Какая древняя земля, какая дремучая история, какая неиссякаемая сила… А на что я эту силу потратил? Я уже скоро лысым стану, можно и бабки подбивать. И вот я стою под этими созвездиями с пустыми руками, с дырявыми карманами. Ни истины, ни подвига, ни женщины, ни друга, ни гроша. Ни стыда ни совести. Ну как же можно так жить? Неудачник… Дай бог мне никому не быть залогом его счастья. Дай бог мне никого не иметь залогом своего счастья. И ещё дай бог мне любить людей и быть любимым ими. Иного примирения на земле я не вижу.
Я допиваю водку у погасшего костра и тоже иду в палатку. Там темно, но я вижу, что во сне, выпростав руку из спальника, Овечкин обнимает Машу.
Третий день
Я просыпаюсь от пронзительной стужи, которая лижет мне пятки. В палатке – ровный молочный свет. Шатёр провис. Половину днища занимает лужа. Демон дрыхнет, уходя в неё ногами.
Дрожа, я вылезаю наружу. На улице густой снегопад. Поныш за ночь поднялся, и наш лагерь оказался на острове. Один край палатки стоит прямо в чёрном потоке. В низких мутных тучах призрачно темнеют еловые вершины. Всё вокруг в белом дыму. Ельник весь засыпан. Он стоит седой, словно за ночь прошла тысяча лет. Палатка наша – эскимосское иглу, в основании которого грубо зияет чёрная дыра выхода. Наши вещи чисто замело снегом, и они похожи на кочки. Половина лагеря под водой. Костёр затоплен. В квадрате из брёвен из воды торчат рогатины, плавают, как в купальне, кружки, миски, обугленные головни.
– Застава, в ружьё-о!.. – ору я. – Тонем!
Отцы один за другим вылезают из палатки и охают.
– Ваще жара-а!.. – стонет Чебыкин.
– Ноги-то не промочил? – спрашивает Борман зевающего Демона.
– Не-а. Я в сапогах спал.
– Оборзел? В спальнике-то в сапогах?
– Да неохота снимать было… Тебе не понять.
Последним из чёрной дыры лезет Тютин. Тут со всего ската палатки трогается снег и обваливает его с головы до ног.
Тесной кучей мы стоим под снегопадом и озираем последствия катастрофы. Я курю. У остальных и так от дыхания поднимается пар. Но стоять на холоде хуже, чем заниматься делом. Мы принимаемся восстанавливать лагерь. Отцы угрюмые, молчаливые. Один только Чебыкин радостно изумляется всему и хохочет – то над тем, что недопитый чай в кружках превратился в янтарный лёд, то над тем, что ложки пристыли к тарелкам, то над тем, что Градусов задумчиво сгибает и разгибает, как книгу, свои трусы, провисевшие на костровой перекладине всю ночь.
Демон и Люська сегодня дежурные. Грустя, Демон пробует развести костёр. На мокрой газете у него покоятся два прутика.
– Не выйдет ни хрена, – говорит Борман, подходя сзади.
– Может, выйдет? – мечтательно предполагает Демон.
– Иди дров нарви, – тихо приказывает Борман. – А то убью.
Борман сам присаживается и разводит костёр. Теперь Демон стоит у него за спиной и ласково наблюдает. Борман оборачивается.
– Я уже в лесу, – лучезарно улыбаясь, быстро говорит Демон.
Борман заколачивает рогатины.
Демон приносит тоненькую веточку.
– Что-то нет дров-то в лесу… – озадаченно говорит он, ломает свою веточку и заботливо подкладывает в огонь.
– Воды принёс? – стараясь быть спокойным, спрашивает Борман.
– Ой, забыл.
– Убери носки с рогатины!! – орёт Борман на Тютина.
Тютин, сорвав носки, отскакивает на другую сторону поляны.
Потом Демон пилит брёвна, на которых мы вчера сидели, и пилу его заклинивает. Демон бросается рубить чурбаки и всаживает топор в сучок. Брёвна допиливает Градусов, чурбаки колет Овечкин.
– Иди катамаран подкачай, – говорит Демону Борман.
– А чего его качать? – удивляется Демон.
Катамаран и вправду выглядит надутым на все сто. Демон, как колесо у машины, пинает гондолу. Гондола с хрустом сминается, и каркас оседает вниз. За ночь мокрые гондолы обледенели, как трубы, и продолжали держать форму, хотя давления в них было ноль.
Мы успеваем свернуть лагерь, а завтрак ещё не готов.
– Ну скоро там жратва-то поспеет? – орёт Градусов.
– Уже пристеночно-пузырьковое кипение, – отвечает Демон.
Котлы висят над еле тлеющими углями.
– Дак ты подбрось ещё дров, – советует Люська.
– Куда? – искренне изумляется Демон, сидящий на последнем полене. – И так вон пышет – смотреть страшно…
Мы завтракаем недоваренной кашей и пьём недокипячённый чай.
– Ну и бурду вы сварганили, дежурные, – плюётся Градусов.
– Чего вот из-за тебя выслушиваю… – ворчит Люська на Демона.
– Не знаю, чего они морды морщат? Классная каша… А я ведь, Люсенька, тебе посуду вымыл. А ты даже не заметила…
– Ты мою вымыл, бивень, – говорит Градусов.
– Ума нет: как фамилия? Деменев! – подводит итог Люська. – Всё, Демон, я с тобой больше не дружу!
Демон только вздыхает и стреляет у меня сигарету.
– Виктор Сергеевич, – вдруг обращается ко мне Маша. – У вас есть аптечка? Дайте мне таблетку, а то я простыла, знобит…
Маша сидит на бревне ссутулившись, обхватив себя за плечи.
– Сейчас дам, – говорю я. – Может, ещё чего надо?..
Мне очень жалко Машу. Мне важно понять, как она относится ко мне после вчерашнего, а ей сейчас совсем не до того.
– Кроме таблетки, мне от вас ничего не надо, – отвечает Маша.
Перед отплытием Овечкин устраивает для Маши на катамаране гнездо из спальников. Маша молча укладывается в него. Мы отплываем.
По узкой просеке мы выходим в Поныш.
– Географ, там же затор, – напоминает Борман. – Что делать-то?
– Гондурас чесать, – отвечаю я. – Доплывём – решим.
Мы всматриваемся в сумеречную даль. Никто не гребёт.
– Куда же этот затор, блин, на хрен, делся? – ворчит Градусов.
– Привет! – говорю я, когда до меня доходит. – Затор-то наш – тю-тю, уплыл! Вода поднялась и лёд унесла, а бревно сдвинула.
Струятся мимо заснеженные берега, уставленные полосатыми, бело-сизыми пирамидами елей. Облачные валы бугристыми громадами висят над рекой, сея снег. Повсюду слышен очень тихий, но просторный звук – это снег ложится на воду. Серые волокнистые комья льда звякают о лопасти вёсел. В снегопаде даль затягивается дымкой. Все молчат, все гребут. На головах у всех снежные шапки, на плечах – снежные эполеты. Посреди катамарана над Машей намело уже целый сугроб. Ни просвета в небе, ни радости в душе. Тоска.
Опять начинаются «расчёски». Борман негромко командует, но то и дело кормой или всем бортом нас заносит под ветки.
– Борман, у нас Маша больная, – говорю я. – Будь внимательнее.
Овечкин очень серьёзен, держит наготове топор.
– Болты-то прочисти, щ-щегол! – ругается на Бормана Градусов. – Мозгами думай, а не чем ещё!.. Ну куда вот ты загребаешь, бивень?..
– Чего ты все его критикуешь? – обижается за Бормана Люська.
– А ты вообще увянь, Митрофанова! Неграм слова не давали! Раз захотел быть командиром, так пусть вола не гоняет!
Борман от градусовской ругани совсем теряется, и мы опять врезаемся в елку. Вопит Тютин, с которого сдёрнуло шапку. Сугроб, сметённый ветвями с тента, целиком погребает под собою Градусова.
– Ядрёный пень, блин, бивень! – орёт Градусов. – Что, Борман, совсем кукушку спугнул? Командир, блин, лысый: «Слева загребайте, слева»! Щас как слева загребу веслом по пилораме – мало не покажется! Давно, видать, не хварывал!..
– Ну командуй сам! – не выдерживает Борман.
– И покомандую! – соглашается Градусов. – Уж побаще некоторых!
Под началом Градусова мы тотчас вновь въезжаем под ёлку.
– Оба вы командиры хреновые! – в сердцах говорит Овечкин.
– С меня чуть скальп не сняло, понял, Градусов? – обиженно заявляет Люська, вытряхивая из волос ветки, хвою, труху.
Так плывём дальше час, другой. Снег всё валит, Градусов всё ругается с Борманом, вода всё бежит. Но вот впереди лес расступается. Открывается непривычно большое чистое пространство, задымлённое снегопадом.
– Зырьте, вроде домики впереди… – неуверенно говорит Чебыкин.
Я откладываю весло и встаю во весь рост. Сквозь снегопад я вижу вдали белый, в чёрных оспинах косогор, отороченный поверху полосой леса. Под ним – смутно-тёмные прямоугольники крыш, кружевная дуга железнодорожного моста. На отшибе – кристалл колокольни. Широкой чёрной дорогой перед нами течёт Ледяная.
– Поздравляю, – говорю я отцам. – Поныш пройден. Это – Гранит.
Пока мы перегребаем Ледяную, нас сносит к окраине посёлка, к церкви. Она стоит на вершине высокого безлесого холма. Издалека она кажется чистенькой, аккуратной, как макет. Белая церковка на белом холме – под белым снегом, падающим с белого неба.
Шурша, катамаран грузно выезжает обеими гондолами на берег. Из своего барахла мы забираем то, что нам нужно для обеда, и поднимаемся на холм, к церкви. Пообедаем под крышей. Всё равно церковь заброшена.
К храму не ведёт ни единого следа. На склоне торчат столбики былой ограды. Кое-где снег лежит рельефными узорами – это на земле валяются прясла ажурной чугунной решётки. Мы обходим храм по кругу. Старый вход заколочен. Окна алтаря заложены кирпичом. Штукатурка на углах выщербилась. Ржавый купол кое-где обвалился, и там изгибаются лишь квадраты балок, как параллели и меридианы на глобусе. На кровле торчат берёзки. В прозорах колокольни белеет небо. На шатре, как на голодной собаке, проступили худые рёбра.
Сверху, с холма, от стен храма, как из космоса, обозревается огромное пространство. Широкая сизая дуга Ледяной, волнистые зыбкие леса до горизонта, строчка выбегающего из тайги Поныша, шахматные прямоугольники посёлка. Пространство дышит в лицо каким-то по-особенному беспокойным ветром. Снежинки влажно чиркают по скулам. Вздуваются громады облаков, и в них грозно и неподвижно плывёт колокольня.
– Градусов, – говорю я. – В общем, вот тебе деньги, и вали в посёлок за хлебом. Возьми с собой Чебыкина.
– И Жертву, – добавляет Градусов. – С его рожей нам всё продадут.
По доске, приставленной к стенке, мы забираемся в окно. В церкви захламлено, но пол почти везде уцелел. Мы располагаемся. На ржавом листе кровельного железа из щепок и досок я разжигаю костёр. Борман из обломков кирпичей строит пирамидки, кладёт на них перекладину и вешает котлы. Все тянутся к огню погреться.