География гениальности. Где и почему рождаются великие идеи — страница 27 из 68

Подобно Юджину, Шейла помешана на истории. В прошлом ей уютнее, чем в настоящем. В утро нашего знакомства она так и сияет от возбуждения: накануне, копаясь в архивах, она наткнулась на письмо Галилея. Его никто до сих пор не видел (не считая самого автора и адресата – его друга). Никто! В содержании ничего примечательного нет: Галилей пишет о том, что у него сломался телескоп и потому выдался свободный день. Однако это ничуть не испортило радостное потрясение, которое испытала Шейла при виде находки. Более того, будничный характер письма делает открытие лишь драгоценнее.

– Хоть до 100 лет доживу – а не забуду это письмо, – говорит моя собеседница. И я охотно верю ей.

Мы входим в библиотеку – и на секунду я думаю, не ошиблись ли мы местом. Обстановка больше похожа на храм. Затем замечаю книги и рукописи, прикованные к читальным рядам, как это было во времена Микеланджело.

Многие из нас любят книги. Мы ставим их на видное место. Дорожим своей библиотекой. Но если мы потеряли книгу или опрометчиво одолжили ее ненадежному знакомому, то всегда можем заменить ее новым экземпляром или заново загрузить на Kindle. В XV веке все было иначе: каждая книга была уникальной и переписанной от руки уставшими монахами.

– Сколько у вас машин? – спрашивает Шейла.

– А какое отношение это имеет…

– И все же?

– Одна. Да и та, признаться…

– В XV веке книга стоила столько, сколько сейчас машина. В относительном выражении. Можете представить себе, что значило иметь библиотеку, скажем, в сотню книг? Все равно что сейчас владеть сотней машин. Но когда в эпоху Возрождения человек имел сотню книг, его считали ученым.

– Только лишь из-за обладания книгами?

– Да, только лишь поэтому. Ведь чтобы купить книгу, чтобы понять, на что тратить деньги, нужно было ясно представлять себе ценность той или иной книги.

Теперь понятно, почему книги привязаны цепями. Гуманисты верили, что в книгах скрывается тайна жизни. Появление новой рукописи встречали с таким же энтузиазмом, с каким мы встречаем новую версию iPhone.

Козимо Медичи был не первым коллекционером книг, но зато самым амбициозным. За образец он взял Ватиканскую библиотеку и ни перед чем не останавливался в стремлении пополнить свое собрание. Но зачем были нужны ему все эти беспокойства и траты?

В качестве ответа Шейла протягивает мне трактат. Он не слишком толстый – пять или шесть листов. Но эти листы изменили мир. Произведение называется «Речь о достоинстве человека». Оно как никакой другой документ воплощает дух Возрождения. Это своего рода манифест времени. Его автор – философ Пико делла Мирандола.

Начинается оно невинно. Пико излагает иерархию живых существ: выше всех стоит Бог, затем идут ангелы, в самом низу – растения и животные. Положение человека необычно в том отношении, что Создатель не уделил ему определенного места и определенной обязанности: человек волен выбрать их сам. Все как на рейсах Southwest Airlines: свободная рассадка может обернуться как дополнительным пространством для ног, так и неприятным средним сиденьем.

– Человек может пасть до низших низин и взойти на величайшие высоты, – объясняет Шейла философию Пико. – Если он становится плохим, он очень, очень плох. Но если он возвеличивается в знании и чистоте, он выше ангелов и даже (вот она, опасная идея!) богоподобен.

– Поправьте, если я ошибаюсь… Это, часом, не ересь?

– Ересь. Текст должен гореть у вас в руках.

– Да, уже припекает.

Пропустив мимо ушей мою плоскую шутку, Шейла продолжает:

– Флоренция могла сказать: «Сын превзошел родителя. Мы заняли место Рима. У нас есть возможность управлять миром, влиять на мир, светить миру».

Лихо сказано. Подумать только: ничего бы этого не было, если бы флорентийцы не разглядели ценность в заплесневелых рукописях, привезенных издалека, а затем не увеличили эту ценность.

Мы уже собираемся уходить из библиотеки, но что-то не дает мне покоя. Что-то кажется не вполне правильным. Итальянцы были так неистощимы на самые разные новшества, но… вот только не в области технологии. Правда, они изобрели парашют и усовершенствовали искусство навигации, но передовая технология того времени – печатание с подвижных литер – была делом рук немецкого, а не флорентийского мастера. Почему?

Технология ради технологии интересовала флорентийцев не больше, чем афинян. Они считали, что технология эфемернее искусства, а потому менее ценна. Любое изобретение, сколь бы затейливым оно ни было, всегда можно вытеснить еще более новой и еще более качественной продукцией – «версией 2.0».

Я высказываю Шейле мысль, которая и сама отдает ересью: может, так обстоит дело и с искусством? Вдруг кто-нибудь создаст улучшенную и обновленную версию «Давида»: «Давид 2.0»?

– Что вы! – отвечает Шейла спокойным тоном учителя, выговаривающего несмышленышу. – Статуя Давида уникальна. Это было самое совершенное выражение того, что требовалось выразить. И флорентийцы сразу это поняли. Они знали, что «Давид» – первое произведение, которое превзошло работы древних, – а ведь в древних видели зенит творчества. Нет, никому не создать второго «Давида».

Быть может, это лучшее определение гениального произведения: нечто, об улучшении чего даже думать смешно и глупо.

Получив отповедь, я меняю тему и задаю Шейле вопрос о путешествии во времени. Если бы она могла перенестись на один час в Возрождение, с кем бы она хотела повстречаться? Она прикусывает губу, что, как я уже понял, указывает на размышления.

– Не с Микеланджело, – решительно произносит Шейла. Мол, человек талантливый, но уж очень взбалмошный. – Может, с Лоренцо? – По ее глазам видно, что она уже в XV веке. – От встречи с Лоренцо я бы не отказалась. Такой был чувак…

«Нет! – чуть было не срывается у меня с языка. – Чуваком был Сократ!» Однако Шейла продолжает:

– А, вот! С Георгием Гемистом.

– С кем?

Георгий Гемист – это греческий ученый, который по приглашению Медичи приехал во Флоренцию. Византийская империя трещала по швам, так что многие греческие ученые внезапно оказались без работы (прямо как в наши дни!). Медичи не упустили случая и сманили во Флоренцию лучших из них.

А лучше Гемиста не было никого. Этот бородатый, колоритный мыслитель называл себя новым Платоном. По мнению Шейлы, он воплощал собой возрожденческое понятие о поиске истины любой ценой. Он совершал странные, безумные вещи. Например, расстроил собрание клириков, прочитав им лекцию о платоновских добродетелях. Не слишком осмотрительно, но именно такие вещи Шейле в нем и импонируют.

– В нем было бесстрашие, – замечает она, подтверждая, что риск ценился в ту эпоху больше денег, – не чета нам. Какой там риск в наши дни! Он понарошку: всегда можно заявить о банкротстве и начать заново. Нас защищают социальные институты. Во Флоренции времен Возрождения не было ничего, абсолютно ничего. В случае неудачи вы могли помереть с голоду. Вы бесповоротно погубили бы и себя, и свою семью.

– Так себе перспектива… А что в случае успеха?

– Если у вас все получалось, ваш успех становился легендой. А на кону ведь стояли не просто деньги или сиюминутная известность. Целью была слава вечная – вписать свое имя рядом с именами Юлия Цезаря, Цицерона и Платона. Это она прельщала Медичи, да так, что нам и не представить.

Я молча размышляю: а к чему стремимся мы? Что считаем высшим проявлением человеческого духа? Ради чего рискнули бы? Мы с Шейлой выходим из Библиотеки Лауренциана на площадь, мокрую от луж, – и мне приходит в голову печальный ответ: ради первичного размещения акций. А ведь это, думаю я, доставая зонтик, не предел наших возможностей…


Однажды, уже под конец моих флорентийских каникул, когда мы с Юджином бродим по залам очередного музея, я вдруг чувствую, что у меня голова кругом идет от Возрождения. Слишком много искусства, да еще хорошего. Это перебор. Я недостоин. Мне становится немного дурно.

– Дышите глубже, – советует Юджин, словно инструктор по йоге, а не историк искусства.

Тем не менее я следую совету – и все встает на свои места.

Несколько позже, когда мы восхищаемся очередным «Давидом» (а может, «Мадонной»), Юджин вскользь бросает: «Эти люди никуда не ушли». Он прав: их присутствие ощутимо. Призраки Микеланджело, Леонардо и Боттичелли висят в воздухе, как туман в Сан-Франциско. Уж сколько столетий прошло, все должно было порасти быльем – но не поросло. «Период полураспада» подлинного гения может длиться и длиться.

Интересно: каково жить нынешним художникам во Флоренции? Постигла ли их участь афинских философов? Все эти красота, гений и величие вдохновляют – или подавляют?

Несколько дней спустя у меня появляется возможность задать им этот вопрос. Я приглашен на вечеринку, участники которой, сплошь люди искусства, годами живут во Флоренции.

Приехав, я застаю всю компанию в сборе в небольшой гостиной. Гости потягивают «Просекко», подкармливаются закуской и в целом «получают удовольствие от удовольствия». Я упоминаю туристический сезон – и все навостряют уши, как охотники при упоминании о дичи.

– Это вторжение, – говорит одна женщина.

Ей молчаливо кивают в знак согласия. Разливают еще «Просекко».

– Ну, – осторожно начинаю я, – а каково это – быть художником во Флоренции?

– Прошлое, – отвечает другая женщина, – оно давит на плечи.

При этих словах ее собственные плечи поникают. Все снова согласно кивают. Кто-то сетует, что во Флоренции нет ни единого музея современного искусства. Новые кивки. И еще «Просекко».

– А мне не нравится Микеланджело, – вступает седовласый архитектор, растягивая слова и смакуя изысканное святотатство, которое может сойти с рук лишь урожденному флорентийцу – равно как только греческий философ может объявить о своем презрении к Платону.

Консенсус ясен: художником во Флоренции быть не легче, чем философом в Афинах. Прошлое может назидать и воодушевлять – но и заточать в оковы.