– Почему же я не хочу знать? – жалобно сказала Сашенька. – Я хочу! Скажи мне правду – любую, я выдержу. Что там у Будкина с Кирой?
Служкин только махнул рукой.
– Я не могу тебе изложить факты, – начал устало пояснять он, – потому что ты их неверно истолкуешь. Я тебе даю сразу истолкование – верное, потому что со стороны виднее. Но тебе его не надо. Тебе нужны факты. Замкнутый круг, Сашенька. Ты в своей душе как в комнате без окон и дверей. Поэтому и любовь твоя какая-то бессильная. Ты очнись. Свет не сходится клином ни на чем.
Сашенька молчала, опустив голову.
– Н-ну, с-скотина!… – вдруг закричал Служкин.
Пуджик спокойно сидел в раковине умывальника над двумя рыбьими хвостами, как победитель над поверженными вражескими штандартами. Толстый, сытый, немигающий, он очень напоминал полярную сову.
«В том гробу твоя невеста…»
Надя и Будкин ушли кататься на лыжах, а Служкин пек блины. Большие блины у него рвались и комкались, и он пек маленькие блинчики, которые называл «пятаками». Уже целая гора томных «пятаков» лежала в большой тарелке. По кухне плавал вкусный синий чад. Тата сидела на полу и напяливала туфельки нереально красивой кукле Барби, которая растопырила на табуретке ноги, как ножницы. Из подъезда донесся стук лыж по перилам, и в дверь протрезвонили.
– Надя! – закричала Тата, вскочила и бросилась в прихожую.
Первым в квартиру вбежал Пуджик. Потом с лыжами вошла Надя – румяная и счастливая, а потом Будкин с бутылкой вина в кармане пуховика.
– Ну да, на лыжах они катались, – с сомнением сказал Служкин Будкину. – До ларька и обратно.
– У тебя блины сгорят, – напомнила Надя.
Пока Надя и Будкин переодевались и связывали лыжи, Служкин допек «пятаки» и вылил на сковородку остатки теста из кастрюли. Получилось нечто вроде Австралии с Большим Барьерным рифом в придачу.
Яркий до изумления закат горел над Речниками. В синей дымке от блинов свет его приобретал апельсиновый оттенок. На столе в блюде, закатив глаза, лежали потные, сомлевшие, янтарные «пятаки». В сковородке щедро лучилось расплавленное масло. Варенье в вазочке от невообразимой сладости стало аж лиловым. Чай приобрел густо-багровый, сиропный цвет. Даже пышная сметана стеснительно порозовела. Все расселись вокруг стола. Будкин, причмокивая, сразу схватил один «пятак», положил его на широкий, как лопата, язык и убрал в рот, как в печь. Хмыкнув, он оценивающе пошевелил пальцем груду блинчиков.
– Чего таких мелких напек? – спросил он.
– Поварешку лень стало мыть. Пипеткой воспользовался.
– Не лазь руками, – пресекла Будкина Надя, накладывая блинчики в блюдечко Тате. – Еще не известно, где ты ими ковырялся…
Пуджик, дожидаясь подачки, истомился бродить между ножек стола и табуреток, словно в лесу, прыгнул Наде на колени и сразу сунул усы в ее тарелку с «пятаками».
Надя стукнула его по лбу:
– Брысь! Я тебе перед уходом полкило куриных шей скормила!
– Куриные шеи? – задумчиво переспросил Служкин. – У нас в школе в столовке всегда суп с куриными шеями. Я диву даюсь, откуда столько шей берется? То ли курицы как жирафы, то ли многоголовые, как Горыныч… А может, нас там змеями кормят?… Пуджик-то что, вместе с вами на лыжах ходил?
– Нет, он перед подъездом откуда-то из сугроба вылез.
– Не из сугроба, а из окна подвала, – поправил Надю Будкин.
– В подвале мог бы и мышей нажраться, – заметил Служкин. – Я слышал, он осенью с черным котом из третьего подъезда пластался?
– Было дело, – авторитетно подтвердил Будкин.
– То-то я заметил, что год назад все молодые коты черные были, а теперь серые пошли… Твой грех, Пуджик? Ты теперь в нашем подвале самый крутой?… Видел я позавчера из окна, как он со своими мужиками в подвал дома напротив ходил. Бились, наверное, с местными. – Служкин ногой повалил Пуджика на пол и повозил его по линолеуму туда-сюда.
– Надя, смотри, Пуджик умер!… – испугалась Тата.
– Не, теплый. – Служкин снова потрогал его ногой.
– Он теплый от солнца, – печально сказал Будкин.
– На, ешь, – смилостивилась Надя и кинула Пуджику «пятак».
Пуджик мгновенно ожил и бросился к подачке.
– Кстати, – вдруг хехекнул Будкин. – Опять чуть не забыл… Летом еще хотел подарить, да засунул в белье и найти не мог, только вчера выкопал… – Он встал, ушел в прихожую и вытащил из кармана пуховика кулечек. Из кулечка он вынул красную детскую панамку и протянул Тате. – На, мелкая, носи. Я ее в Астрахани на аттракционе выиграл, а куда она мне?
– Примерь-ка, Тата, – попросила Надя.
Тата серьезно взяла панамку, расправила, осмотрела, слезла с табуретки и стала просовывать ноги в две большие дырки для косичек.
– Это же панама! – ахнула Надя. – Она на голову надевается!…
Тата еще раз придирчиво осмотрела панаму и солидно возразила:
– Нормальные красные трусы!
Служкин, Будкин и Надя покатились от хохота.
– Слышь, Будкин, – вытирая с губ сметану, сказал Служкин, – я вспомнил историю про трусы, как ты Колесникова хотел расстрелять…
Будкин блаженно захехекал.
– Что, по-настоящему? – удивилась Надя.
– Еще как по-настоящему, – заверил Служкин. – Могу рассказать эту историю, только она длинная как собака.
– Валяй, – велел Будкин, а Надя хмыкнула.
– Было это лет триста назад, – начал Служкин. – Родители наши отправились загорать на юг, а нас с Будкиным забубенили в пионерский лагерь. В общем, они каждый год так поступали, и мы с Будкиным уже привыкли просыпаться июльским утром под звуки горна и по уши в зубной пасте. Мне тогда треснуло двенадцать лет, а Будкину, соответственно, одиннадцать. Мы были в одном отряде «Чайка», Колесникову же исполнилось четырнадцать, и он угодил в самый старший отряд «Буревестник». И еще надо добавить, что в те далекие годы Будкин не был таким разжиревшим и самодовольным мастодонтом, как сейчас, а наоборот – мелким, щуплым тушканчиком с большими и грустными глазами и весь в кудрях. Еще он был очень тихим, застенчивым и задумчивым, а вовсе не шумным, наглым и тупым.
Вожатой в нашем отряде «Чайка» была студентка пединститута по имени Мария Николаевна. Девица лет двадцати с комсомольско-панельными склонностями, как я сейчас понимаю. Ну, то есть турпоходы, стройотряды, багульник на сопках и рельсы в тайге, костры там всякие, пора-по-бабам на гитаре, и все для того, чтобы где-нибудь за буреломом ее прищемил потный турист в болотниках или грязный геолог со скальным молотком. И дружила наша Марья с физруком, престарелым козлом, который в придачу к этому работал также сторожем, конюхом, электриком и вообще всем на свете. Вот в Марью-то Будкин и влюбился.
Он сразу стал членом трех тысяч идиотских кружков, ходил на все заседания совета отряда и совета дружины, малевал убогие стенгазеты и после полдника таскал в столовку, где проводились репетиции самодеятельности, для Марьи ее гитару. Из-за этого я страшно осерчал на Марью. Хрена ли? Я собираюсь важным и интересным делом заняться: ну, там, смотаться на пристань, чтобы прокатиться на речном трамвайчике, или пойти подглядывать в девчачий туалет, или пробраться за территорию лагеря в заброшенный дом, где, по слухам, в прошлую смену беглые зэки пионера на галстуке повесили, – а эта влюбленная колода бродит за Марьей, как белая горячка за алкоголиком, и никуда со мной не хочет.
Конфликт же между нами и Колесом начался с того, что однажды мы ждали Марью с какого-то собрания и от нечего делать качались на качелях. Тут мимо нас Колесников пылит. Его, видно, старшаки только что надрючили, вот он и решил на нас отыграться. Подруливает и давай куражиться: салабоны, мол, сопляки, шкеты. Сразу, понятно, толпа наросла: ждут, когда махаться начнем. Я-то что, мудрый человек, сижу, поплевываю, а Будкин завелся. Поспорил он с Колесом, кто из них на качелях «солнышко» прокрутит. Колесо посчитал, что таким образом он всем покажет, кто Чапай, а кто белогвардейцы, и не знал, дурак, что Будкин в этом деле – великий мастер. Скок они оба на качели и давай болтаться из стороны в сторону. Раскачались уж наполовину, даже больше, только галстуки пионерские трещат. И тут у Колеса попа играть начала. Он решил сделать вид, что сорвался, а на самом деле – спрыгнуть. Ну и стартовал. А надо пояснить, что в нашу столовку с пристани все продукты физрук возил на лошади, и весь день эта сучья кобыла беспризорная шлялась по лагерю и гадила повсюду. И вот летел Колесо по небу, летел, планировал к земле да и завяз в куче навоза. Лежит в нем пластом и дымится, как сбитый «мессершмит».
У нас у всех со смеху чуть пупы не развязались. Будкин с качелей рухнул. Марья тут на крыльцо вышла и еле-еле не родила. Колесников подымается весь зеленый и плачет от злости. Марья его двумя пальцами за плечо взяла, нос зажала и повела через весь лагерь в баню – а сама ржет, загибается.
После этого Колесо на Марью и озлобилось.
Прошло дня два. Сидим мы как-то с Будкиным в палате, в дурака играем. Момент напряженный: Будкин в третий раз остается. Значит, идти ему в палату к девочкам и сообщать свежую новость, что он – чухан. А палата наша на первом этаже была. Тут в окне Колесников и засветился. «Хочешь, – говорит, – Шуткин, Марьин корень, про Марью расскажу что-то? Когда, – говорит, – Марья-то меня в баню водила, после качелей, мылись-то мы вместе. И Марья тоже голая была, ну прямо вся без трусов. И я ее щупал везде и дергал, где хотелося. Слово пацана!»
Будкин от таких известий белый стал, как холодильник, и одеревенел. Я говорю: докажи. Колесо тотчас выхватывает какую-то тряпицу и себе на башку напяливает. Мы глядим – да чтоб нам сдохнуть! – это и вправду трусы Марьины от купальника! «Тогда и снял у нее», – хвалится Колесо. В то время мы с Будкиным в этих делах, разумеется, не смыслили ни бельмеса. Нам и в голову не могло прийти, что подобного быть не может. А тут и доказательства налицо: баня была, трусы вот. Мы с Будкиным молчим. Ну, покривлялось Колесо с трусами на макушке – эффект ноль. Будкин уже, почитай, на том свете, а я-то Колесу на фиг нужен? Снял Колесо трусы с башки и ушел.