География гениальности. Где и почему рождаются великие идеи — страница 33 из 68

Артикуляция идеи, особенно революционной, значит намного больше, чем мы думаем. Одно дело быть правым, и совсем другое – убедить остальных в своей правоте. Что толку в том, что ваша голова полна светлых идей, если их никто не понимает? Впрочем, друг Геттона помог ему не только пиаром. Недаром слово «артикуляция» восходит к древнему корню со значением «соединять»: артикулировать идею – значит цементировать и укреплять ее. Придумать идею и выразить ее – вещи неотделимые друг от друга.

Однако эти качества нечасто сочетаются в одном человеке. Отсюда возникает необходимость в том, что я называю «компенсаторным гением». Компенсаторная гениальность – это ситуация, когда один яркий ум восполняет пробелы другого яркого ума. Она может иметь самые разные формы. Иногда, как в случае с Геттоном и Плейфэром, один гений компенсирует недостатки другого. Или гений просто реагирует на труды другого гения. Скажем, Аристотель отвечал Платону, Гёте – Канту, а Бетховен – Моцарту.

Иногда компенсаторный гений – это группа поддержки тем, кто пускается в плавание по неведомым интеллектуальным и художественным водам. Французские импрессионисты устраивали еженедельные собрания, неформальные встречи и выездные живописные сессии, укрепляя дух перед лицом неприятия со стороны старой гвардии. Без компенсаторного гения их движение могло бы и не выжить.

Иногда компенсаторный гений невидим. Вот пример: паровую машину часто считают самым славным изобретением шотландцев – однако это не так. Вопреки расхожему мнению, Джеймс Уатт не выдумал ее с нуля, а лишь существенно улучшил машину, созданную Томасом Ньюкоменом, – придал ей технически законченный вид. По сути же честь изобретения принадлежит обоим. Как сказал французский поэт и писатель Поль Валери, «для изобретения нужны двое». Один высказывает общую идею, а другой шлифует ее и избавляет от несообразностей и противоречий.

Вечереет. Тусклые краски солнца мало-помалу увядают. Пора идти вниз. По дороге я то и дело останавливаюсь, завороженный. Эта картина с лежащим в долине городом не столь уж сильно отличается от тех, что открывались взору Джеймса Геттона несколько веков назад. Прохожу по мемориальному саду. Юные бездельники ушли, и я замечаю надпись на мраморной глыбе: «МЫ НЕ НАХОДИМ СЛЕДОВ НАЧАЛА И НЕ ВИДИМ ЗНАКОВ КОНЦА». Эта лаконичная фраза резюмирует труды самого Геттона, а быть может, и все человеческое творчество.

У меня возникает мысль: а не принадлежит ли эта на редкость красноречивая для Геттона сентенция его другу, Джону Плейфэру? Сворачивая на улицу, ведущую к гостинице, и глядя на нежно-малиновое небо, я осознаю, что едва ли узнаю ответ. Да и зачем? Чтобы осознать яркость света, не обязательно знать его источник.


Говорят, Эдинбург основан на удивлении. Свои тайны он открывает неохотно и только тем, кто стремится их узнать. Удивление, а с ним и восхищение навевает топография Эдинбурга, где «ландшафт выделывает театральные трюки», как выразился Роберт Льюис Стивенсон. «Ты заглядываешь под арку, спускаешься по лестнице, которая выглядит так, словно ведет в подвал, подходишь к заднему окну закопченного жилища в переулке – и вдруг перед тобой открывается светлый и дальний простор», – писал он.

Стивенсон лучше многих понимал, что творчество связано с открытием. Открытием – то есть снятием покрова и вуали, извлечением сокрытого на свет. Когда это случается, человек удивляет не только других, но и себя. Писатель вдруг замирает, восхищаясь изяществом и сочностью языка, прежде чем осознать, что смотрит на слова, написанные им самим много лет назад. Когда композитор Йозеф Гайдн впервые услышал, как исполняется его оратория «Сотворение мира», он был потрясен. «Я этого не писал!» – вымолвил он со слезами на глазах.

Как бы мне хотелось глубже исследовать взаимосвязь между удивлением и творчеством! Сейчас бы распить пиво с Робертом Льюисом Стивенсоном, но увы… он остался в том дальнем краю, который мы именуем «прошлое». Поэтому я звоню Дональду Кэмпбеллу. Кто лучше его знает Эдинбург прошлого и настоящего! Эссеист и драматург, он написал книгу под названием «Эдинбург: культурная и литературная история». Она не слишком большая, но отлично передает дух города. Взявшись ее читать, я сразу понял: с этим человеком нужно познакомиться.

…Отыскать его было нелегко, но я упорствовал («эффект Зейгарник» в действии) – и вот я сижу в его маленькой гостиной в центре Эдинбурга. На улице холодно и пасмурно, – весна подразнила и ушла, – и свой чай я потягиваю не спеша, по замечательному китайскому обычаю, пытаясь усвоить вещь, только что сказанную Дональдом: Эдинбург столетиями не только допускал неожиданности, но и специально устраивал их. Как же это?

– Понимаете, – Дональд делает паузу, чтобы долить мне чаю, – я живу в Эдинбурге много-много лет. И все равно то и дело встречаю вещи и места, о которых и не подозревал. Нет-нет да и наткнешься.

Однажды был такой случай. Дональд гулял неподалеку по Грассмаркету и вдруг заметил заведение (вниз по переулку да вверх по лестнице), оказавшееся рестораном, причем очень приличным.

– Абсолютно ничто не указывало на то, что там ресторан. Даже вывески не было. Они не дали никакой рекламы. Можно подумать, люди прячутся.

А вот какой разговор у него был с приятелем-драматургом, рекламировавшим свою новую пьесу.

– Звонит он мне и говорит: «Спектакли начинаются в следующие выходные, только никому не говори». – Кэмпбелл весело смеется: как забавно, что пьесу рекламируют, запрещая рассказывать о ней!

Я делаю долгий глоток чая, надеясь, что его испытанные лечебные свойства помогут мне разобраться в ситуации. Есть две возможности. Одна состоит в том, что шотландцы немного не в себе, а все эти разговоры о шотландском Просвещении – приманка, эдакая Несси для умников. Но есть и другая: за этим что-то стоит. Я настроен благодушно (компенсаторно, скажете вы) и останавливаюсь на втором варианте. Быть может, шотландцы давно интуитивно догадались, что мы лелеем сокрытое больше, чем явное. Не случайно ведь Бог изобрел фантики и женское белье.

Внезапная радость открытия глубоко присуща творчеству. Архимед кричал: «Эврика!» Физик Ричард Фейнман, услышав фразу о возможной природе распада нейтронов, вскочил с воплем: «Теперь я понимаю всё!»

Копнем глубже. Как мы видели, гений начинает с наблюдений. Он отличается от талантливого человека не знанием и умом, а умением увидеть. Немецкий философ Артур Шопенгауэр сказал: «Талант попадает в мишень, в которую никто не может попасть, а гений – в цель, которую никто не видит». Мишень сокрыта, как ресторан, найденный Дональдом Кэмпбеллом. Она подобна «театральным трюкам», о которых писал Роберт Льюис Стивенсон. Все это – перевернутый мир, в котором сходится несовместимое.

Психиатр Альберт Ротенберг говорит о «гомопространственном мышлении». Это способность совместить в одном ментальном пространстве противоречивые идеи. Для ее изучения Ротенберг провел любопытный опыт. Он собрал две группы испытуемых из числа художников и писателей. Одной группе были показаны изображения, которые представляли собой наложенные друг на друга фотографии, причем совсем разного плана. Скажем, снимок французской кровати под балдахином был наложен на снимок солдат, укрывающихся от вражеского огня за танком. Второй группе были показаны те же изображения, но не совместно, а по отдельности. А затем участников попросили создать творческий продукт: писателей – придумать метафору, а художников – сделать рисунок пастелью. Наиболее творческой оказалась продукция первой группы – той, что смотрела необычные изображения. Ротенберг сделал вывод: «Творческая образность активируется притоком сенсорных чувствительных сигналов, которые случайны или как минимум необычны». Можно добавить к этому: и сокрыты.

Многие художники интуитивно развивают гомопространственное мышление, хотя никогда не слышали о нем. Сюрреалист Макс Эрнст придумал технику под названием фроттаж («натирка»). По его словам, он пришел к ней, рассматривая неровности старого пола: «Меня изумило внезапное усиление моих визионерских способностей и галлюцинаторная череда противоречивых образов, наложенных друг на друга». Такие творческие места, как Эдинбург времен Просвещения, как раз и поощряли невероятные сочетания.

Пока Дональд Кэмпбелл снова ставит чай, я размышляю о значении этой культуры неожиданности, прошлой и настоящей. И вдруг осознаю, что о городе можно многое сказать по тому, как он относится к неожиданному. Радуется ли он маленьким жизненным сюрпризам или избегает их? Оставляет ли место для неожиданного? Одним словом, дозволены ли в нем чудеса? Ибо, как замечает писатель Роберт Градин, «ничто не удушает дух открытия сильнее, чем предпосылка, что чудес не бывает».

Быть может, вы считаете эту мысль странной до нелепости. Быть может, крайне скептически относитесь к возможности чудес. Я и сам скептик. Однако не будем забывать: все всплески гениальности, от изобретения колеса до «Реквиема» Моцарта и Интернета, сопричастны чудесному. В мире, где возможны чудеса, не только интереснее жизнь – в нем намного вероятнее творческие прорывы.

Самое большое чудо Эдинбурга состоит в том, что он вообще существует (при такой-то топографии и погоде!). Случайный солнечный луч внезапно пронзает гостиную, и я высказываю Дональду свои соображения.

Да, все так и есть, отвечает он. Творческим местом Эдинбург сделало не изобилие комфорта, а наличие трудностей.

– Быть шотландцем здорово, поскольку все время надо бороться. Не использовать готовые условия, а идти против течения, предпринимать экстраординарные усилия.

По-моему, это относится не только к Эдинбургу, но и ко всем городам, в которых расцветала гениальность.


Я пешком возвращаюсь в гостиницу. Еще в Афинах я усвоил, что прогулка способствует мышлению. К тому же по дороге узнаешь много нового. Разделенное «я» существует не только в шотландском сознании, но и на шотландских улицах. Две стороны «я» отражены в двух частях города – Старом городе и Новом городе. По выражению историка, они олицетворяют «изящество и грязь, человечность и жестокость»