передает музыкальный шаманизм, характерный для Вены того времени: «Упорным трудом Вы примете дух Моцарта из рук Гайдна».
На деле все получилось не столь гладко. Уж очень разными были эти люди. Гайдн, аккуратно и безукоризненно одетый, – и неряшливый, неухоженный Бетховен. Кроме того, Бетховен был нетерпелив: хотел, чтобы его побыстрее научили контрапункту (одному из музыкальных приемов), но вскоре выяснил, что папаша Гайдн отнюдь не торопится. Вообще для Бетховена педагогический стиль Гайдна был слишком методичным и слишком формальным. Гайдн, со своей стороны, находил молодого композитора своевольным и заносчивым. Подтрунивая, называл его «великим моголом».
Уроки продолжались, и Бетховен все больше раздражался. Но нельзя же было просто взять и уйти – такое расставание означало бы конец карьере. Поэтому Бетховен начал параллельно заниматься с другим мастером. Занятий у Гайдна он не бросил, но де-факто его настоящим учителем стал менее известный композитор по имени Иоганн Шенк. Эти уроки держались в тайне. Бетховен выполнял упражнения, заданные Гайдном, Шенк исправлял ошибки, после чего Бетховен переписывал все начисто, чтобы Гайдн не заподозрил неладного.
Впоследствии Бетховен помирился с Гайдном и даже кое-чему научился у него. А холодным мартовским днем 1808 г. Гайдн в последний раз появился на публике. Ему только что исполнилось 76 лет, и здоровье отказывало. Бетховен был среди слушателей и сидел в первом ряду. После концерта «великий могол» преклонил колени и со слезами на глазах поцеловал руку своего ментора и друга.
Наконец наступает день, когда я решаюсь выйти за пределы раздумий о роли публики и присоединиться к ней, заняв место в зрительном зале. Билет я приобрел несколькими днями ранее у молодого кассира с татуировкой и прической «конский хвост». Когда я сказал, что хочу послушать Шуберта, кассир одобрительно кивнул. (Разве у нас в стране такое бывает? У нас молодые люди с татуировками и «конскими хвостами» обычно не приходят в восторг от Шуберта.) Билет стоит всего €7. У такой дешевизны есть причина, и эта причина, как выяснится, многое говорит о музыкальном гении Вены.
Я иду по улицам к Музикферайну – пожалуй, лучшему концертному залу Вены. Моцарт ждет меня снаружи. На нем знаменитое платье с кружевами и белый напудренный парик. Он разговаривает по сотовому телефону. Вообще, куда ни глянь – везде Моцарты. Все они одеты на один лад и торгуют билетами. Как я вскоре узнаю, здешние Моцарты – это находчивые албанцы, желающие быстро подзаработать на Вольфганге. Могу представить себе, как возмущался бы таким произволом старый Леопольд Моцарт (а втайне радовался бы всемирной славе сына и жизнестойкости бренда).
Я прихожу заранее, как и советовал субъект с «конским хвостом». Показываю билетеру билет на стоячие места, и тот направляет меня наверх. Пока все в порядке. Прохожу по изысканной мраморной лестнице. Меня обгоняет, едва не сбив с ног, девушка в джинсах. Судя по всему, у нее тоже билет на стоячие места.
А дело тут вот в чем: в эту часть, если хочешь нормально устроиться, нужно прийти пораньше. Мне везет: удается занять одно из последних выгодных мест впереди, у барьера. Сцена далековато, но хорошо видна. Обстановка производит впечатление: внушительные канделябры, позолота, на потолке фрески с ангелами. В благоговении я осознаю, где нахожусь: в соборе.
Я взял билет на стоячие места не потому, что скупердяй, – во всяком случае, не только потому, – а по определенной причине. Мне хотелось встретить культуру в обстановке, где меньше всего снобизма, – а можно ли придумать меньший снобизм, чем стоять в загончике битых два часа?
Публика на стоячих местах разношерстная. Молодые и старые. Одетые хорошо и одетые бедновато (конечно, бедновато по европейским меркам – то есть неплохо). Рядом со мной стоит молодой японец. Он объясняет, что приехал в Вену учиться игре на скрипке. Былую славу город подутратил, но кое-где в Токио и Гонконге он все еще воспринимается как музыкальная земля обетованная.
Со звонком гул голосов моментально стихает, словно кто-то выключил его нажатием кнопки. Ощущается всеобщее предвкушение. Наконец на сцене появляются музыканты, встречаемые бурными аплодисментами, словно рок-группа.
Затем выходит пианист, крупный мужчина во фраке, и аплодисменты переходят в овации. Отношение венцев к музыке серьезное. Лет сто назад в этом самом концертном зале была впервые исполнена Камерная симфония № 1 Арнольда Шёнберга. Это нестандартное произведение публика восприняла в штыки: взбунтовалась и чуть не подожгла здание. Бунт из-за классической музыки? Даже не верится. Но, стоя здесь, я ощущаю бурлящие страсти – и мое неверие угасает. Да, мы стали «цивилизованнее»: худшее, что грозит композитору, – это плохая рецензия в New York Times. Однако возникает мысль: не утратили ли мы важную составляющую культуры, пытаясь ее укротить?
Великий пианист Ефим Бронфман начинает играть. Но у меня не возникает никаких особых ощущений. Этого-то я и боялся. Два коктейля из виски с лимонным соком были лишними. Ногам тяжело. Голова идет кругом. Я начинаю покачиваться, но не от музыки. Только бы никто не заметил. Я уже собираюсь бросить свою затею и освободить завоеванное место, но вспоминаю слова Фредерики: «Подождите пять минут. А потом еще пять».
Музыка останавливается. Я никак не реагирую, памятуя печальный конфуз: однажды решил, что номер окончился, и захлопал. Оказалось, невпопад: музыка лишь снизила темп – адажио? – и все посмотрели на меня как на идиота. Лучше подождать. Но тут как раз зал взрывается аплодисментами. Все встают. Точнее, все, кроме нас – обитателей стоячих мест: мы и так стоим. Будем считать это плюсом дешевых мест…
Интересно, думаю я: люди хлопают от души – или лишь потому, что видят в Бронфмане виртуозного пианиста? Может, дело не в музыке, а в «моцартовском» маркетинге? Вопрос не бессмысленный. О чем бы ни шла речь – о романе, симфонии или последнем блокбастере, – мы редко воспринимаем его без посредников. В принципе, это нормально: уж очень обилен поток культурных возможностей. Однако в результате наше мнение предвзято: мы настраиваемся на то, что нечто нам понравится или не понравится. Впрочем, в реакции этой аудитории есть нечто живое и непосредственное. И дело не в знании музыки, думаю я, а в чуткости и открытости.
Бронфман снова начинает играть. Я мало-помалу прихожу в себя: зал обретает четкие очертания. Улетучивается желание сбежать. Нет, откровений я не переживаю – но определенно что-то чувствую. И это ощущение приятно, как от коктейля, но с остротой и ясностью, которые при виски невозможны. Вспоминаются слова Гёте, назвавшего музыку «архитектурой в звуке». Понятно, что он имел в виду. Я буквально слышу арки и портики, – хороводом они проносятся перед моим мысленным взором. Музыкальное озарение длится недолго – быть может, минут десять или пятнадцать, – но и этого достаточно. Ведь главное не продолжительность, а сила, интенсивность.
Потом я все-таки ухожу. Нет, я не устал от сонат, но заболели ноги и спина. В стоячих местах есть свои минусы. Когда я освобождаю место, его немедленно заполняют: словно в вакуум хлынул сжатый воздух.
Я возвращаюсь в гостиницу. Прохожу мимо албанских Моцартов, органистов и авангардных граффити. И меня охватывает глубокое чувство благодарности: благодарности к музыке, которая написана лет двести назад, а звучит так, словно это было вчера. И благодарность к городу, который ее взлелеял. Неудивительно, что Моцарту и Бетховену было здесь хорошо: за них «болел» весь город. И не просто «болел»: публика того времени, как и публика, частью которой я стал на один вечер, была не пассивной потребительницей. Она подначивала и подталкивала музыкантов устремляться к новым высотам. Аудитория – хорошая аудитория – тоже на свой лад гениальна. Если она чувствует изъян, композитор может учесть это в дальнейшем. А когда он попадает в точку, что может быть слаще, чем искренняя овация людей, понимающих музыку?
Однако в моцартовской Вене была и еще одна, особая, аудитория. И, быть может, она имела особое значение. На ум приходят слова, сказанные У. Х. Оденом о поэтах:
Поэт мечтает о читателях прекрасных, которые ложатся с ним в постель; о читателях власть имущих, которые зовут его на обед и рассказывают государственные тайны; и о читателях-поэтах. В реальности же его читают близорукие школьные учителя, прыщавые юноши в кафетериях и собратья-поэты. По сути, это означает, что пишет он для поэтов.
Так музыкальные гении Вены сочиняли друг для друга. Моцарт сочинял для Гайдна, своего ментора и суррогатного отца. Гайдн учил Бетховена и в свою очередь находился под его влиянием. Бетховен писал для покойного Моцарта, настолько стараясь не подражать ему, что это отталкивание само превращалось в зависимость.
Это осознание приходит ко мне как один из редких, драгоценных и «терапевтических» прорывов. И очень вовремя: ведь нигде больше творческие гении не были переплетены между собой столь тесно и продуктивно, как в Вене Зигмунда Фрейда.
Глава 7Гений заразителен: Вена на кушетке
Моцарт не узнал бы эту Вену. На дворе стоял 1900 г. Минуло столетие – и город разросся вдесятеро. Что только не случилось за это время: и недолговечная революция, и вспышка холеры, и финансовый коллапс. Но число гениев поубавилось. Правда, был Брамс, но один гений не делает золотого века, а половина столетия, прошедшая после смерти Бетховена в 1827 г., не изобиловала звездными талантами. Казалось, Вена отбыла по той же улице с односторонним движением, что Афины с Флоренцией и прочие очаги гениальности. И вдруг – разворот на 180 градусов: все оживает заново. По совпадению новый подъем начался со строительства роскошного бульвара.
Рингштрассе («Кольцевая дорога») была самым амбициозным городским проектом после реконструкции Парижа – воплощением веры в прогресс, будоражившей умы. Новый император, Франц-Иосиф I, приказал разобрать старые средневековые стены, чтобы освободить место, по выражению одного историка, «этому прообразу Диснейленда». Новая улица явила городу сентиментально-оптимистическую мечту о завтрашнем дне. «Когда выходишь на новенькую Рингштрассе, – сказал в ту пору один водитель трамвая, – думаешь о будущем».