Другой физик, Нильс Бор, догадался, что свет – это и волны, и частицы. Тоже янусово мышление. Как может быть верным то и другое одновременно? Задать этот вопрос (даже не ответить на него!) – значит сделать первый шаг к творческому прорыву. И Бор это понимал. Когда вы поступаете таким образом, мысль не ускоряется, а замедляется. Но, по догадке Бора, в момент «зависания» чаще всего и происходят творческие прорывы.
Янусово мышление не только описывает творчество, но и культивирует его. В одном эксперименте психологи раздели испытуемых на две группы. Одну из них нацеливали на янусово мышление, пичкая парадоксальными идеями, а другую нет. Затем обеим группам предложили тест на решение творческой задачи. Более креативно подошла к делу первая группа, у которой тренировали янусово мышление.
Интересно, касаются ли эти закономерности творческих мест, а не только творческих людей? Шотландия времен Просвещения была раем парадоксов. Мы – британцы и не британцы. Мы – большая нация и маленькая нация. Мы уверены в себе и не уверены в себе. Мы практичны и азартны. Мы – оптимистичные пессимисты. Неудивительно, что именно перу шотландского психиатра принадлежит важная работа «Разделенное "я"». Вся эта нация состоит из разделенных «я», эдаких мастеров Броди.
Куда бы я ни бросил взгляд в Эдинбурге, на прошлое или настоящее, я натыкаюсь на противоречия. К каждому тезису находится антитезис. Но, в отличие от Нильса Бора, я считаю этот парадокс досадным и дискомфортным. Пожалуй, если кто-то и может мне помочь, то это Дэвид Юм – сентиментальный атеист, социальный интроверт, человек мыслей и действия. Его изваяние я нахожу на Королевской миле – главной артерии старого Эдинбурга. Юм, облаченный в античную тогу, выглядит умиротворенным, почти кротким. Кстати, об Античности: шотландцы восхищались греками и доныне любят называть Эдинбург «северными Афинами». (А от местного остряка я услышал даже, что это «Афины были южным Эдинбургом».)
Юм еще больше, чем Смит, был типичным шотландским гением. Человек сильной воли и глубоко неуверенный в себе, компанейский и замкнутый, он стал «первым великим философом Нового времени», пишет историк Артур Херман.
Юм поступил в Эдинбургский университет в 12 лет, что было рано даже по меркам того времени. Поначалу он, следуя желанию семьи, штудировал право, но его «тошнило» при одной мысли о карьере законника, и вскоре он понял, что питает «неодолимое отвращение ко всему, кроме занятий философией и общими знаниями». Родственники думали, что он сидит за учебниками по юриспруденции, а он «тайно поглощал» Цицерона и Вергилия. Ничто не стимулирует интеллект больше, чем запретное знание.
Некоторые из своих лучших работ Юм написал еще в молодости. Ему и тридцати не было, когда он опубликовал «Трактат о человеческой природе». Правда, книга «провалилась, едва успев выйти из печати», как впоследствии вспоминал Юм. Но молодой философ не сдавался (гений есть гений!) и вскоре стал широко известен в Британии и других странах. В наши дни «Трактат» входит в круг философской классики.
Юм исследовал процесс познания. Откуда мы черпаем знания? Он поставил ряд мысленных экспериментов и пришел к радикальному для своего времени выводу: всякое знание начинается с непосредственного опыта – впечатлений, и только впечатлений. Восприняв экспериментальный метод Исаака Ньютона, Юм применил его к перипетиям человеческой жизни. Он ставил опыты на самом себе: скажем, по нескольку дней обходился без еды, чтобы выяснить реакцию мозга на голод. Он пытался создать «науку о человеке».
Юм считал, что нет науки важнее, ибо как мы можем познать мир, если не поймем самих себя? Согласно Юму, эта задача сложна, а то и неподъемна, ибо мы не способны в полной мере выйти за пределы самих себя (как фотоаппарат не может сфотографировать себя). Философы могут лишь констатировать, что «нечто ощущается умом».
Да, это был скептик. Сомневался во всем подряд, даже в собственных сомнениях. Неудивительно, что он был неверующим. Это стоило ему поддержки церкви и двух профессур – но все же, к счастью, не жизни.
Юм был рационалистом, но не в холодном и бездушном смысле слова. «Утоляй страсть к науке, но пусть твоя наука будет человеческой, – призывал он. – Разум – раб страстей и должен быть таковым». Этими скупыми словами он бросил вызов столетиям философской мысли. Большинство философов, начиная с Аристотеля, утверждали, что человека отличает от животных способность разумно мыслить. Однако, пишет Херман, «Юм отметил, что людьми не руководят и никогда не руководили разумные способности». Согласно Юму, разум не определяет, что мы хотим, но лишь то, как мы это добываем.
Все эти радикальные идеи Юм высказывал с улыбкой, ибо, в отличие от многих своих строгих коллег, находил в философии радость. В письме к другу он признавался: «Наибольшее Счастье для меня – чтение, прогулки, ничегонеделание и дремота, которую я называю размышлением». Юм неделями не выходил из кабинета, читая и думая, после чего снова появлялся на людях, «целиком и полностью готовый жить, разговаривать и действовать в повседневной жизни, подобно остальным людям». Он был завсегдатаем эдинбургских таверн и многих клубов.
Юм отличался не только общительностью, но и неугомонностью. Одно время он жил в Лондоне, находя странное удовольствие в статусе аутсайдера. Из письма другу: «Здесь некоторые ненавидят меня, поскольку я из вигов, а некоторые – поскольку я атеист. Все ненавидят меня за то, что я шотландец». Жил он и в Париже. Le bon David[44], как его прозвали, посещал местные салоны, где полемизировал с Руссо, Дидро и прочими интеллектуальными гигантами. Недолгое время он даже подумывал, не стать ли ему французским гражданином, но это было чересчур. Юм вернулся в Эдинбург.
Тамошняя демократическая стихия была ему очень близка – обстановка, в которой кузнец и профессор делили одно социальное пространство, а зачастую и одну бутылку вина. Юм был убежден, что такая социальная прозрачность стимулирует шотландский гений, ибо «эпоха, которая порождает великих философов и политиков, видных военачальников и поэтов, обычно изобилует умелыми ткачами и кораблестроителями».
И это, думал Юм, не пустая случайность и не подачка со стороны интеллектуалов. Философ нуждается в ткаче не меньше, чем ткач в философе. Неудивительно, что Адам Смит проводил за разговорами с торговцами не меньше времени, чем за изучением книг. Он лишь следовал совету своего друга Дэвида Юма: «Будь философом. Но среди всей своей философии останься человеком». Я читаю эти слова и улыбаюсь. Пронырливые шотландцы даже философию превратили в практическое занятие.
В этих широтах и в это время года утру не радуешься. Вылезать из-под пухового одеяла не хочется: темно и зябко. Я мог бы проспать до полудня, если бы меня не укорили и не выманили слова Роберта Льюиса Стивенсона: «Двигаться – великое дело», – сказал сей уроженец Эдинбурга.
Ладно, двигаюсь. Сначала душ, потом завтрак, потом – в духе искателей всех времен – на улицу. Выхожу на дорожку, идущую вдоль основного канала. Она уютная и, говорят, ведет до самого Глазго, соединяя эти столь разные города в единого «Януса». На улице я не один. Совету Стивенсона следует множество людей. Они ходят, бегают, ездят на велосипедах, причем в майках и шортах, что моему нешотландскому уму представляется абсолютно неуместным в такой холод.
«Боевой дух», – думается мне. Да, шотландцы именно таковы: полны боевого духа. Раньше я не думал об этом в связи с творческим гением – а зря. Ускоряя шаг в тщетной попытке согреться, я вдруг понимаю, насколько это определение подходит ко многим людям и местам, которые уже встречались мне в ходе путешествия. Афины восстали из пепла после персидского нашествия. Флоренция воспрянула после чумы. Су Дунпо оказались нипочем два изгнания – он написал после них изумительные стихи. Здесь есть нечто глубокое. Боевой дух – это не просто отвага или упрямство, но еще изобретательность, упорство и творчество. Хорошо иметь боевой дух!
– Верно, – кивает Алекс Рентон, местный журналист и знакомый моего знакомого, – в нас есть боевой дух.
Это сказано за пинтой в баре под названием Kay's, где мы облюбовали пару стульев. Бар притаился в переулке, и мне пришлось изрядно поплутать. Зато у пухлого бармена оказались такие роскошные усы, каких я не видел и у моржей. Алекс же в ответ на мой рассказ о поиске «гениальных» мест без претенциозности замечает, что как раз взялся за биографию Дэвида Юма. Попутно с оживленной беседой он умело опрокидывает в себя две пинты эля.
– Больше мифотворчества, чем у нас, во всем мире не сыщешь, – вдруг заявляет Алекс, когда мы заказываем у Моржа еще по кружке.
Между тем я замечаю, что слово «мифотворчество» Алекс произнес без осуждения, словно говоря о чем-то позитивном. Почему?
– У шотландцев-просветителей были свои мифы, – объясняет Алекс, – иначе и Просвещения бы не было.
Звучит обескураживающе. В современном понимании миф – это выдумка, небылица, а то и попросту вранье. Мифы иррациональны и крайне нежелательны. Однако есть и иное понимание мифа, на изучение которого затратил жизнь Джозеф Кэмпбелл: мифы определяют нас. Мифы вдохновляют нас. Мифы – это отнюдь не отрицательная величина: без мифов мы бы не только не совершили ничего стоящего, но и не захотели бы встать с постели утром. Разработчик программ из Кремниевой долины, пытающийся что-то смастерить в своем гараже, и молодой поэт, кропающий вирши в маленькой бруклинской квартирке, – оба ведомы мифом об одиноком гении. Как мы уже сказали, этот миф ошибочен. Однако полезен.
Я спрашиваю Алекса о другом мифе: будто бы большие дела совершаются лишь в больших местах. Ведь это не так: если уж на то пошло, гений тяготеет к малому. Древние Афины не насчитывали и сотни тысяч жителей. Флоренция была еще меньше, а Эдинбург недотягивал и до Флоренции. И все же эти города породили удивительное величие, затмив более людные столицы. Как такое может быть?