– Ну что ты, Маш… – успокаиваю я и тяну Машу вверх. – Ну подумаешь, нос расквасил… Пойдём. Иначе тут и околеем…
Дождь будто шьёт очередями из пулемёта. Мы уходим по просёлку в тайгу, прочь от Ледяной, в обход неприступного Хромого камня.
Просёлок извивается, и скоро я теряю представление, в какой стороне осталась Ледяная. Мы медленно ползём вверх-вниз по волнам отрогов. Ёлки, сосны, ёлки, сосны, ёлки, сосны – больше ничего. Маша пошатывается. Я веду её за руку. Сапоги вязнут в грязи. Стужа. Дождь. Я гляжу на свои электронные часы. 96 часов 81 минута. А вышли мы в 14:15. Давненько идём… Маша тихо садится в грязь.
– Я больше не могу… – говорит она.
Я даю ей передышку, поднимаю и тащу дальше.
Мы идём, идём, идём, идём, идём, идём, идём. Всё то же самое: повороты, бугры, лощины, елки, сосны, дождь, стужа, грязь. Хоть бы какая машина навстречу – дорога ведь… Хоть бы человек, хоть бы душа… Где же эта чёртова треклятая деревня?
– Где же деревня? – плачет Маша.
Развилка. Мне кажется, надо налево. Идём налево. Поворот. Поворот. Поворот. Поворот. Поворот. Поворот. Ничего нет.
Маша опять ложится в грязь на обочине.
– Не трогайте меня!.. – хрипит она. – Я не мо-гу, не мо-гу!..
Я стою над Машей. В придорожной канаве навстречу нам бежит ручей. Он впадает в Ледяную. Значит, Ледяная сзади. Значит, после развилки мы только удалялись от Межени. Я снова тяну Машу.
– Вставай, Машенька, вставай, родная, вставай, любимая… Нельзя лежать, замёрзнешь… Надо идти, вставай, пожалуйста…
Это говорю не я. Это говорит кто-то, оставшийся перед упавшим бревном. Мне уже не жалко Машу. Мне не жалко и себя. Лучше бы Маша утонула в той речке. Лучше бы я разбился на Хромом камне. Я пугающе равнодушен ко всему. До такого нервного истощения я докатился.
Каким-то чудом я всё же ставлю Машу на ноги. Мы бредём обратно. Я шагаю тупо, как автомат. Моя рука словно смёрзлась в кольцо вокруг Машиной ладошки. Маша качается. Глаза у неё закрыты.
Развилка. Откуда мы пришли? Кажется, оттуда… Значит, наверное, нам туда… Мы идём. Вверх-вниз, вверх-вниз, сосны-ёлки, ёлки-сосны, поворот, поворот, поворот… Я вижу покос, обнесённый жердями. Я долго смотрю на него. Значит, близко деревня.
– Маш… – мычу я. – Покос… Близко деревня…
Но деревни всё нет. Колеи, грязь, дождь, повороты, увалы, небо.
Дом. На взгорье – дом! Дошли!.. Я вытягиваю Машу на подъём. Это не деревня. Это даже не дом. Какая-то хибара без окон и дверей. На её рубероидной крыше взрывается дождь. Надо идти дальше… И мы идём. Наверное, мы бессмертны.
Мы спускаемся в распадок и вновь вползаем на увал. С другой его стороны на склоне толпятся дома Межени, густея крышами к реке. Справа белеет Хромой камень. Теперь уж мы точно дошли. Мы дошли, мы спаслись. Мы дотянули, мы победили, мы совершили подвиг. Мы всего-то-навсего добрались до маленькой таёжной деревни Межень. Но сколько пришлось перетерпеть и передумать, чтобы добраться до неё!.. А что выпало бы на мою долю, если бы я решил достигнуть не маленькой деревни Межень, а, скажем, Полярной звезды?
Мы идём по улице Межени. Я захожу в каждый дом, прошусь на постой, и везде мне отказывают. А чего ждать иного? Я гляжу на нас со стороны. Явились из тайги все мокрые, в земле. От меня прёт перегаром, грудь в крови, пятидневная щетина. Маша едва на ногах стоит. Что я в лесу с ней сделал? Кому грех на душу брать охота? Но меня охватывает озлобление. Мы с таким трудом добрались до Межени, и для чего? Скулить под дверьми? К чёрту! Куплю хлеба и водки, есть зажигалка и сухие сигареты в целлофане, уйдём в ту хибару, что я видел по дороге, разведу костёр, пожрём, выпьем, переночуем… Не пропадём и без деревни Межень. Из следующего дома я выхожу уже с двухлитровой банкой сивухи. Я протягиваю её Маше.
– Что это? – тихо спрашивает Маша, держась за планки забора.
– Наш бензин, – говорю я и заставляю её сделать глоток.
Магазин уже закрыт, но хлеба можно купить в пекарне. Отыскиваю пекарню на задворках деревни. У её двери под дождём возится пожилая женщина, засовывая в скобы тяжёлый брус.
– Тётенька, постойте! – окликаю я. – Хлеба купить можно?
– Продали весь уже, – отвечает женщина и подозрительно оглядывает меня, а потом Машу, бессильно присевшую на бревно. – А вы кто такие?
– Туристы, – убито отвечаю я. – Вставай, Маша, пойдём обратно…
– Ма-ашенька… – с жалостью говорит женщина, глядя на прозрачное Машино лицо. – Хоть в пекарне обогрейтесь, горе-путешественники… Печь ещё горячая. Эх, и носит же вас нелёгкая…
Половину пекарни занимает огромная белёная печь. Стол, широкая лавка, поленница, стойки с лотками, кочерга, цементный пол. В единственном окошке не хватает полстекла. Жара. Пахнет угаром, кислым тестом, тараканами, горячим кирпичом. Рай!
Я запираю дверь за доброй тётенькой и бросаюсь к печи. Возле неё уже стоит Маша, обхватив себя за плечи. Тепло, тепло, боже мой, тепло!.. Дождь не льёт на голову! Никуда не надо идти! Можно сесть, можно лечь! Пусть нет жратвы, зато есть брага и сигареты! И Маша дошла живая! И никуда из этого рая мы до утра не уйдём!
Я лихорадочно раздеваюсь до трусов, делаю здоровенный глоток браги, вставляю в рот сигарету, поворачиваюсь к печи всей спиной и закрываю глаза. О-о-о… В голове что-то сдвигается и мягко, стремительно несёт меня в горячую тьму.
Когда я открываю глаза, Маша стоит в той же позе, одетая.
– В одежде не согреешься, – говорю я. – Разденься…
Маша чуть заметно отрицательно качает головой.
– Считай, что мы потерпевшие кораблекрушение. Не стесняйся, – убеждаю я. – Ничего принципиально нового я не увижу…
Маша молчит. Мне становится тревожно, и я от этого злюсь.
– Я отвернусь, – говорю я, но Маша молчит. – Ты меня боишься? – допытываюсь я, но Маша молчит. Она ссутулилась, опустила голову, плечи её прыгают, колени дрожат. Маша добралась до тепла, немного расслабилась, и всё – завод кончился. Так человек замерзает на крыльце собственного дома. «Она же ничего больше не может!» – ошарашенно понимаю я.
Я отшвыриваю сигарету и бросаюсь на Машу, как насильник. Я сдираю с неё набухшую водой, ледяную одежду, раздеваю её догола. Под штормовкой и джинсами на Маше не было ни свитера, ни трико. И шерстяных носков тоже не было. Понятно, почему Маша так быстро сникла.
– Ну как же можно так одеваться, Маша, дура!.. – кричу я.
Я вливаю Маше в рот брагу, кручу её перед печкой, поворачивая к теплу спиной, животом, боками. Я безжалостно мну и растираю её одеревеневшие мышцы, не стесняясь её наготы. Маша качается под моими руками, как дерево, стонет и плачет – от боли, от стыда, от счастья. Я, как поезд с толкача, гоню кровь по её артериям.
– Двигайся! – рычу я. – Шевелись! Живи!
Я ставлю её лицом к топке и прижимаюсь к её спине животом, защищая от холода, летящего из выбитого окошка. Я греюсь теплом, которое от печки проходит сквозь Машу, и это тепло возвращаю ей обратно, как Луна возвращает Земле солнечный свет. Гладкий язык вселенной, просовываясь в выбитое окно, лижет меня по спине. Я пью брагу, курю, но не отпускаю Машу. Я боюсь за неё. Я чувствую себя реанимацией, искусственным дыханием, её запасным сердцем.
– Вы сами согрейтесь… – говорит Маша. – Я уже не умру…
«Оживает», – думаю я.
Я отогреваюсь и сажусь на скамейку.
– Иди на колени, – приказываю я.
Маша устало усаживается ко мне на колени боком, пьёт брагу и опускает голову мне на плечо. Я тоже пью брагу и курю, выдыхая в сторону. Я тоже устал. Просто скотски устал. За окном совсем темно. По крыше пекарни ходит дождь. Пекарня загадочно освещена рубиновыми червями, ползающими в чёрной пещере печки. Кажется, Маша дремлет. Мои руки, сцепленные на изгибе её талии, ощущают тихое, спокойное, ровное движение рёбер. Я тоже закрываю глаза. Полусон громоотводом разряжает напряжение воли, словно распускает натянутые вожжи.
Я просыпаюсь от того, что Машина ладошка невесомо едет по моей скуле, по груди, по животу.
– Не надо, Маша, – говорю я.
– Дайте мне баночку, – помолчав, отвечает она.
Маша делает несколько глотков, переводит дух и снова пьёт. Я отнимаю банку и убираю под скамью. От Машиных губ пьяняще, вольно, счастливо и по-весеннему пахнет брагой.
– Виктор Сергеевич, я люблю вас… – шепчет мне в лицо Маша.
Её руки лёгкие, как листопад, – не поймаешь ладонь.
– Ты ещё девочка, Маша… – как дурак, говорю я.
– Ну и что… Я люблю вас… Я люблю вас… – повторяет она.
Она сползает с моих коленей, ложится спиной на скамью и тянет меня к себе. Я подчиняюсь и ложусь рядом, подсунув руку ей под голову. Я хочу Машу. И Маша хочет меня.
Я хочу Машу. И мне ничего не мешает взять её. И я представляю всё, что может быть: все молнии, танец и медовый ливень. Но одновременно я помню, как Маша плыла в ледяной воде злой речонки, как плакала, стоя на четвереньках посреди залитого дождём луга, как садилась в грязь на обочине таёжного просёлка. И во мне нет страсти. Страсть отгорела там, в затопленном ночном лесу. Осталось только желание. Оно нежное, тихое, неподвижное, как берёзовая ветка в безветренную погоду. Я не возьму Машу не потому, что мое чувство к ней – это умиление взрослого ребёнком, или робость мужчины с девочкой, или трепет грешника перед ангелом. Нет. Я не возьму Машу по какой-то другой причине, которая мне и самому непонятна. Я просто знаю, что так надо. Я хочу Машу. Но я её не нарушу.
– Я вас люблю… – шепчет Маша, прижимаясь ко мне.
– Не спеши, – говорю я. – Я всё сделаю сам…
Кончиками пальцев я веду по линиям её лица – по стрелкам бровей, по опущенным полумесяцам век, по излучине мягких губ, ни разу мною не целованных. Маша в последний раз приоткрывает глаза и наконец закрывает – словно заходит солнце.
– Я люблю вас… Я люблю вас… Я люблю вас… – словно заколдованная, сквозь сон повторяет Маша.
– Я тоже тебя люблю… – говорю я. – Засыпай… Всё хорошо.
Какой-то миг – и Маша уже спит. Я держу её голову и долго боюсь пошевелиться, глядя на Машино лицо – печальное, усталое, прекрасное русское лицо. Потом я тихонько высвобождаюсь, сажусь на скамейке и сгибаюсь пополам, как от удара под дых. Дикая душевная боль от того, что я удавил своё желание, рвёт меня на куски.