Покурил на крылечке — полегчало. Тут звонок на перемену. Я возвращаюсь к своей двери — зондеркоманда колотится, вопит. Я спрашиваю: убрали? Оттуда: сам убирай, географ, козел вонючий! Добро, говорю, сидите. Пошел на их следующий урок, объяснил все училке в пристойных выражениях. Она и рада от зондеркоманды отделаться, тем более за мой счет.
Целый урок бродил вокруг школы, на перемене вернулся. Как настроение? — через дверь спрашиваю. Убрали, говорят. Но я не лыком шит. Разойдись от двери, приказываю, я в замочную скважину посмотрю. Не расходятся. Значит, врут. Ладно, хорьки, говорю, пошел второй тайм. Они орут: дверь выбьем, окна высадим, выпрыгнем!.. Валяйте, соглашаюсь, и пошел со следующей училкой договариваться.
Осада продолжается. Этот урок у них последний по расписанию. На перемене традиционно стою у двери. Зондеркоманда орет, стучит, уже паника начинается: мне ключи отдать надо! Меня ждут! В туалет хочу! Ну, думаю, дело сдвинулось с мертвой точки. Пока не уберете, говорю, будете сидеть хоть до вечера, хоть до утра, хоть до второго пришествия.
На уроке от двери не отхожу, подслушиваю. В кабинете до меня уже никому дела нет, там гражданская война. Орут: это ты притащил, ты и убирай! — это ты придумал! — это ты подговаривал! — сволочи вы все! — и кто-то уже рыдает. Но звонка я дождался.
Со звонком спрашиваю: убрали? Убрали, кричат. Разойдись от двери, — говорю, — я смотреть буду! Заглянул в скважину — и правда, перед доской чисто. Отомкнул я замок, они лавиной хлынули. Умчались. Зашел я в кабинет — мамочки!.. Все окна раскрыты, накурено, парты повалены, пол замусорен, мой стол и стул обхарканы, доска матюками про меня исписана. А самое-то главное, что дерьмо собачье попросту шваброй мне под стол свезли, и все! Так ничего я и не добился. Урок сорвал, учителям напакостил, себе обеспечил разборку с Угрозой, да еще и все драить пришлось самому… Вот таков мой обычный трудовой день.
Служкин умолк. Оживление его угасло. Он сидел усталый, подавленный. Будкин достал сигареты и протянул ему. Служкин закурил.
— Может, побить твоего Термометра? — предложил Будкин.
— Я по женщинам и детям не стреляю.
— Ты не добрый, Витус, — сказал Будкин, — а добренький. Поэтому у тебя в жизни все наперекосяк. И девки поэтому обламывают.
— Да хрен с девками… — Служкин махнул рукой.
— А я не девок, а больше Надю имею в виду.
— А что, заметно? — грустно спросил Служкин.
— Еще как. Видно, что она тебя не любит.
— Ну да, — покорно согласился Служкин. — А также не уважает. Уважение заработать надо, а у нас с ней расхождение в жизненных ценностях. Вот такая белиберда, блин.
— Ты-то сам как к Наде относишься?
— А как можно долго жить с человеком и не любить его?
— Интересно, как она с тобой спит…
— Никак. Может, потому она и зверствует. Хоть бы любовника себе завела, дура…
— Да-а… — закряхтел Будкин. — И чего делать будешь?
— А ничего, — пожал плечами Служкин. — Не хочу провоцировать ее, не хочу ограничивать. Пусть сама решит, чего ей надо. Я заранее со всем согласен, если, конечно, это не ерунда. Жизнь-то ее.
— Ой, Витус, не доведет это тебя до добра…
— Сам знаю. В конце концов я во всем и окажусь виноватым. Такая уж у меня позиция: на меня все свалить легко. Однако по-другому жить не собираюсь. Я правильно поступаю, вот.
— Может, и правильно, — подумав, кивнул Будкин, — вот только, Витус, странно у тебя получается. Поступаешь ты правильно, а выходит — дрянь.
— Судьба, — мрачно хмыкнул Служкин.
Глава 27Станция Валёжная
— Эй, парень, станция-то ваша…
Служкина тормошил дед, занимавший скамейку напротив. Служкин расклеил глаза, стремительно вскочил в спальнике на колени и выглянул в верхнюю половину окна — нижняя толсто заросла дремучими ледяными папоротниками. Мимо электрички по косогору увалисто тянулись серые, кособокие домики Валёжной.
— Атас, отцы!.. — заорал Служкин. — Валёжную проспали!..
Отцы в спальниках полетели со скамеек на пол.
Пустой вагон был полон белого, известкового света. Электричка завыла, притормаживая, и под полом вагона инфарктно заколотилось ее металлическое сердце. Динамики лаконично квакнули: «Валёжная!»
Заспанные, со съехавшими набок шапочками, в расстегнутых куртках и задравшихся свитерах, отцы лихорадочно заметались по вагону, сгребая в ком свои спальные мешки, шмотки, раскрытые рюкзаки.
Служкин взгромоздился на скамейку и крикнул:
— Выбрасывайте все как есть! Потом соберем!..
Электричка встала. В тамбуре зашипели разъезжающиеся двери. Запинаясь друг о друга, налетая на скамейки, теряя шмотки и размахивая незавязанными шнурками лыжных ботинок, отцы ордой кинулись к тамбуру. Из раскрытых дверей электрички рюкзаки и спальники полетели прямо в сугроб на перроне.
— Тютин — держи двери! Деменев — на стоп-кран! Овечкин, Чебыкин — за лыжами! Бармин, проверь вагон! — командовал Служкин.
— Не успеем, Виктор Сергеевич! Не успеем же! — стонал Тютин.
Овечкин и Чебыкин схватили по охапке лыж и палок, с грохотом поволокли их в тамбур. Бармин, как пловец, нырнул под скамейки за потерянными варежками. Служкин жадно пожирал глазами вагон — не осталось ли чего?
— Уходим! — крикнул он, как партизан, подорвавший мост.
Они горохом высыпались из тамбура в сугроб. Двери зашипели и съехались. Электричка голодно икнула, дернулась и покатилась. Рельсы задрожали, а вдоль вращающихся колес поднялась искристая пыль, слоями снимающаяся со снега.
Ускоряясь, мелькая окнами, электричка с воем и грохотом проструилась мимо. И, улетев, она, как застежка-молния, вдруг распахнула перед глазами огромную, мягкую полость окоема. Вниз от путей текли покатые холмы, заросшие сизым лесом. Далеко-далеко они превращались в серые волны, плавно смыкающиеся с неровно провисшей плоскостью седовато-голубого облачного поля над головой.
Они стояли на пустом перроне среди разбросанных вещей. Эти вещи среди снега чем-то напоминали последнюю стоянку полярного капитана Русанова. Служкин закурил и выпустил белый плюмаж дыма.
— Вот и приехали, — сказал он. — С добрым утром, товарищи.
Неторопливо собравшись, они пошагали от станции в гору по улице поселка, по глубоким отпечаткам тракторных гусениц.
Здесь, оказывается, давно была глубокая и глухая зима. Дома по ноздри погрузились в снег, нахлобучили на глаза белые папахи и хмуро провожали отцов темными отблесками окон. Над трубами мельтешил горячий воздух — дыхание еще не остывших за ночь печей. Каждая штакетина длинных заборов была заботливо одета в рукавичку. По обочине тянулись бесконечные поленницы, чем-то похожие на деревянные календари.
Словно бы из последних сил поднявшись на косогор, Валёжная кончилась кривой баней. Дальше расстилалась чисто подметенная, сонно-обморочная равнина. Дорога улетала по ней, устремившись к какой-то своей неведомой цели. Отцы дошагали до излучины и встали.
— Напяливайте лыжи, отцы, — сказал Служкин. — Здесь мы с вами свернем и по целине дойдем до лога. На другой его стороне будет торная лыжня, которая и приведет нас к Шихановской пещере.
— А вдруг не будет лыжни? — пал духом Тютин.
— Будет, — заверил Служкин.
— А вдруг пещеру не найдем?
— Найдем.
— А вдруг там вагончика уже нет? Где ночевать-то?..
— Ну почему его нет? Куда он делся-то?
— Ну… уехал.
— Сам ты уехал, — с досадой сказал Бармин.
Отцы надевали лыжи, хлопали ими по дороге, отбивая снег, налипший на еще не промерзшие полозья. Хлопанье лыж особенно контрастно выделило тишину, стоящую над полем, над косогором, над Валёжной.
Казалось, в этой тишине не стоит ничего говорить, не подумав, — такое большое таилось в ней значение.
Служкин подумал и сказал:
— Я стою на асфальте, ноги в лыжи обуты. То ли лыжи не едут, то ли я долбанутый.
— Виктор Сергеевич, — вдруг негромко позвал Овечкин. — А у меня лыжа сломалась, когда из вагона выкидывали…
Он отнял у лыжи загнутый носок и поковырял щепу на изломе.
Отцы молча смотрели на него, словно боясь произнести приговор.
— Я, пожалуй, вернусь на станцию… — мертвым голосом сказал Овечкин. — В десять вечера обратная электричка идет, уеду…
Служкин снял шапку и поскреб затылок рукояткой лыжной палки.
— Встречать Новый год в электричке — это паршиво, — наконец заявил он. — Да и бросать тебя одного — по-волчьи. А возвращаться всем — обидно. Что делать-то?.. Пойдем так. Я надену твои лыжи.
— Я и сам могу… — вяло запротестовал Овечкин. — Зачем вы?..
— Не спорь, — твердо возразил Служкин. — Во-первых, я все на свете умею, случалось уже. А во-вторых, я дорогу знаю, и мне она не покажется такой длинной, как вам.
Отцы подождали, пока Служкин и Овечкин переобуются.
— Давайте тогда я ваш рюкзак понесу, — предложил Овечкин.
— Это — пожалуйста, — охотно согласился Служкин.
Они перелезли снеговой бруствер на обочине дороги и выбрались на целину. Первым деловито торил лыжню Бармин. За ним путь утаптывал Чебыкин. Третьим шел Деменев — Демон, который в своей длинной черной курточке и остроконечной черной шапочке и вправду напоминал мелкого демона для незначительных поручений. Четвертым двигался Овечкин с самым большим, служкинским, рюкзаком. Затем осторожно, будто на цыпочках по первому льду, крался Тютин. И замыкал шествие Служкин, заметно хромающий на правую лыжу.
Они пробороздили поле и вышли ко склону большого оврага, съехали по скорлупе наста на дно и остановились. Здесь по насквозь промерзшему ручью бежала лыжня. Служкин потыкал в нее палкой и назидательно сказал Тютину:
— Вот она. А ты рыдал, как вдова.
Лыжня, словно бы кряхтя — такая она стала ухабистая, — полезла на другой склон оврага, а потом перешла в подъем на очередной косогор. На сломанной лыже Служкин тащился последним, время от времени зачерпывая рукавицей снег и засовывая его в рот. С вершины косогора открывался вид на Валёжную, скатившуюся куда-то вниз, ближе к дальним сизым лесам. Впереди лежали протяжные увалы, по которым шла старая лесовозная просека. Небо нехотя повторяло рельеф увалов, но у горизонта бессильно свисало до самых еловых верхушек.