Отцы угрюмо уходят в палатку, а я остаюсь. Я слышу, как в палатке что-то тихо и жалобно говорит Люська, как ноет Тютин.
– Ложитесь, не каните! – бурчит Градусов. – Он уснёт, мы с Чебой вылезем дежурить!..
А я сижу и вспоминаю прошедший день: снегопад над затопленной просекой, Поныш в белых берегах, широкую дорогу Ледяной, храм на взгорье, заброшенный мост, три встречи с гранитными мужиками – на их берегу, на реке и на нашем. Но всё, о чём я вспоминаю, так или иначе восходит к Маше. Шаг за шагом она уходила от меня сегодня. Я был досаден ей утром, когда она болела. Я показался ей лживым, когда рассказывал отцам про фрески, а сам жёг в церкви костёр. Я был унижен, когда мне в лицо бросали воду. Наконец, я был страшен, когда готов был затеять целое побоище ради бутылки водки.
Я достаю эту бутылку и пью. Зря, что ли, я её отстоял?..
…Но ведь Маша уже приросла ко мне. Её нельзя оторвать от меня без крови. И я уже совсем не верю в то, что когда-то казалось мне решённым делом, – будто Маша всё равно будет моей. Она от меня всё дальше, дальше, дальше… А я не могу без неё. Но она слишком маленькая. А я слишком старый. Да, я не хочу её любить. Я знаю, что это добром не кончится. Но мне не нужно добро и мне не нужно зло – мне нужна только Маша.
В палатке тихо. Все уснули. Я даже вижу, как они спят. Борман спит солидно. Он покровительственно предоставил Люське руку. Но Люська всё равно сползла с неё, свернулась кренделем и успокоенно уткнулась носом Борману в бок. Тютин спит на спине, спит нервно, вздрагивая, раскрыв рот и подняв брови. А Маша спит тяжело, глубоко, отрешённо. Овечкин обнимает её, сам не очень веря своему счастью. Безмятежно дрыхнет Демон. Он выгреб из-под кого-нибудь мешок себе под голову и забросил на кого-нибудь свои ноги. Строго спят Градусов и Чебыкин. Они и во сне верят, что перехитрили меня и вовсе не спят, а только притворяются.
Я пью водку. Я гляжу по сторонам – бессильно и отчаянно. Яркая обнажённая луна горит над утёсом дальнего берега. Утес похож на застывший водопад. Чёрная стремнина Ледяной несёт над собою холод. По берегу белеет снег. За кронами сосен празднично светятся высокие дворцы созвездий. Издалека тлеют города галактик. И я безответно-глухо люблю Машу, люблю этот мир, эту реку, люблю небо, луну и звёзды, люблю эту землю, которая дышит прошедшими веками и народами, люблю эту бессмертную горечь долгих и трудных вёрст.
Четвёртый день
За ночь я выпил всю бутылку, но от холода даже не окосел. Гранитные мужики не возвращались. В общем-то, я и не думал, что они вернутся, и сидел совсем не ради них. Я совершенно продрог у погасшего костра и поднимаюсь с бревна, скрипя заржавевшими суставами, как Железный Дровосек. Одежда стоит на мне коробом. Руки, ноги, плечи, уши и даже зад – как протезы. Я делаю неуверенные шаги, раскачиваясь, как на костылях. В жилах трогается кровь, словно река в ледоход. Я приступаю к делам.
Голубой рассвет растекается в полном беззвучии. За ночь стужа дочиста вылизала тонкое полотно снега на поляне. Узоры изморози. Кружевной куржак. Сосновые иглы в инее. В мире ни малейшего движения. Даже река задохнулась в холоде. Мир замер. Это – моментальная фотография зимы. На память – до нескорой встречи. И я понимаю, что вижу последний хрупкий миг, отделяющий землю от весны и тепла.
Я поднимаю высокий костёр, встаю через него и блаженно отогреваюсь. Потом отмываю и вешаю котлы, иду за дровами, упихиваю гондолу в чехол, накачиваю её, привязываю, спускаю катамаран на воду, сыплю в котёл крупу…
Мысли мои оттаивают и текут тем же руслом, что и вчера: Маша, Маша, Маша… Но утро вечера мудренее. Моя душа уже не горит сплошь болью, как накануне. От той боли – только длинная кровавая полоса. Я уже знаю, где я порезался, а где цел. Боль нашла своё место.
Я занимаюсь простыми, мудрыми и вечными делами: латаю свой корабль, поддерживаю огонь, готовлю пищу. Мир ясный и яркий: синее небо, белый снег, чёрные угли, алый огонь, оплетающий котлы, и жёлтая пшённая каша. Это всё, что у меня есть. Но этого никто у меня не отнимет. Никакая женщина, будь она хоть тридесято прекрасна. Пусть что угодно, но только не любовь. Я хочу веры в мир и в то, что я делаю. Я хочу твёрдо стоять на ногах, не желать ничего более и не ждать неизбежного удара в спину.
Отцы к завтраку вылезают из палатки помятые, как фантики из урны. Они хмуро поглядывают на меня, не зная, чего от меня ждать. Рассматривая их сумрачные физиономии, я прикидываю в уме, каким они ожидали меня увидеть. Тютин – мёртвым. Демон – пьяным. Маша – каким угодно, но непотребным. Люська – каким угодно, но всё сделавшим правильно. Градусов с Чебыкиным небось рассчитывали, что я буду весь в крови, а две туши гранитных мужиков будут жариться на вертеле. Овечкин, наверное, вообще обо мне ничего не думал, а Борман всё угадал точно.
– Ты что, всю ночь караулил? – злобно спрашивает Градусов.
Ему досадно, что вчера с Чебыкиным они перехитрили сами себя.
– Можно было и по очереди дежурить, – замечает Маша. – Зачем такое геройство?
– А где ещё один флакон? – задаёт самый щекотливый вопрос Борман.
Я хлопаю себя по животу.
– Ни одного хорошего дела не можете сделать без выпивки, – тихо говорит Маша и опускает глаза, словно ей стыдно.
– Дак чо, – возражает Люська. – Ему же холодно было… Страшно.
После завтрака Борман куда-то уходит, и командовать некому.
– Жертва, скачи котлы драить! – тут же распоряжается Градусов.
– А почему я, а не Чеба? Он тоже дежурный!
– Потому что ты струбец, понял? Чеба, пошли чум сворачивать!
Мы начинаем сворачивать палатку. Градусов залезает внутрь и выбрасывает оттуда вещи, потом шест. Шатёр парашютом опускается, накрывая Градусова. Из леса выходит Борман. Мы с Овечкиным сворачиваем гремящий от холода тент. И тут с реки доносится Люськин истошный вопль:
– Катамаран уплыл!..
На миг нас всех парализует. Маша, сидящая у костра, приподнимается и вытягивается в струнку, глядя на реку. Демон, лежащий рядом, обеспокоенно разгоняет ладонью перед лицом дым сигареты. Потом мы дружно срываемся и мчимся на берег. Градусов бьётся в палатке в поисках выхода, как рыба в сети.
По реке медленно плывет наш катамаран. За ним в воде хвостом тащится чалка. Посреди катамарана, как посреди эшафота, на коленях стоит Тютин, прижимая к груди котелок. Он залез мыть котлы на катамаран, и, пока возился, катамаран тихо сполз с отмели и поплыл сам по себе. Люська, как провожающая за подножкой вагона, бежит за катамараном вдоль кромки реки, зажав рот ладонями и вытаращившись на Тютина, как на покойника, который секунду назад был жив, хрустел сухарями и даже не помышлял о внезапной гибели.
Борман первым вылетает к воде и мечется по берегу.
– Хватай чалку!.. – ору я ему.
Борман суетливо забегает в сапогах в воду и тянется за верёвкой, но не дотягивается какие-то три вершка. Он беспомощно оборачивается и говорит:
– Глубже не могу зайти!.. Сапоги зальёт!.. Последние сухие носки остались!..
– Котелком греби!.. – кричит Тютину Овечкин.
Тютин торопливо и бестолково гребёт котелком. Катамаран начинает вращаться вокруг своей оси и отходит от берега ещё дальше.
– Надо за ним плыть! – решается Чебыкин.
– С дор-роги!!! – слышится сзади рёв Градусова.
Мы шарахаемся в разные стороны. Между нами, напяливая спасжилет, с веслом в руке пролетает Градусов и бухается в воду. Люська визжит. Градусов, взбивая фонтаны брызг, с пушечным гулом колотит сапогами и рукой. Красный спасжилет и рыжая шевелюра добираются до катамарана. Забросив весло, Градусов вываливается на каркас.
Первым делом он отвешивает Тютину пинка. Тютин воет, закрываясь котелком. Схватив весло, Градусов пятью гребками утыкает катамаран в берег. Чебыкин цапает чалку. Градусов спрыгивает на землю и злобно топает к костру. На ходу он сдирает с себя спасжилет, куртку, свитер и всё это шваркает себе под ноги.
– Обсушился, блин!.. – разоряется он. – Зашиб-бись!.. Аж вспотел, как припекло!.. Бивни!..
Люська виновато трусит за Градусовым, подбирая его шмотки.
– Ну дак чо… – бормочет она.
Градусов вдруг останавливается и утыкает палец в Бормана.
– Сапоги ему промочить жаль! До Перми бы в них и чапал, если бы катамаран уплыл! В гроб себе их положи, с дарственной надписью: «Дорогому Борману с любовью от Бормана»! К-хапитан штопаный!..
…И снова река, и снова тайга, синие хребты на горизонте, белые скалы над тёмной водой, плеск вёсел, поскрипывание каркаса. Я задремываю прямо на ходу. Тогда я отодвигаю весло и укладываюсь на продуктовый мешок. Никто не возражает. Дрёма заволакивает глаза. Сквозь её радужное сияние я молча и безвозмездно наслаждаюсь Машей, сидящей рядом, – линиями её рук, плеч, склонённой головы. Катамаран покачивается, словно гамак. Я засыпаю с дивным ощущением дороги, которая вечно будет бежать подо мною.
Не знаю, сколько я проспал: час? два? три? Я просыпаюсь, оцепенев от холода. Небо вновь затянуто серыми тучами. Ну откуда они только берутся? Я подтягиваю колени к подбородку, обхватываю их руками, но не встаю. Я слушаю, как судачат отцы.
Градусов опять за что-то наезжает на Бормана.
– Господи, Градусов, – спокойно, но с сердцем говорит Борман, – что бы я ни сделал, всё тебе не нравится, всё не так, всякий раз хайло разеваешь. Да командуй ты сам! Жалко мне, что ли?
– Нет уж! – мстительно отвечает Градусов. – Раз уж все такие мудрые, тебя выбрали, ты и командуй! Куда уж нам – косопузым, фанерным!..
– Он хочет, чтобы к нему на коленках приползли, – замечает Маша и пищит: – Градусничек, миленький, скомандуй нам чего-нибудь, а то мы такие дураки-и!..
– А нет, поди? – злится Градусов. – Не дураки, да? Ты-то, конечно, не дура! Самая правильная у нас! Так нельзя делать, так нельзя говорить!.. Не чешитесь, в носу не ковыряйтесь, на сапоги не писайте!.. Одна ты лучше всех разбираешься, как чего надо! Географа вон вообще под лавку запинала!