Выражение «равенство возможностей» включает в себя два элемента. Во-первых, это контроль: учитывая человеческую природу, равенство без контроля невозможно; во-вторых, это свобода совершать поступки, а не просто думать, иначе говоря, возможность превращать слова в реальные дела. По замечанию мистера Бернарда Шоу, «кто умеет, делает; кто не умеет, учит»[208]. Если истолковывать слова «умеет» и «не умеет» как метафору возможности и ее отсутствия, мы поймем, что это довольно циничное высказывание выражает житейскую истину. Те, кому выпадает возможность проверить свои идеи на практике, становятся ответственными мыслителями, а те, кто не получает такой возможности, могут какое-то время наслаждаться своими идеями безответственно, скажем так, теоретически. Позволю себе отметить, что именно так поступает значительная часть наших читающих газеты интеллектуалов, причем кое-кто из них это сознает и сожалеет о подобном.
В чем заключается проклятие нашей современной индустриальной жизни? Разумеется, в однообразии – однообразии труда и повседневных домашних и общественных дел. Недаром наши мужчины перед войной искали спасения в ставках на футбол. Большинство ответственных решений – удел немногих, и мы не видим этих немногих за работой, потому что они далеко от нас, где-то в крупных городских центрах.
Что в последние два-три поколения придавало такую силу национальному движению? Национальность практически не принималась во внимание в средние века и даже позже, ее придумало девятнадцатое столетие. Она возникла благодаря тому, что современные государства увеличились в размерах и приобрели более широкие функции управления. Националистические движения проистекают из беспокойства талантливых молодых людей, которые добиваются возможности жить идеями и быть среди тех, кто «умеет», благо им это позволено. В античности и Средневековье общество не обладало сколько-нибудь внятной сплоченностью, и в любом городке перед человеком открывалось обилие возможностей. Этот факт заставляет присмотреться к городской истории, но с восемнадцатого столетия все меняется, все становится банальным. Возьмем для примера историю любого из наших выдающихся городов и попробуем оценить, насколько справедливо это утверждение. Последние несколько поколений горожан показывают, что перед нами лишь статистика материального развития; в лучшем случае город каким-то образом в чем-то специализируется, но перестает быть целостным организмом. Все его институты второстепенны, поскольку лучшие люди уезжают, если только в этом городе нет какого-то учреждения или предприятия выше местного уровня, а такое учреждение или предприятие обычно разрушает, а не развивает местную жизнь.
Почему Афины и Флоренция сделались оплотами цивилизации и превратились в светочи человечества? По размеру это были небольшие города, если сравнивать их с современными, но в политическом и в экономическом смысле обладали суверенитетом. Люди, которые обменивались рукопожатиями на улицах этих городов и заключали браки с соседями, не просто соперничали друг с другом в конкретном ремесле или в конкретной области торговли; каждая важная сфера осознанной человеческой деятельности была представлена в этих городах узким кругом работников. Вообразим выбор, стоявший перед молодым и талантливым флорентийцем в его родном городе на благо последнего – он, напомню, не испытывал потребности перебираться в отдаленную столицу. Он мог стать градоначальником или верховным священником, или полководцем, ведущим городское ополчение в битву (сражение, конечно, имело локальный размах, но полностью раскрывало ратный талант такого человека); будь он художником, скульптором или архитектором, наш флорентиец все равно трудился бы в своем городе, и горожанам не приходилось обращаться к просьбами к каким-то заезжим великим творцам. Естественно, никто не призывает вернуться к институциям афинского или флорентийского порядка, но факт остается фактом: мы лишили местную жизнь большинства ее ценностей и интересов, старательно развивая общенациональную классовую организацию.
Насколько мы уверены, что требования о введении самоуправления (гомруля) в Ирландии и, в меньшей степени, в Шотландии, исходят не от возбужденных молодых людей, которые, сами того не до конца понимая, агитируют за равенство возможностей, а от убежденных противников союза со «злонамеренной» Англией? Богемцы добились немалого экономического процветания при австрийской тирании, но все же они продолжают отстаивать свою чешскую и словацкую национальность. Разве не ощущаем мы поиски той же житейской истины в недовольстве фабричных рабочих поведением руководителей профсоюзов, заседающих в Лондоне?
Именно принцип laissez-faire фактически разрушил нашу местную жизнь. Добрую сотню лет мы покорно подчинялись текущей политике, даже поклонялись ей, как всемогущему божеству. Несомненно, такая политика – реалия нашей жизни, однако ее вполне можно приспособить к своим целям, если ты вдохновляешься неким идеалом. А принцип laissez-faire предполагал просто-напросто подчинение судьбе. Мне могут возразить, что централизация есть «характерный признак» нашего столетия; на это я отвечу, что так было всегда, ибо не сказано ли почти две тысячи лет назад, что «кто имеет, тому дано будет»[209]?
Рассмотрим, к примеру, Лондон. Население в миллион человек сто лет назад превысило семь миллионов человек сегодня; или, чтобы подчеркнуть данный факт нагляднее, Лондон столетия назад воплощал шестнадцатую долю населения Англии, а ныне воплощает пятую. Как это произошло? Когда создавался парламент, его участникам оплачивали посещение заседаний, поскольку их приходилось отрывать от насыщенной местной жизни, а вскоре пришлось также штрафовать общины, которые были не в состоянии избирать своих представителей. Налицо правильное положение дел, федерализация на основе сильного местного магнетизма. Когда появились макадамизированные дороги[210], из них сформировали «звезду» с центром в Лондоне; эти дороги принесли в город сельскую жизнь, которой пожертвовали ради роста Лондона. Когда начали строить железные дороги, главные ветки тоже образовали «звезду» с центром в Лондоне, а экспрессы сновали туда и сюда, питая Лондон и выдаивая сельскую местность. В настоящее время государство регулярно вмешивается, обеспечивая дальнейшую централизацию – скажем, за счет учреждения почтовой службы. В результате ярмарочные города на сотни миль вокруг Лондона деградировали, если мы говорим о разнообразии их жизни.
Вряд ли типичный лондонец извлекает какую-либо существенную выгоду из такого положения дел. Он живет в пригороде; метрополитен несет его на работу в офисы Сити, а затем мчит обратно в пригород на ночлег; лишь по субботам и воскресеньям у него находится время для местной общины, причем он развлекается с соседями, которые для него всего-навсего случайные знакомые. В подавляющем большинстве случаев он вступает в живой контакт с великими мыслями посредством печатных страниц: для него, как и для пролетария в сельской местности, жизнь идей отделена от сознательной жизни, и оба в итоге обречены страдать.
Впрочем, централизация – не единственная форма более общего процесса, который я охарактеризовал бы как разделение социальных и экономических функций вследствие общенационального фатализма, внушаемого текущей политикой. Мы позволяем индустриальному укладу жизни накапливать население в отдельных областях, тогда как другие области трагически пустеют. Допускаю, что в прошлом подобное было в некоторой степени неизбежно из-за необходимости обеспечивать работу угольных шахт, однако реальный отток населения ничем не оправдан. При надлежащем управлении вполне возможно заместить «сельскую область» неким сообществом, зависимым от фабрики или небольшой группы фабрик; в таком сообществе богатые и бедные, хозяева и работники могли бы проживать совместно и выстраивать ответственные отношения. Увы, мы взамен допустили появление во всех наших крупных городах своих Ист-Эндов и Вест-Эндов. Конечно, неотъемлемой чертой надлежащего государственного управления является предвидение, предотвращение социальных болезней; но наш метод в прошлом столетии сводился к дрейфу, а когда все стало скверно, мы прибегли к паллиативным лекарствам – фабричному законодательству, жилищному законодательству и т. д. В наши дни остается лишь одно органическое средство – любой ценой сокращать городское население.
Эти рассуждения относятся не только к промышленным отраслям, но и к нашим образовательным заведениям и к ученым профессиям. Английская система заключается в том, что мы покупаем – будем называть вещи своими именами, ибо никто не отрицает соперничества среди колледжей – лучшие молодые умы посредством стипендий и национальных конкурсов. В середине прошлого столетия мы практически ликвидировали «закрытые» стипендии, которые объединяли конкретные школы с конкретными колледжами (на мой взгляд, эта схема была крайне разумной). Социальные требования вынуждают пополнять ряды учеников счастливчиками – отпрысками зажиточных семей со всей страны. Так производится набор в государственные школы, а также в Оксфорд и Кембридж; мы изначально вырываем ребят из местной среды. После университета многие из них переходят на централизованную государственную службу, выбирают централизованную юридическую профессию или даже централизованную медицинскую профессию. В Лондоне они ждут своего шанса, тратя на ожидание лучшие годы. Некоторые предпочитают выходить на публику и состязаются между собой в бессмысленно специализированных поединках остроумия, а мы потом обращаемся к юристам, чтобы пожаловаться на действия правительства. Вся эта схема досталась нам в наследство от истории; когда Мидленд[211], Восточная и Южная Англия составляли всю Англию как таковую, Оксфорд и Кембридж были местными университетами, а Лондон представлял собой рыночный центр конкретной местности. Но в прошлом столетии автомобильные и железные дороги позволили этому метрополису привлечь немало людей, которые иначе строили бы карьеру в прочих сельских местностях. Для человека выдающегося вполне естественно пытаться руководить собственным народом и помогать тому справляться с тяжким бременем жизни. Однако талант лучше всего служит нации, оставаясь на родной почве