда ленивый Демон в отчаяньи решается на подвиг. После обеда он рапортует Люське, что привязал её рюкзак на катамаран.
– Ой, спасибо… – мимоходом радуется Люська и тотчас кричит: – Борман, а чо Градусов грязью кидается!..
Градусов ходит злой, ко всем придирается, пинает вещи. В конце концов перед отправлением оказывается, что только он ещё и не готов. Он носится по поляне и орёт:
– Борман, где мой рюкзак? Я его самый первый собрал!
– Вон твой рюкзак, – спокойно кивает Борман в кусты.
Градусов выволакивает рюкзак и брезгливо швыряет его на землю.
– Это вообще какой-то чуханский, а не мой!
– Это мой… – тихо пищит Люська.
Демон беспомощно улыбается и пожимает плечами.
С грехом пополам мы выплываем.
Вновь нас несёт жёлтая, пьяная вода Поныша. Вновь летят мимо затопленные ельники. Низкие облака нестройно тащатся над тайгой. Длинные промоины огненно-синего неба ползут вдали. На дальних высоких увалах, куда падает солнечный свет, лес зажигается ярким, мощным малахитом. На склонах горных отрогов издалека белеют затонувшие в лесах утёсы. Приземистые, крепко сбитые каменные глыбы изредка выламываются из чащи к реке, как звери на водопой. Вода несёт нас, бегут мимо берега́, и линия, разделяющая небо и землю, то нервно дрожит на остриях елей, то полого вздымается и опускается мягкими волнами гор – словно спокойное дыхание земли.
Под вечер у берегов начинают встречаться поваленные ледоходом деревья. Я тревожусь. Такие «расчёски», упавшие поперёк реки, могут запросто продрать наши гондолы. Впереди я вижу длинную сосну, треугольной аркой перекинувшуюся над потоком. Достаточно порыва ветра, чтобы сосна рухнула вниз и перегородила дорогу, как шлагбаум. Я встаю на катамаране во весь рост и гляжу вперёд. Я вижу одну, две, три, ещё сколько-то елей, рухнувших в воду. Дело худо. Мы проплываем под сосной, как под балкой ворот. Ворота эти ведут в царство валежника.
Катамаран обходит одну «расчёску», потом, чиркнув бортом, другую. Борман командует толково, без нервов. Но третью «расчёску» мы зацепляем кормой. Градусов сражается с еловыми лапами и выдёргивается из них красный, лохматый, весь исцарапанный.
– Бивень! – орёт он на Бормана. – Соображай, куда командуешь!