Географ глобус пропил — страница 51 из 57

– Люська, ты – переходящее красное знамя, – говорю я.

– Где? – удивляется Люська.

Маша и Овечкин усмехаются. Градусов скрежещет зубами.

– Географ, я тебя задушу ночью, – предупреждает он. – Н-на фиг!

На старых досках суп сварился необыкновенно быстро. Чебыкин разлил всем по тарелкам, Тютину – в тарелку Бормана, а котел сразу залил водой и повесил греться, чтобы отмыть.

Пьем чай. На заварку не поскупились. Чай ядреный, духовитый.

– Маш, может, пойдем спать? – после чая тихо зовет Овечкин.

– Иди, – пожимает плечами Маша. – А я еще останусь. Хочу побыть у костра. Сегодня ведь последняя ночь…

Овечкин, как и Борман, угрюмо молчит, а потом встает и уходит. Сегодня у нас палатка – приют обиженных.

Последняя ночь… Зря Маша произнесла эти слова. Как приговор огласила.

Отцы ничего не говорят, дуют в горячие кружки. В темноте раздается деревянное бренчание. Появляется Тютин, притащивший кучу досок. Он вываливает их в костер и гнусавит:

– Уже жрете, да?… А я чуть не помер, такая страхотища!… Да-а, вам смешно. – Он наливает себе суп и берет хлеб. – Даже суп остыл, пока я там шароперился, – ноет он, орудуя ложкой. – И не солено ни фига… Чеба, ты же орал, что густо будет, а у меня всего одна лапшинка и жира только две звезды…

– Бивень, – посмотрев в тютинскую тарелку, говорит Чебыкин. – Это не суп. Это я воду из реки набрал котел мыть.

Все невесело смеются.

Просто так сидим, молчим. Ветер треплет лоскутья костра. Кругом тишина и темнота. Не видно ни Ледяной, ни берегов, ничего. Только в небе на месте луны светятся зеленые облачные кружева.

– Ладно, спать пора, – вставая, мрачно говорит Градусов и по-хозяйски распоряжается: – Митрофанова, пошли.

А вслед за ними потихоньку утягиваются и Демон, Тютин, Чебыкин.

Мы остаемся с Машей вдвоем. Мы сидим и молчим. Последняя ночь… Все позади. Я ничего не успел. Я проиграл. И на Бога не надеялся, и сам плошал. Я пропил, провеселился, отпугнул свое счастье. Но это было прекрасно, хоть я и не успел. Те несколько минут вдвоем у костра, что нам остаются, ничего не решат. Поэтому я не хочу ни обнимать, ни целовать Машу, ни разговаривать с ней. Просто посидеть молча и разойтись насовсем. Больше-то ведь ничего уже не будет. Кто сказал, что я неудачник? Мне выпала главная удача в жизни. Я могу быть счастлив, когда мне горько.

– Эх, Виктор Сергеевич… – говорит Маша. – Так хорошо просто сидеть с вами, просто смотреть на огонь… Так бы с самого начала, каждый вечер… – В голосе Маши тоска. – А вы всегда пьяный, орете, гадости говорите, глупости всякие делаете, с пацанами паясничаете, анекдоты рассказываете… Вам надо держать себя в руках, быть нормальным человеком… Всем же от этого лучше – и вам, и окружающим…

Маша не добавляет «и мне». А я вдруг вспоминаю однажды прозвучавшую тютинскую фразу.

– Маша, – устало отвечаю я. – Я старше тебя. Я больше перетерпел. Я опытнее. В конце концов, я твой учитель. Но ведь я не учу тебя жить…

Маша встает и молча уходит в палатку.

Я остаюсь у костра один.

Последние сутки

Отцы уже завтракают. Меня разбудили последним. Я иду к реке, присаживаюсь на истоптанной бровке и умываюсь жгучей, ледяной водой. Словно невидимый нож срезает омертвевшую кожу с души. Я ощущаю простор, волю, холод. Боже, как хорошо – выспался, не с похмелья, и погода моя любимая: хмурая, облачная, ветреная. Ветер сразу вздувает рубашку, оборачиваясь по ребрам холодным полотенцем. Воздуха – океан. Пространства – не вздохнуть. Широкая и темная полоса Ледяной мощно утекает вдаль. Облака бегут сплошной отарой – мутно-белые, шевелящиеся, беспокойные.

Моя миска полна каши. Но я, усевшись у костра, сначала закуриваю. Градусов отклоняется от огромной головни, которую я вытянул из углей, чтобы зажечь сигарету.

– Ты бы еще бревно взял, бивень!… – орет он.

– Отжимайся, – блаженно советую я, тихо млея от первой затяжки. В голове становится облачно и пасмурно, словно тают недоснившиеся сны.

– Географ, сегодня у нас, значит, Долгановский порог, а потом из деревни Межень мы уезжаем домой, да? – спрашивает Борман.

– Наконец-то домой… – вздыхает Тютин.

– Охота, что ли? – удивляется Чебыкин. – Я бы еще год плыл!

– Дак плыви, – разрешает Тютин, осмелев от близости возвращения.

– Надо еще деревню заценить, – говорит Чебыкин. – Странная она какая-то…

Я оглядываю берег, густо заросший ивняком и березками. По берегу то здесь, то там высятся кирпичные развалины. Именно и странно, что кирпичные. Заброшенная Рассоха совсем не похожа на заброшенный Урём. Там – плешь с бревнами, тут – заросли с руинами. А в принципе, конечно, одно и то же.

– Надо сходить, – поддерживает Чебыкина Тютин. – Вдруг там клад?

– О господи, – говорит Маша, прикрывая глаза ладошкой.

После завтрака мы дружно отправляемся в деревню. Мы через кусты на склоне ломимся к ближайшему зданию. В зарослях неожиданно обнаруживается ровная, как по линейке, полоса бурьяна. Мы топаем дальше по ней. Вдруг Тютин визжит и кувыркается на землю.

– Ну что там, Жертва? – раздраженно орет Градусов.

– На гвоздь наступил!… – жалуется Тютин и поднимает ногу.

Однако никакого гвоздя в его подошве нет. От сапога тянется жесткая, толстая нить. Мы подходим ближе и глядим в изумлении. Чебыкин присаживается на корточки и выдергивает из резины длинную ржавую жилу колючей проволоки.

– Да она ж тут везде!… – пристально вглядываясь в бурьян под ногами, говорит Борман. Мы тоже смотрим на землю. Среди бурой листвы и гнилых стеблей репейника ползут, извиваясь, рыжие, шипастые железные нитки. Демон присвистывает.

– Да это ж не деревня, а зона! – тихо говорит Овечкин.

Люська вскрикивает и зажимает рот ладонью.

И вправду: мы – в брошенном лагере. И от этого мир словно нахмуривается. Облака бегут – словно хотят побыстрее уйти от этого места. Река не течет – неудержимо утекает отсюда. Солнце заслонило лицо локтем. Даже утес, выдвинувшийся из дальней горы, словно прикрылся плечом. Эта земля зачумлена.

– Да ладно! – злобно говорит Градусов. – Чего тут охать!

Мы идем по брошенному лагерю. Здания окружены грудами щебня и битого кирпича. Крыш нет. Внутри кучи мусора, полусгнившие балки, рухнувшие стропила. Блестят осколки стекла. Корежится выдернутая, изогнутая арматура. Кое-где громоздятся ржавые остовы каких-то машин. Облака все бегут и бегут над облупленными, выщербленными стенами. В проемы окон всовываются голые ветви. Запустение. Тоска.

– Люди ушли, а их тоска осталась, – вдруг говорит Маша.

В кустах, как обломки затонувшего корабля в водорослях, чернеют разные железяки – ободы автомобильных колес, трубы, какие-то смятые конструкции, проржавевшие котлы. Кое-где нам встречаются большие, сплошь заросшие прямоугольные ямы – видимо, тут стояли бараки. В одном месте вверх дном лежит кабина от грузовика. В другом – высится целая гора двухэтажных нар, сквозь которую проросли тонкие березки. То и дело наш путь пересекают бурьяновые полосы заграждения, на которых, как бакены, лежат рыжие колпаки фонарей.

– Вот времена-то были, а, Географ? – говорит мне Градусов.

– Воще жара, – соглашается Чебыкин.

– Я бы умерла, если бы сюда попала, – признается Люська.

– Я бы, блин, отсюда сразу в побег ушел, – заявляет Градусов.

– Ну и сдох бы в тайге.

– В тайге-то эротичнее, чем здесь, – говорит Чебыкин.

Мы попадаем к массивному одноэтажному зданию, по окна врытому в землю. На его крыше растут кусты.

– О, карцер! – делано беззаботно говорит Градусов. – Кондей!

Я чувствую, как по всем нам промахнула волна жути. Словно гуляли по заброшенному кладбищу и вдруг увидели свежеразрытую могилу.

Первым сквозь решетку на входе в карцер пролезает Чебыкин.

– А-а! Тут скелет прикованный!… – гулко кричит он изнутри.

– Мамочка, я боюсь! – стонет Люська.

Отцы запихивают ее внутрь и лезут сами. Последним лезу я.

Полумрак. Какие-то клетушки. Белые нитки корней, свисающие с потолка, бесплотно касаются лба и ушей. Под ногами шуршит хлам. Толстые, совсем крепостные стены и узкие-узкие проходы. Амбразуры окон перекрыты двумя слоями могучей решетки.

Отцы разбредаются по камерам. Овечкин на пробу качает решетку на окне. Чебыкин корчится на нарах. По его лицу видно, что он прислушивается к своим ощущениям. Маша стоит в стороне, обхватив себя руками за плечи. Она ошарашенно озирается. Глаза ее поблескивают в темноте. Градусов пинает стены, словно испытывает их на прочность. Люська, встав на цыпочки, таращится в окно и вдруг дико визжит. Всех подбрасывает.

– Щас как дам в бубен! – в сердцах орет Градусов.

– Вон там, смотрите!… – жалобно говорит Люська, показывая в окно.

Поначалу из окна видны только темные, спутанные заросли – голые и дикие. И тут вспышка страха бьет в виски. Оказывается, в зарослях, почти неразличимые, еще стоят столбы с натянутой проволокой. Они словно древние, черные идолы – хранители зловещих тайн язычества.

– Как лешие, – в лад моим мыслям вздыхает Демон.

– Все это – чертовщина какая-то! – с силой говорит Маша и проводит по глазам ладонью, словно снимает паутину.

Приглушенно переговариваясь, отцы наконец выбираются из карцера. Я же присаживаюсь в уголочке камеры на нары покурить. Пальцы мои дрожат. Эта Рассоха меня доконала. И тут за стенкой я слышу голоса.

– Маша, ну что опять?… Чего ты психуешь?…

– Ничего… Место такое… нехорошее. Концлагерь.

– Не ври… О чем ты вчера говорила с Географом?

– Что за допрос, Овечкин? Я тебе кто, жена, что ли?

– Маш, ну ты же все понимаешь, чего я тебе буду объяснять…

– Ну да, понимаю… И ты ведь тоже понимаешь.

– Что?

– Ты хороший человек, – помолчав, с трудом отвечает Маша. – И ты мне очень нравишься… Но я тебя не люблю. Вот что.

Овечкин ничего не говорит. Кажется, он даже не дышит.

– Извини, – искренне добавляет Маша. – Я не хотела сделать тебе больно. Но это правда. Не расстраивайся, пожалуйста. Бывает и хуже.