Геопанорама русской культуры: Провинция и ее локальные тексты — страница 3 из 5

Е. М. Сморгунова (Москва) Истоки и маршруты пермского Верхокамья

«Укрепи меня, о Боже,

на великую борьбу…»

Из духовного стиха пермских староверов – «бегунов»

В многочисленных поездках и экспедициях по Пермским просторам, пробираясь в дальние деревни среди лесов и по рекам, видя по берегам суровые камни и узкие тропы, возвращаешься снова и снова к вопросу, как были освоены людьми эти пространства, откуда пришли и куда потом двигались поселенцы, как жили они рядом с другими народами и как с ними взаимодействовали.

Интерес к истокам и маршрутам возник давно, а сама тема стала наглядной при открытии в Москве, в Историческом музее, в октябре 2000 г., выставки «Пермь Великая». Богатство и разнообразие экспонатов, множество различных и сильно различающихся районов были призваны формировать у зрителя сложное понятие, послужившее заглавием выставки. Для нас, участников многолетних археографических экспедиций на территории Пермской и соседних областей, всё это накладывается еще на богатство книжной и устной традиции пермяков-староверов многих согласий, рассыпанных по пространству пермского Прикамья и вызывающих научный и исследовательский интерес историков и этнографов, филологов, лингвистов и фольклористов, психологов и социологов.

Комплексные археографические экспедиции Московского университета (см.: МГУ 1966–1980) работали в деревнях, селах и поселках, в скитах и починках, в монастырях и в городах – во многих районах Пермской области: в Соликамске и Чердыни, далеком Ныробе и в Красновишерском районе с его уникальным Верхнеязьвинским кустом деревень, в селе Ильинском – бывшем центре нераздельного имения графов Строгановых, в Верещагине, в Покче, Кудымкаре и самой Перми.

Каждый год экспедиционной и архивной работы был отмечен удивительными языковыми и фольклорными находками, редчайшими рукописями и первопечатными книгами. А главное – встречами с удивительными и новыми для нас людьми высокой книжной культуры, знающими в деталях историю своей страны, района и своего «согласия» (см.: Агеева, Кобяк, Круглова, Смилянская 1994; Смилянская, Сморгунова 1994).

Первоначальные маршруты экспедиций по просторам Пермской земли не отражали нашего позднейшего представления о путях и перемещениях самих староверов. Понимание источников и происхождения местного старообрядчества пришло позже, знание об исторических и духовных корнях открылось после прочтения найденных местных рукописей (см.: Поздеева 1982,56–57; 1988). История образования территории стала понятна после просмотра местного книжного собрания, которое регулярно пополнялось исследователями: согласно Каталогу Верхокамских рукописей (см.: Агеева, Кобяк, Круглова, Смилянская 1994), за 20 лет археографической комплексной работы, с 1972 по 1992 год оно составило 359 манускриптов и 151 книгу. К настоящему времени исполнилось уже 30 лет работ в Верхокамье.

Первая значительная для понимания истории пермского пространства находка была сделана в 1976 г., когда археографическая экспедиция МГУ в с. Сепыч у И. Д. Плотниковой обнаружила старообрядческий рукописный сборник, где на нескольких листах изложена «вся история старой веры от первых учителей». С годами число таких находок выросло, многие хранили сведения более полные и подробные.

Особенно ценная и достоверная информация для определения истоков пермского старообрядчества содержится в местных родословных. Одна такая рукопись хранилась «на Сиволоцкой стороне» у Степаниды Григорьевны Соловьевой и вошла в Верхокамское книжное собрание МГУ (№ 1574) под заглавием «Родословие верхокамских поморов».

Как видно из текста «Родословия», верхокамские староверы ведут собственный отсчет времени, который начинается от 7240 г., когда первые «от духовныхъ отць поморскихъ прибыли въ верхъ камъя». При переводе на современное летосчисление дата означает 1732 г., и, как сказано в рукописи, произошло это на 66-м году «после раскола с Никоном патриархом», то есть первоначальной точкой на оси времени служит 1666 г., что следует из концовки рукописи: «Руская православная црков не поколебимо существовала с 988 года до 1666 года следовательно 678 летъ». В рукописи названо и обозначено место на Пермской земле, куда пришли поморские отцы, из этого следует, что там уже жили староверы, которые искали себе духовный центр. Он и нашелся для них в Поморье, на Выге. «Дойде к нам в Поморские скиты слышание о вашем боголюбии…» – так писал Симеон Денисов на Верхокамье.

В «Родословии Верхокамских поморов» перечисляются все духовные отцы от первого, еще поморского, Григория Яковлевича, избранного из двух тысяч братии Соловецкой киновии, до последнего, ко времени создания рукописи, 13-го «здешнего» духовного отца – Максима Егоровича. Все они называются в последовательности, с обязательным указанием, кто и кого благословил. Верхокамским, «здешним первым», был Иван Исаевич, которого благословили поморские духовные отцы Аввакум и Гавриил.

Вот полный перечень духовных отцов, извлекаемый из «Родословия»[123]:

«О степени отческой. Хрстянъ поморскаго согласия древнихъ остальцов благочестия от духовныхъ отць поморскихъ прибыли въ верхъ камъя 7240 году, 66-м году после раскола с Никаном: патриярхом.

Первый духовной отцъ поморский Григорей Яковлевичь избранъ бысть от 2-х тысящь от братии соловетской киновии и вси на учишася, како по древних отцъ службы и прочее исполнять. Посланы три чловека: первый Григорей Яковлевичь, второй Авъвакумъ Михаеловичь, третий Гавриилъ Евсеевичь. Потомь уже Григорей Яковлевичь блгословилъ Авакума Михаеловича на павъство. Авакумъ Михаи блгословилъ Гавриила Евсеевича. Поморские Гавриилъ со Авъвакумомъ блгословили уже здешняго Ивана Исаевича, перваго здешнаго. Иван блгословилъ Федоса Тимофеевича, второго Никиту Осиповича. Никита блгословилъ Михаила Егоровича, 4-го здешнаго. Михайло блгословилъ Кузму Мироновича 5-го да Ивана Перфильевича, 6-го здешняго. Кузма Мироновичь блгословилъ Ефима Ивановича, Седьмой Ефимъ блгословилъ Кирила Василиевича восьмого да Кондратья Васильевича, 9-го и Осипа Васильевича, 10-й Осипъ блгословил Евдокима Федоровича, 11-й Евдокимъ блгословилъ Артемия Епифановича, 12 да Максима Григоровича 13.

Написано на Сиволоцкой стороне. Степаниде Григорьевне Соловьевой передал Федор Алексеевич».

Древний топоним «верхъ камъя» мы узнали, когда было найдено послание с Выга на Верхокамье. Там, в Выговской пустыни, «в Поморских скитах», уже знали, что в Верхокамье, «в толь удаленной стране», «в толикое напасное время» сохранилась «искра истинного благочестия» (№ 803, л. 207 об.). Для типологического понимания пространства как территории в конкретных границах необыкновенно интересна смена точки отсчета, ярко видная из этого текста. Меняется центр взгляда, и тогда пространство словно передвигается, как круг, который поворачивают вокруг центральной точки. С Выга, находящегося далеко на севере, за Онежским озером, в лесах и болотах, авторы послания пишут о Пермских землях как о «толь удаленной стране». А для Верхокамских староверов Выголексинское общежительство уже с начала XVIII века стало старообрядческой киновией, претворившей в жизнь идеал жизнеустройства, центр «древлего благочестия». Влияние Выговского монастыря было так велико, что распространялось не только на близлежащие Олонецкие, Повенецкие и Поморские земли; по меткому выражению Г. П. Федотова, он сделался «центром духовного лучеиспускания огромной силы».

Одним из самых крупных «сыновних» продолжений Выга становится Верхокамье. Поморские истоки старообрядчества Верхокамья видны более всего в книжной, рукописной культурной традиции, но могут быть прослежены также и в языке, даже в современном диалекте староверов (см.: Сморгунова 1998а).

Выговское влияние для Пермского края отчетливо осознавалось и в прошлом веке. «Пермские Епархиальные ведомости» из номера в номер печатали статьи о «раскольниках» в Пермской губернии (см.: Луканин 1867–1868). Автор относил начало поселений староверов поморского согласия в Оханском уезде к концу XVII века: «До 1698 г. край здешний был свободен от раскола, как и вообще вся Пермская страна. Раскол здешний есть исчадие раскола Московского, мятежа Соловецкого и бунтов стрелецких. Беглые мятежники укрылись в лесах по рекам Сепыч, Лысьва, Очер. Они завели скиты мужские и женские, постриглись в монахи и именовали себя иноками» (Луканин 1868, № 14, 223). Утратив связи с Москвой как с центром, староверы Верхокамья находят новый центр притяжения: <...> имеют сношения с выгорецкими поморянами и получают наставительные и распорядительные послания от тамошних отцев и братии» (Луканин 1868, № 16,261).

Однако исторические связи Выга с Верхокамьем не прервались и в настоящее время, живым остается духовное влияние выговской литературы и полемики. У современных староверов Верхокамья распространены в рукописных сборниках для чтения выговские сочинения как источники и исторической, и догматической родины местных жителей. Одно из любимых чтений – житие «преподобного Корнилия, иже на реке Выг, близь озера Онега» (№ 803, л. 407 об.). Корнилий Выговский остается идеалом «хранителя древлего благочестия».

Из рукописи местного верхокамского происхождения видно, что связь этих районов была двусторонне направленной. Один из многочисленных списков «Поморской грамоты» кончается рассказом Симеона Дионисовича Верхокамского (вариантное написание в другой рукописи – Верхокамскихъ: № 803, лл. 341–341 об.): «в поморских странах когда было велие гонение на христиан, мнози собирались в домы своя с женами и с детьми и сами своею волею себя сожигали, а иные в огнь забегали своею волею, а иные с поста умирали <...> а многие уходили <...> и вот пришли в Верхокамье <...>» (№ 1983, л. 82 об., сборник, принадлежащий А. И. Старкову из дер. Скачки).

Выг по-прежнему остается духовным центром для местных староверов. Уже давно нет Выговского монастыря, погибла книжница и разошлись оставшиеся книги и рукописи, на месте многочисленных древних построек, обработанных пашен и огородов лишь лес и кусты на берегу озера. Но существует Выг как место, куда стремятся духовные помыслы. В одной из первых экспедиций, в Ильинском районе местная староверка спросила у нашей студентки адрес протопопа Аввакума: «Мне бы написать ему нужно, вопросов много у меня». И на наш недоуменный ответ: «Ну, разве что Пустозерск!» – радостно записывая, переспросила: «Пустозерск? А почтовый индекс-то какой?»

Так время удивительным образом перепластывается с пространством. Эта женщина может рассказывать, как мучили и казнили неистового Аввакума, и она же мыслит его живущим и теперь. Так и Андрей Денисов, поставивший первых верхокамских наставников в 1730-е годы, живет и теперь в духовных стихах. Несколько стихотворных версий жития Андрея Денисова мы нашли в местночтимых и читаемых сборниках. В Цветнике, запись на котором говорит, что он «начат в 1872 г., коньчена 1880 года месяца июня в 4 день на паметь иже во святых отца нашего Митрофана Царяграда. Писал Алексей Мальцов», содержится Стих на погребение Андрея Дионисьевича, начинающийся словами: «Европа ты славнеиша (вариант – главнеиша) мужа сего изнесшая» (Агеева, Кобяк, Круглова, Смилянская 1994, 6, № 627, л. 220; № 1236, л. 41; № 1266, л. 2).

Само пространство между Выголексинским общежительством и духовно связанным с ним Верхокамьем не остается пустым, незаселенным. Именно «пустыни» (отметим семантическую многозначность и топонимическую противоречивость этого слова) превращаются в «прибежище верных» и обозначают на огромной территории русского Севера отдельные точки внутри этого пространства, духовно и конфессионально тяготеющего к Выговскому монастырю. Эти жилые «пустыни» как бы определяют и держат дорогу от духовного центра к сыновней периферии.

На пути из Лодейного поля через Олонец на Выг и Лексу и теперь стоит на берегу озера деревня Машезеро. Здесь, на территории бывшей Новгородской Обонежской пятины, была Машезерская обитель и пустынь (см.: Сморгунова 19986). В Сборнике документов о Карелии оказалось упоминание о Машозерской волости (Мюллер 1948,294). Челобитная 1685 г. свидетельствует, что здешние первые поселения относятся к концу XVII века. Крестьянин Тимофей Тарасьев жалуется о неправильном отводе их нов о расчищенной пожни крестьянину того же погоста Михаилу Филатову и утверждает, что раньше на этих местах никто покосов не держал: «в прошлом, государи, во 192-м году поели Ильина дни в самую в сенокосную пору розчистили мы сироты новые пожни теребовы на мху против уской ламбицы <…> на низ восмеры сенные стоги, сена на 15 возов, а тех мест исконь веку нихто не кашивал и не чищивали»[124].

Связи и пути между Выгом и Верхокамьем не оставались замкнутыми. С Верхокамья шла дорога на Урал и в Сибирь. Современные историки и этнографы, обследовавшие пути «из Земли Пермской в Сибирь», писали: «Уральский регион явился естественным продолжением поморских территорий» (Александров 1989,6; Чагин 1997).

А «Поморская епистолия», обнаруженная в местном сборнике начала XX века, продолжает историю жизни Григория Яковлевича, посланного первым по выбору соловецкой братии. Выполнив свою роль, как сказано в «Родословии Верхокамских поморов», «и вси научишася, како по древних отцъ службы и прочее исполнять», Григорий Яковлевич идет дальше – в Сибирь: «Послан был Верхокамие Григорей Яковлев <...> И тот же Григорей ушел в Сибирь на Таватуй и тамо скончался» (№ 803, л. 213). Место это в Сибири процветает для «добраго винограда делателей заповедей Христовых» и в конце XIX века, как можно видеть из Посланий Варсонофия Ивановича своим таватуйским единоверцам (1886), найденных сибирскими археографами и недавно опубликованных (см.: Покровский 1999, 443–450).

Совсем в другом конце Пермской земли, в деревне Нюзим Чердынского района, нами была обнаружена рукопись двадцатых годов XX века, озаглавленная «Очерк истории церкви»[125]. Ее автор, инок Никита из согласия «бегунов», рассказывает о положении старообрядцев после раскола и отношении к ним господствующей церкви.

«После собора 1666 г. начались расправы: <...> всех держащихся старины, не покорившихся предают анафеме». Однако анафемой не ограничились, и от описания последовавших затем мучений и преследований «стынет кровь»: «И вот кровь полилась рекою, ревнители старины умерли на плахе, сгорели в срубах, изсчахли в заточениях, безпощадные пытки, безчисленные мучительные казни следуют длинным безпрерывным рядом, непокорников ссылали, заточали в тюрьмы, казематы и монастыри, жгли огнем накрепко, секли плетьми нещадно, рвали ноздри, вырывали языки, клещами ломали ребра, сажали на кол, четвертовали, выматывали жилы, кидали в деревянные клетки и завалив там соломой сожигали, голых обливали холодной водой и замораживали» (л. 6).

От гонений приверженцы старой веры уходят в новые места, чему находим подтверждение в рукописи: «велие гонение разогнало из Москвы староверов, зело мало в Москве осталося, да и то не своими домами жили». Инок Никита пишет дальше историю своих единоверцев: «покидали свои дома и всю свою оседлость и бежали кто куда мог – в леса, в пустыни и даже за границу» (л. 7 об.). Таков и был окончательный результат: «Древне-русская православная церковь была прогнана в пустыню» (л. 6 об.; Сморгунова 2001,87—108).

Староверы заселяли дальние пермские земли, основывая скиты по рекам Сепыч, Лысьва, Очер, Колва, перемещаясь в пространстве и задерживая на осваиваемых местах течение времени.

Из поселившихся на новых землях часть староверов уходила всё дальше, вглубь. «Страннические скиты с Колвы распространились севернее, на Печору и Унью» – так пишут этнографы, внимательно изучавшие эти места и сами прошедшие и проехавшие этим маршрутом (см.: Александров 1989, 26). Из деревни Дий Черепановского сельсовета дороги дальше нет, туда и теперь можно добраться только на лошадях по замерзшей реке, когда уже кончаются зимние метели, но еще не тронулся лед. Местные жители говорили нам: «Наши места на краю мира, там, за нами, только Камень». Так называют Уральский хребет, за который не ходили.

В «страннических», или «бегунских», скитах и поселениях мы впервые познакомились с целой группой бегунских рукописей, где объяснялись принципы жизни, основы веры и поведения этих несгибаемых людей. Еще живой пример являла собой матушка Галина, старшая в согласии бегунов, жившая в маленькой деревне Нюзим на реке Колве, в Чердынском районе. Последний ее разговор содержал кредо, это был «всем ответ и привет», как она сама сказала: «Моя сила и крепость исчезает, но душа моя твердо верит во всё священное и святое». В своей келье инокиня Галина постоянно вела Синодик[126], в который для поминания записывались погибшие за веру. От матушки Галины мы записали рассказы о страшных временах, гонениях и снова об уходе в глухие и нежилые еще места. С благодарностью она вспоминает о матери: «хорошо, что родители нас не уморили, а многие очень примерли. Дети с оконниц снег брали, чтобы поесть. Эварест нас убедил, и все пошли в странства: гонение было такое страшное – всё разрушили, побили, книги пожгли. Старушечьи речки были – так называли, там старушки жили <...> по мысам – Гришина речка, Максимова. На каждом мысу избушка. Детей увозили, хотели сами себя заморить, узнали, что конец жизни скоро. Ничего не было, соли не было, хлеба не было». На нашем обратном пути, в деревне Талово, от местных жителей мы услышали продолжение этих рассказов: «гоненьё было, кильи разрушили, много заморили людей из этой веры. Иконы бросали, топтали».

Бегунству, или странничеству, посвящена также нюзимская рукопись «Исторический рассказ инокини Раисы», имеющая точную дату создания – 7465 (1957 год), 12 марта и описывающая пути и передвижения бегунов: «Оно зародилось в Данилове, бегунство называли, ушло на Обву, в Ильинское, оттуда пришло сюда. Многие из Ню зима уезжали в пустыню, молиться, жили отдельно семьей»[127].

От первого лица инокиня Раиса ведет рассказ о древнем старце Никите Семеновиче. Она пришла к нему 14 лет, Никите Семеновичу было тогда 85 лет. Сам он был родом из Ярославской губернии, отец его был портным, он часто бегал на духовные беседы, много читал, раздобыл даже рукописные челобитные остальцев Соловецкой обители. Семь лет, до своих 25, жил со старцем Алексеем, которому было 107 лет, около Топозера (в Обонежье!). Когда вернулся в село Сопелки около Ярославля, там уже были «крыющиеся», 20 человек. На разбирательном соборе был избран в «старшие преимущие». Губернатор Вологодский говорил о нем: «мудрость твоя не человеческая». Был отправлен в Соловецкий монастырь «для уверения». Дожил до 95 лет, скончался в 1902 г. 4 марта, а в «странстве» провел 78 лет. Замечательная деталь в «Историческом рассказе» инокини Раисы: в день смерти одного из «старейших преимущих» в 7446 (1938 г.) «природа как бы сочувствовала осиротевшим – была такая тьма-тьма, что люди терялись даже на своих улицах».

От Никиты Семеновича остался огромный Цветник – «Просветитель»[128] с подробным изложением догматики бегунства. В нем объясняется, что оно началось с Петровского указа, который требовал «полного отказа от заповедей: других не учить, книг не держать, странных потаенных не принимать». Тогда и была выработана ответная форма поведения: «А остальцам благочестия – удаляться и бегати подобает», что стало способом жизни «бегунов». На с. 358 сохранилась характеристика: «Никита Семенович был главный учитель и светлейший проповедник, им же аки венцем или златыми хоругвями церковь странствующих украшалася».

Еще один бегунский Сборник, бывший в постоянном чтении у матушки Галины, – «Книга объяснительная на 5 и 9-ю статью»[129]. Среди разных выписок из сочинений с правилами бегунской жизни, одна подчеркнутая в рукописи запись могла бы служить мерилом всей системы поведения староверов, хотя внешне противоречит принятому мнению о том, что староверы консервативны и держатся только за старое: «Не современно что отменить нужно».

Стремление староверов уходить всё глубже, внутрь, имело и обратные, центробежные тенденции, что вело к расширению духовного пространства. Горизонт простирается от утопического Беловодья до исторического Иерусалима. Две пермские рукописи, бытовавшие в одном месте, определяют эти границы.

Одна – «Путешественник»[130] – была обнаружена во время археографической экспедиции 1978 г. и представляет собой замечательный образец описания поисков Беловодья, идеальной страны, где сохранилась древняя вера, сказочного утопического места, где торжествуют «закон и благодать». Для пермских староверов эта идея была частью эсхатологических представлений (см.: Сморгунова 1996,1998). Автор рукописи – инок Марк из Топозерской обители рассказывает, как он с двумя иноками ходил в восточные страны искать «древняго благочестия» и «православнаго священства», ходил «с великимъ нашимъ любопытствомъ и стараниемъ». После долгой дороги, подробности которой аккуратно зафиксированы, они приходят в «апоньское государство», где множество островов невозможно исчислить. Комментарии к тексту, по очевидности, могут быть весьма пространны – от истолкования «сорока дней ходу» как воспоминания о сорока годах странствия Израиля по пустыне, до «окияна моря», называемое «Беловодие», и до «сорочинского пшена». В этой необычной земле и всё привычное – необычно: деревья по величине равны горам, морозы так сильны, что земля дает трещины, часты гром и «землятрясения», все плоды очень изобильны, и растут вместе и виноград, и сорочинское пшено. Там и обретаются древние патриархи, митрополиты и епископы, и всем народом управляют духовные власти. Рукопись весьма ценна и в лингвистическом отношении.

«Путишѣственикъ дествительнымъ самовидцем инокомъ Маркомъ. Топозерской обители, бывшимъ в опонъскомъ государстве его самой путишественикъ, маршлутъ сиречь путишественикъ от Москвы на Казань, от Казани на Екатенбургъ, и на Тюмень, на Барнаулъ, на деревню на Избенскъ, въ верхъ по рекѣ Катуле, на Краснокурскъ на деревню Оустюбу; и во оной спросить странно приимца Петра и Кирила, около ихъ пещеръ множество тайныхъ; и мало подале от нихъ, снѣговыя горы распространяются, на триста верстъ, снѣгъ никогда на онныхъ горахъ не таетъ, за оными горами деревня Оуммойска, в ней чясовня, а при оной чясовне инокъ схимникъ Иосифъ, от нихъ есть проходъ китайскимъ государетвомъ, сорокъ четыре дни ходу; чрез Кубань реку, и потомъ во апонское государство, тамъ жители имѣютъ пребывание, въ предѣлахъ окияна моря, называемое Бѣловодие, там жители, на островахъ седми десяти, некоторые из нихъ, острововъ и на пять сотъ. вѣрстъ растояннемъ, а малыхъ острововъ, и исцислить невозможно, и между сими островами имеются великія горы; а о тамошнѣм же пребываніе, оного народа извещаю хретоподражателемъ, древняго блгочестія, стыя соборныя и апстольскія цркви, со истіною завѣряю, понеже я, самъ тамо былъ, со двема инокома, недостойный старецъ Марко, въ восточныхъ странахъ, с великимъ нашимъ любопытсвомъ и стараниемъ, искали древняго блгочестія православнаго сщенства, которое вѣсма нужно, ко спасенію, с помощию бжіею. обрели. Асирскаго языка, сто семьдесятъ церквей. Имѣютъ патриярха православнаго антіохийскаго постановленія, и четыре митрополита; а російскихъ до сорока црквей, тоже имѣютъ митрополита, и епскопа асирскаго постановленія. от гоненія римскихъ еретиковъ. много народу оуклонились. в тѣ самыя восточныя страны, а росіяне во время измененія блгочестія оуклонились из соловѣтцкой обители, и из прочихъ мѣстъ много народу отправилось кораблями, лѣдовитымъ моремъ, и сухопутнымъ путемъ, БЛГЪ, наполняетъ сие место а кто имѣетъ сомнение, поставляю Бга свидѣтеля нашего. Имать приноситися до втораго пришествія Хрстова Бгъ же нашъ на нбеси и на земи вся елика восхотѣ сотвори изыди на взыскание мое и да введи мя в пажить твою, в томъ мѣсте, приходящихъ из росіи принимаютъ первымъ чиномъ. крстятъ совершенно в три погружения, желающихъ тамо пребывать до конца своей жизни; бывшыя со мною два инока осталися тамо водворятися: приняли стое крщеніе; – и глаголютъ вы осквѣрнились въ великихъ и разныхъ ересяхъ. антихристовыхъ. писано есть изыдите. от среды нечестивьгхъ, не прикасайтеся имъ, змия гонящаго за женою, невозможно ему постигнути, скрывшаяся ему жена в разселины земныя. в тамошнемъ мѣсте татьбы и воровства и прочихъ противныхъ закону не бываетъ, и свѣтскаго суда не имеютъ; управляютъ народъ всѣхъ людей дховныя власти; тамо древа равны, с высочайшими горами, во время зимы мразы бываютъ необычны, с разсединами земными, и громъ съ землятрясеннемъ немалымъ бываютъ; и всякія земныя плоды веема бываютъ изобильны, родится виноградъ и сорочинское пшено; а в швѣцкомъ путишественике пишетъ что у нихъ, злата и сребра и каменія драгаго, а оныя апонцы в землю свою никого не въ пускаю тъ, и войны ни с кѣмъ не имѣютъ; отдаленная ихъ страна <...>»

Назвавший себя в тексте автор, инок Марк, указывает и свое происхождение: из Топозерской обители. Очевидно, она находилась на озере Топозеро, севернее города Кеми, по дороге на Выг.

Второе направление – Иерусалим – существует как центр, к которому все придут. Там окажутся все верные в «последние времена». Так объяснял нам епископ Пермский Леонтий, 80-летний кормчий Ваньковской епархии. Разговор между нами шел о современных событиях, но владыка видит в них многие признаки «последнего времени», которое скоро придет. – А что тогда будет? – «Все будут в Ерусалиме. Я лично по-своему так понимаю: когда человек помрет, он уже определил свое место. Ну, я вот так выражаю, что это в Иерусалиме».

В этих же местах Пермской области была найдена рукописная копия другого Путешественника. Это был «Проскинитарий», или «Поклонникъ с(вя)тыхъ местъ» Арсения Суханова, монаха Троице-Сергиева монастыря, ходившего в Иерусалим в середине XVII века и оставившего подробное описание своего пути, длившегося несколько лет. Одна из частей рукописи посвящена разбору обрядов и принципов церковной жизни: как нужно складывать персты при молитве, как изображается крест Господень, и как эти проблемы освещаются в Писании и в каком виде живут у греков. Она называлась «Прения о вере: Собрание от Божественных писаний, сложение перст десныя руки и како знаменати на лицах образ честнаго и животворящаго креста Господня и прение соборного старца Арсения со греки».

Пермская рукопись датируется XVIII веком. Она принадлежала старообрядческой общине деминского согласия верхокамских поморских староверов. С ней соседствовали многочисленные сочинения о вопросах веры и обрядов: рукописный сборник со статьей о двуперстном сложении «О противлении восточных патриархов святой древлеправославной восточной церкви», внутри поморского рукописного сборника – главы «О сложении перстов» и «Вопросы о греческих отступниках», а также и «Грамота» поморских отцов. Изготовляя рукопись для местного употребления, внутри своего единоверного окружения, писец вносит в список свои дополнения. В рукописи основное место занимает спор о сложении перстов. И понятно, почему список этого сочинения мы находим в собрании старообрядческого книжника, для которого способ складывания перстов при крещении является одной из основных отличительных особенностей старовера. Даже среди вопросов Арсения к Патриарху переписчик рукописи выбирает те, которые могли интересовать староверов в их полемике с никонианами: о счислении времени, об освящении антиминса, как креститься и как крест складывать. Один из важных обрядовых вопросов, сколько раз нужно произносить слово «Аллилуйя» – дважды или трижды: «Аллилуй колкижды достоит говорити, двократы или три краты». В этом месте к ответу патриарха на полях пермской рукописи приписка, что «сие есть от еретиковъ насеено». К описанию колокольного звона, сопровождающего пасхальную службу, на полях добавлено, что в Иерусалиме колоколов нет, потому «токмо в доску бьют».

В решении конкретных вопросов жизни и службы пермский старовер, расширяя окружающее его духовное Пространство, обращается в сторону Иерусалима.

Библиография

Агеева Е. А., Кобяк Н. А., Круглова Т. А., Смилянская Е. Б.: 1994,'Рукописи Верхокамья XV–XX вв.: Каталог', Из собрания Научной библиотеки Московского университета им. М. В. Ломоносова, Москва.

Александров В. А.: 1989, На путях из Земли Пермской в Сибирь: Очерки этнографии северноуралъского крестьянства XVII–XX вв… Отв. ред. В. А. Александров, Москва.

Луканин А.: 1867–1868,'Безпоповцы поморского толка в Оханском уезде Пермской губернии, Пермские Епархиальные ведомости, 1867, № 8, 17, 34; 1868, № 14,16,17, 21,26.

МГУ 1966–1980 – Русские письменные и устные традиции и духовная культура: (По материалам археографических экспедиций МГУ 1966–1980 гг.). Москва, 1982.

Мюллер Р. Б.: 1948, Карелия в XVII в.: Сборник документов. Сост. Р. Б. Мюллер, ред. А. И. Андреев, Петрозаводск.

Поздеева И. В.: 1982,'Верещагинское территориальное книжное собрание и проблемы истории духовной культуры русского населения верховьев Камы', Русские письменные и устные традиции и духовная культура: (По материалам археографических экспедиций МГУ 1966–1980 гг.), Москва, 56–57.

Поздеева И. В.: 1988,'Древнерусское наследие в истории традиционной книжной культуры старообрядчества (первый период) , История СССР, 1988, № 1.

Покровский Н. Н-: 1999, Духовная литература староверов Востока России XVIII–XX вв… Отв. ред. Н. Н. Покровский, Новосибирск, 1999.

Смилянская Е. Б., Сморгунова Е. М.: 1994, 'Памятники письменности Верхокамья: Приложения: Публикация рукописных текстов', Агеева, Кобяк, Круглова, Смилянская 1994.

Сморгунова Е. М.: 1988,'На пути в Выгорецию',Материалы конференции Каргополъского историко-архитектурного и художественного музея-заповедника, Каргополь.

Сморгунова Е. М.: 1996,'Современная жизнь в ожидании конца света: (Некоторые эсхатологические представления пермских староверов в последние годы XX в.) , Старообрядчество: История, культура, современность: Тезисы научной конференции 24–25 апреля 1996 г., Москва.

Сморгунова Е. М.: 1998а, 'Сравнительная типология говоров современных русских старообрядцев', Мир старообрядчества, Москва, вып. 4: Живые традиции: Результаты и перспективы комплексных исследований русского старообрядчества: Сборник научных трудов.

Сморгунова Е. М.: 19986, «А где он Антихрист – нам секрет». Эсхатологические представления современных пермских староверов', Живая старина, вып. 4 (20), Москва.

Сморгунова Е. М.: 2001,'Старец Никита Семенович и догматика бегунства (по рукописям пермской коллекции МГУ) , Старообрядческий мир Волго-Камъя: Проблемы комплексного изучения: Материалы научной конференции, Пермь, 87—108.

Чагин Г. Н.: 1997,'На земле-то было той, да на язьвинскои, Пермь.

Е. Г. Власова (Пермь)Пермь в местной фельетонистике конца XIX – начала XX века

С 1894 г. «неофициальная часть» «Пермских губернских ведомостей» начала выходить отдельным ежедневным изданием[131], и это стало поворотным пунктом в пермской историографии. С этого времени черты городской повседневности, доселе растворенные в стихии устной речи, а потому почти неуследимые для историка, увидели свет на печатных страницах: в сообщениях местной хроники, в очерках и фельетонах.

Сосредоточенная на местных проблемах городская газета дает нам, в частности, аутентичный источник и для изучения повседневных представлений пермяков о себе и своем городе, о семиотике городского пространства. Для этих целей именно родской фельетон представляется особенно значимым[132]. Во-первых, фельетон тесно связан со злободневными интересами местного сообщества: фельетонист пишет о том, что всех занимает, что муссируется в повседневных городских толках, слухах и сплетнях. То есть в фельетоне находит отражение повседневное сознание городского большинства и, в частности, характерные для него пространственные образы. Во-вторых, повествование фельетона всегда точно локализовано, привязано к конкретным городским районам, нередко они подробно описываются. Хотя надо учитывать, конечно, специфическую избирательность фельетона. Следуя критической установке жанра, фельетон отображал прежде всего жизнь неблагополучных районов. Поэтому фельетонная карта Перми – это преимущественно карта окраин и маргинальных зон города.

В частности, фельетон сохранил характерный колорит местной неофициальной топонимики. Так, небольшая речка в старой Слободке именовалась пермяками Вшивкой, один из городских районов – Болотом, хлебный рынок – Черным, а сквер на берегу Камы Козьим загоном[133]. Впрочем, и официальная карта города зафиксировала весьма характерные для местной топонимики названия: одна из речек Перми называлась Стиксом, сквер в Разгуляе – Тюремным.

В аналогичном негативном ключе фельетон комментировал функциональные значения пермских улиц. Улица Красноуфимская воспринималась пермяками как дорога в больницу, Екатерининская – на кладбище, а главная, Сибирская, сравнивалась с Невским проспектом не только в качестве улицы лучших магазинов и традиционного места гуляний, но и как улица «дам фельетонного направления» с «беспокойною ловкостью взгляда» (Гукс 19026, 3).

Наиболее часто в фельетоны попадали окраинные районы Перми: Разгуляй, Данилиха, Слудка, Солдатская слободка. Эти районы формировались в процессе разрастания города и заселялись, как правило, демократическими слоями городского населения, рабочими и служащими местных предприятий. Коренными жителями Разгуляя и Слудки были работники железной дороги и порта. Данилиха, сохранившая название деревни, некогда здесь располагавшейся, оставалась полукрестьянским районом. Жизнь Солдатской слободки определялась близостью военных казарм.

Излюбленным местом пермского фельетона был Разгуляй, противопоставлявшийся, как правило, центру города: «Переезжай, голубчик мой, // От центра ближе к Разгуляю» (Little man 1903, 3). В этом противопоставлении, однако, есть существенный нюанс. Некогда именно Разгуляй был первогородом, но по мере того как Пермь разрасталась к западу, вниз по Каме, исторический центр превратился в окраину[134]. Этому превращению немало способствовал местный ландшафт: с севера и востока Разгуляй был сжат мощными, очень глубокими с крутыми склонами оврагами, по дну которых протекали малые реки[135]. На Разгуляе город резко обрывался, сходил на нет – в дикую природу, в глубину земляных круч.

Окраинное положение Разгуляя символически усугублялось близостью городских урочищ, функционально связанных с концом и разлукой, вообще решительной «переменой участи»:

Здесь близко кладбище, острог,

Вокзал железных двух дорог,

Ну, словом, если нужно «скрыться»,

То здесь лишь стоит поселиться!

(Little man 1903,3)

Необходимо к этому добавить, что одна из малых рек, окаймлявших Разгуляй, называлась Стиксом: через нее шла дорога на кладбище.

Одной из выразительных примет Разгуляя и разгуляйского образа жизни были заселенные люмпенами «жилые дома»:

«Так называемые «жилые дома», расположенные над обрывом знаменитого своим зловонием разгуляйского оврага, или правильнее, обширной, общего пользования, помойной ямы, для благонамеренных обывателей – язва, пугало. Матери стращают ими капризных ребятишек: «вот, погоди, снесу тебя в жилые дома – не будешь озорничать». Это своего рода пермская Вяземская лавра, Хитров рынок (курсив мой. – Е. В.). Одному Богу только известно, что за публика, какие герои «дна» населяют этот притон буйства, вертеп ярых служителей Бахуса. <… > Население домов, в большинстве, народ пришлый, непостоянно оседлый, все новые, разные люди и что не лицо, то характерный тип Горько-максимовского героя. В праздники здесь положительно столпотворение вавилонское, дым коромыслом, шум, крики, дикий рев, называемый пением, сквернословие, драки и прочие прелести»[136].

Приведенное описание демонстрирует обычный механизм фельетонной трансформации бытового образа известного городского места – его типологизацию. Фельетонист помещает местные реалии в рамку расхожих книжно-литературных образов: вертеп служителей Бахуса, вавилонское столпотворение, модные тогда горьковские босяки – и возводит местное урочище к авторитетному аналогу. Подобно тому как Сибирская – это местный Невский проспект, Разгуляй оказывается пермской Вяземской лаврой, Хитровым рынком.

Помимо негативных значений, характерных для жизни окраины, фельетонный образ Разгуляя фиксирует и другую, не менее важную для репутации этого места семантику, а именно сельский колорит здешней жизни. Неудобный рельеф препятствовал сплошной застройке Разгуляя и охранял его природность. «Егошихинский лиман» оставался своеобразной полусельской зеленой зоной почти в центре города, и прогулки здесь заменяли не всем доступный летний дачный отдых:

В часы прохладно-тихие,

Июньским вечерком,

Люблю на Егошихе я

Побаловать чайком.

Присев на род диванчика —

На плоский бугорок,

Тяну я из стаканчика,

Досмановский чаек

(Little man 1899,3)

В развитии этой темы жизнь в Разгуляе приобретает черты деревенской идиллии:

Здесь очень важные условья

Для сохранения здоровья:

На площадях трава растет,

Пастух коровушек пасет;

Индюшки, гуси, свиньи, куры —

Здесь непременные фигуры

(Little man 19016,3)

Однако социальная маргинальность разгуляйской жизни омрачает возможности идиллически деревенского существования: отдых с досмановским чайком прерывается дракой с дикими мотовилихинцами, а перечисление дачных прелестей Разгуляя резюмируется следующим пассажем:

Еще удобство: если ты,

На мир озлобившись глубоко,

Задумаешь уйти далеко

От нас, от нашей суеты

Туда, где видит твое око

Плиты, могилы и кресты,

Пути не бойся длинноты —

Здесь кладбище неподалеку

(Little man 19016,3)

В конфликте городской и природно-деревенской ипостасей образа Разгуляя проявляется один из устойчивых сюжетов пермского текста в целом.

Фельетонные тексты зафиксировали не только бытовую конкретику разгуляйской жизни, они позволяют выявить и более общие символические значения, закрепившееся за Разгуляем в пространстве города. Ведущими из них стали значения края и низа – практически во всех описаниях Разгуляя встречаются близкие по смыслу образы – яма, лог, обрыв, крутой спуск к Каме. Показательно, что эти значения не вполне согласуются с ландшафтной данностью. По крайней мере, центральная часть Разгуляя расположена на возвышенном месте. Именно здесь было построено первое каменное здание будущего города – собор святых апостолов Петра и Павла, который некоторое время имел статус кафедрального.

Однако значение возвышенного, горного места за Разгуляем не закрепилось. Функции городского центра перешли к Слудке – высокому берегу Камы, где были выстроены новый кафедральный собор, Спасо-Преображенский, а также духовная семинария и резиденция архиепископа[137]. Старый центр, Разгуляй, был семантически поглощен егошихинским оврагом. В сознании пермяков за ним закрепилась репутация низкого места, ямы, окраины со всеми присущими ей значениями криминально и санитарно неблагополучного места, временного («вокзального»), маргинального (между городом и деревней) ив целом некоего пограничного места, находящегося в странной близости к городскому центру. Известно, что формирование фольклорного повествования чаще всего связано с «территориально или социально пограничными урочищами», а общей функцией их речевого освоения является «попытка урегулирования отношений между горожанами и городским пространством» (Веселова 1998,108). Понятно поэтому, что именно Разгуляй послужил одной из главных тем пермского городского фельетона.

Другим освоенным фельетоном пермским урочищем стала Мотовилиха. Вообще-то вплоть до 1930-х годов Мотовилиха оставалась административно самостоятельным населенным пунктом – рабочим поселком (это название сегодня закрепилось за одним из микрорайонов современной Мотовилихи)[138]. Естественному процессу объединения города и Мотовилихи мешал тот же самый Егошихинский овраг, который затруднял сообщение и поддерживал разделение города и поселка. Ощущение этой границы сохранилось до сих пор в бытующем среди мотовилихинцев выражении: «поехать в город».

И все-таки, даже будучи административно самостоятельной, Мотовилиха традиционно считалась пермяками своим пригородом, достаточно закрытым и обособленным, но все же исконно пермским локусом. Этому способствовали и пространственная близость поселка и его значимость в экономике Перми. Неслучайно пермские статистические показатели традиционно объединялись с мотовилихинскими: «В настоящее время домов в г. Перми, включая сюда Мотовилиху, Гарюшки и др. – 483, полукаменных – 835, деревянных —9179, всего – 10947,108000 жителей обоего пола», – сообщал, например, пермский путеводитель 1911 г. (ИП, 58). Жизнь Мотовилихи подробно освещалась городскими газетами и, в том числе, пермским фельетоном.

Среди горожан Мотовилиха считалась своего рода социальной резервацией с ярко выраженными чертами опасного и страшного места. Характерны в этом смысле пронизанные гражданским пафосом строки пермского мастера стихотворной публицистики Сергея Ильина:

Мрачна ты, жизнь заводская:

И пьянство и разврат,

И к буйству склонность скотская

И ад, семейный ад!

(Little man 1899,3)

Для фельетонов о Мотовилихе вообще характерны сюжеты с криминальным оттенком. Так, притчей во языцех стала буйная удаль мотовилихинцев, выливавшаяся в многочисленных драках, жертвами которых становились, по специфически фельетонной статистике, до 3,5 человек ежедневно (см.: Мельковский 1903, 3). Одна из фельетонных заметок о Мотовилихе называлась «Из темного царства». Повторяясь из текста в текст, подобные значения формировали образ почти инфернального места, где сконцентрированы общественные пороки. Характерным в этом ряду оказывается и выражение «мотовилихинские хароны»[139] – о лодочниках, работавших на переправе через Каму между дачным поселком Верхней Курьей и Мотовилихой.

При этом, в отличие от Разгуляя, описания Мотовилихи были лишены каких-либо идиллических характеристик. Если Разгуляй – это своего рода деревня в городе, то Мотовилиха, напротив, продукт индустриально-городского уклада, жертвой которого оказываются традиционные добродетели деревенской жизни:

Да, всюду замечается,

Что, на завод попав,

Крестьянин развращается,

Теряет добрый нрав

(Little man 1899,3)

В изображении фельетона мотовилихинцы – это прежде всего горожане. Так же, как у горожан, у них есть своя «загородная» зона – закамский берег напротив завода, где находился поселок Верхняя Курья. Традиционной темой летних фельетонов становится буйство мотовилихинских рабочих на правом берегу Камы. Очевидно, что дачный правый берег считался мотовилихинцами «своей» территорией и потому всегда служил предметом соперничества между ними и городскими дачниками, селившимися здесь на лето.

Нужно сказать, что тема Камы, вообще воды, в фельетонах о Мотовилихе оказывается очень активной. Это объяснимо характером местного ландшафта: здесь более пологий, чем в городской части, берег Камы. Мотовилихинцы поэтому оказывались ближе к реке и общались с ней чаще. Речная переправа – летом на лодках, зимой на санях – служила основным средством связи Мотовилихи с городом. Кроме того, благодаря ежегодному паводку мотовилихинцы не понаслышке знали о том, что такое настоящее наводнение. «По каналам селения снуют гондолы самых разнообразных форм и размеров. Слышатся песни гондольеров, звуки гармоники и <…> крепкое русское слово, которое только и заставляет вас вспомнить, что вы не в Венеции, а в Мотовилихе», – так комментировал фельетонист очередное мотовилихинское наводнение (Гукс 1902а, 3). Разумеется, сопоставление затопленной водой Мотовилихи с Венецией – это расхожее комическое преувеличение. В то же время, рассмотренное в контексте, оно связано с общим характером места опасного, страшного и таинственного.

Развитость образов Разгуляя и Мотовилихи, в отличие от других городских урочищ, не получивших такой подробной тематизации в местной фельетонистике, связана с исключительным статусом этих районов в истории города. Принято считать, что Пермь начиналась с медеплавильного завода, построенного в устье Егошихи в 1723 г., и Разгуляй – это пермский первогород. Построенный немногим позднее Мотовилихинский завод стал со временем одним из крупнейших военных предприятий России, играл важную роль в экономике Перми и был одной из достопримечательностей, входившей в число обязательных для посещения гостями города. Показателен фельетон С. Ильина, в котором он гадает, чем заинтересовать «гостей столичных»:

Чем их внимание занять?

Боюсь, что город поэтичным

Весьма рискованно назвать.

Вагоны ль, барки ль, пароходы

И нашу Каму показать?

Пейзажи ль северной природы:

Ручьи, болота и леса,

И серенькие небеса?

Урал и горные заводы —

Вот наша гордость и краса,

Их, не конфузясь, и покажем…

(Little man 1899,3)

Фельетонистика дает интересный материал и для общей характеристики Перми в восприятии местного сообщества. Пермь в целом характеризовалась, как правило, сравнительно немногими устойчивыми формулами-клише, вписывающими город и край в геопанораму России: Пермь характеризовалась как «окно в Азию», как город театральный, прежде всего оперный, и, конечно, как город на Каме.

Предметом особой гордости пермяков всегда служила богатая уральская природа. Природное окружение – лес и река – во многом определяли и географический, и культурный образ города. В этом смысле показательно, что в описании М. Осоргина Пермь конца XIX века предстает разместившейся вдоль одной улицы, «идущей из конца в конец города <…> от опушки пригородного леса до соборной площади, откуда был вид на Закамье – с высокого левобережья нашей замечательной стальной реки» (Осоргин 1992,489). То есть город мыслится открытым в безбрежное пространство реки и леса, граница между ним и миром природных стихий размыта.

Исключительность влияния реки и леса на характер города проявилась и в фельетоне. Любопытно, что, обращаясь к пермской природе, фельетонисты «сбивались» на вполне серьезный лирический тон. Характерная для жанра веселость исчезала, и фельетонный текст перемежался лирическими отступлениями. Особенно этот лиризм характерен для описаний Камы. Фельетонисты демонстрируют почти трепетное отношение к реке, которая, в согласии с фольклорной традицией, именуется красавицей, кормилицей, труженицей, Камушкой.

Весеннее пробуждение реки, освобождение ее ото льда было кульминацией в жизни города:

Взглянуть на Каму всяк стремится:

С утра до вечера толпится

В «загоне» радостный народ

И смотрит, как проходит лед,

Как льдину догоняет льдина,

Шурша, дробится на куски,

И тянет холодком с реки;

<…>

Беспечный, радостный, счастливый

По пермским улицам народ

С утра до вечера снует.

Уж жарок воздух, точно летом,

Но легок он, и пыли нет;

Весь город залит дивным светом,

Во всем блистает этот свет.

Вон полулуны минарета

Сверкают в славу Магомета,

И золотых крестов игра,

И Кама вся из серебра.

<…>

Пора особая настала

Для развлеченья пермяка,

Но это только лишь начало.

Когда ж очистится река,

И, мерно рассекая воды,

Пойдут гиганты-пароходы,

Совсем наш город оживет,

И день и ночь всю напролет

На пристанях и шум, и грохот.

Да! В это время, черт возьми,

Живется весело в Перми!

(Гамма 19066,3)

Этим отношением к реке продиктована и тревога за ее судьбу, вызванная промышленным освоением края. Характерна для фельетонистики экологическая тема – публицистические размышления о столкновении индустриальной, заводской цивилизации с природой и о его губительных результатах для леса и реки:

Ужель угрюмая тайга —

Парма, куда еще от века

Не проникала человека

Недружелюбная нога,

Ужель Парма врагу смирилась?

И лес, взлелеянный веками,

Могучий камских вод оплот,

Под видом бревен связан в плот,

Неисчислимыми плотами

Плывет покорно он по Каме,

К «цивилизации» плывет!

(Little man 1901а, 3)

Нередко, однако, в соответствии с тенденцией жанра высокие пермские темы в фельетоне карнавально снижались. Не была исключением и Кама, вызывавшая столь нежные чувства горожан: «Пермяки сугубо гордятся «красавицей Камой' и тычут ею в глаза всем и каждому» (Гукс 1901,4). В одном из фельетонов С. Ильина, так любившего воспевать «красавицу Каму», вдруг появляется совершенно противоположный по экспрессии образ: «Кама посинела, как труп самоубийцы, пролежавший на собачьем дворе две недели» (Бювар 1903, 3). Очевидно, родственное стремление противостоять риторическому клише побудило другого пермского поэта – уже конца XX века – сказать о Каме нечто подобное: «Псиной разит полуистлевшая Кама» (Кальпиди 1990,113).

В карнавальных, смеховых образах входила в фельетон традиционная тема провинциального уюта и почти сельской идилличное™ местной жизни. Особенно забавно деревенские черты облика Перми проявлялись в постоянных для фельетона сюжетах о стадах домашних животных: козах, свиньях и коровах, невозбранно бродящих по пермским улицам и площадям. Излюбленным персонажем подобных историй был козел, очевидно, в силу особенной своей фольклорной репутации. Рассказывали, например, о ко зле-пьянице, ставшем завсегдатаем одного из питейных заведений. Набережный сквер, традиционное место гуляний пермского бомонда, называли Козьим загоном. А пермская весна кроме долгожданного ледохода открывалась, по наблюдениям фельетонистов, дружным променадом домашних животных:

Козлы и те повеселели

И тоже вышли погулять,

Идут степенно по панели,

Чтобы копыт не замарать,

Идут с осанкой горделивой,

Походкою неторопливой,

Но только дам не признают,

И им дороги не дают

(Гамма 1906а, 3)

Травестируя высокие темы местной риторики, фельетон создавал тем самым образ города эмоционально привлекательный и теплый. Пермяки гордились своим городом, но одновременно признавали его провинциальность и смеялись над ней. Можно сказать, что образ Перми, созданный газетной фельетонистикой рубежа веков, отличался сбалансированной самооценкой.

В заключение еще раз подчеркнем, что в местной историографии газетный фельетон представляет собой уникальный источник, позволяющий воссоздать характерное для большинства горожан представление о городе в его колоритных подробностях. «Фактом становится только замеченное и названное» (Вайль 2000, 95), поэтому актуализация фактуры повседневности в фельетоне помогает более полно представить исторический образ города.

Библиография

Бювар: 1903, 'Мимоходом', ПГВ, 1903,19 сент. (№ 204), 3. Вайль П.: 2000, Гений места, Москва.

Верхоланцев В.: 1913, Город Пермь, его прошлое и настоящее, 1913.

Веселова И. С: 1998,'Логика московской путаницы (на материале московской «несказочной» прозы XVIII – начала XX века) ,Москва и «московский текст» русской культуры, Москва.

Гамма: 1906а,'Маленький фельетон', ПГВ, 1906, 8 апр. (№ 73), 3.

Гамма: 19066,'На лету', ПГВ, 1906,11 апр. (№ 77), 3.

Гукс В.: 1901, 'День за днем', ПГВ, 1901, 24 июня (№ 136), 4.

Гукс В.: 1902а,'Эскизы', ПГВ, 1902, 22 мая (№ 108), 3.

Гукс В.: 19026,'Эскизы', ПГВ, 1902, 29 июля (№ 162), 3.

ИП – Иллюстрированный путеводитель по реке Каме up. Вишере с Колвой, Пермь, 1911.

Кальпиди В.: 1990, Пласты, Свердловск.

Мельковский: 1903, 'Маленький фельетон', ПГВ, 1903, 24 июня (№ 135), 3.

Осоргин М.: 1992, Времена, Екатеринбург. ПГВ – Пермские губернские вести, Пермь.

Little man: 1899,'Маленький фельетон', ПГВ, 1899, 6 июня (№ 119), 3.

Little man: 1901а, Заболевшая Кама',ПГБ, 1901, 24 янв. (№ 19), 3.

Little man: 19016,'Преимущества Разгуляя',ПГВ, 1901,28 апр. (№ 92), 3.

Little man: 1902, 'К приезду дорогих гостей', ПГВ, 1902, 23 июня (№ 134), 4.

Little man: 1903, 'Пермское Эльдорадо', ПГВ, 1903,23 апр.(№ 88), 3.

О. Буле (Амстердам)Скандал в Перми (из тайной истории русской гимназии)[140]

2 мая 1908 года Лев Толстой получает встревоженное письмо от некой Отилии Циммерман, начальницы частной мужской гимназии в Перми. Подчеркнув, что нижеизложенное не касается лично ее, начальница немедленно переходит к делу: на Урале происходят ужасы. Мало того, что ученики самой Циммерман ходят по ресторанам и «уже знают разврат», в городе образовалось общество так называемого «огарчества», призывающее молодежь к половой разнузданности и пьянству. Результаты позорной деятельности «огарков» уже налицо: 8 гимназисток родили, одна лишила себя жизни. Письмо заканчивается убедительной просьбой к Толстому написать что-нибудь назидательное для бедной молодежи. В post scriptume следует вторая просьба: разорвать само письмо с тем, чтобы дурное поведение учеников Циммерман не получило огласки[141].

В этом замечательном своей искренностью письме затрагиваются одновременно несколько «больных» вопросов России рубежа веков. В первую очередь, это – всеобщий нравственный упадок, который, по мнению многих, охватил после волнений 1905 г. разные слои общества, в особенности учащуюся молодежь. Недаром Циммерман жалуется на огромный успех пресловутого романа «Санин» Михаила Арцыбашева (1907), главный герой которого стал символом «циничной» постреволюционной ментальности.

Второй больной вопрос – полное непонимание воспитателей и воспитаников: бросается в глаза отчуждение начальницы от доверенных ей питомцев. Конечно, можно было бы рассматривать данную ситуацию как обычный психологический конфликт между старшим и подрастастающим поколением. Однако нельзя упускать из виду, что скандал в Перми происходил в то время, когда вопрос о родительском авторитете и о воспитательной роли школы стоял остро, как никогда. Разбирая те же слухи об «огарках» в журнале «Жизнь и школа», один педагог предполагал, что если в эпоху Тургенева пропасть между поколениями еще допускала возможность известного преодоления, то в нынешней ситуации она разрослась до целой бездны, при которой взаимное понимание отцов и детей было почти невозможным (см.: Белозерский 1907, 1). Беспокойство Циммерман, каким бы «естественным» и «универсальным» оно ни казалось с точки зрения воспитателя, нельзя понять до конца, не учитывая этот «новый» конфликт отцов и детей.

Наконец, в письме явно актуализируется весьма распространенный в начале двадцатого века миф о русской гимназии (см.: McNair 1990). Хотя главная составляющая этого мифа – школа есть тюрьма – как раз нейтрализуется в силу должности Циммерман как начальницы, другие его элементы несомненно присутствуют. Особенно рельефно выступает идея о том, что ученик живет двойной жизнью: «официальной» в гимназии и «тайной», «настоящей» вне ее. Там читают запрещенную литературу, встречаются с гимназистками, ходят в рестораны, в кинематограф и т. д.

Итак, вышеуказанные вопросы – нравственный упадок молодежи, конфликт поколений и гимназия – несомненно имели уже свою историю. И в художественной литературе им уделяли достаточно много внимания. Вместе с тем, в письме Циммерман падение нравов представляется небывалой катастрофой. Что же случилось? И откуда взялись эти несчастные «огарки»?

Следующие заметки представляют собой попытку разобраться в этих слухах о школьных «огарках». Что за этим стоит и почему эти слухи вызвали такой шум? Не претендуя на исчерпывающий ответ, я все же постараюсь наиболее полно осветить этот скандал на локальном уровне, на примере города Перми. Второй раздел статьи посвящен более общим соображениям по поводу преимущественно драматических текстов, которые создавались в ответ на эти слухи. Я намереваюсь показать, что скандал вокруг «огарков» знаменует новый этап в осмыслении конфликта «отцов и детей», а именно дискредитацию родительского авторитета на исходе 1905 г. В этом отношении, настоящее сообщение задумано как дополнение к имеющимся культурологическим исследованиям по истории политической активности учащихся в начале двадцатого века (см.: Morrissey 1998; Могильнер 1999).

«Огарки» в Перми


Слухи об «огарках» и не менее загадочных «лигах свободной любви» ходили не только в Перми, но и во многих других городах России в первые месяцы 1908 г. Ссылаясь на «достаточно компетентные источники» и поступившие в редакцию исповедальние рукописи раскаявшихся гимназистов, местные газеты Минска, Полтавы, Перми и других городов пытались превзойти друг друга в сообщении пикантных подробностей и – в то же время – сохранить негодующий тон смущенных блюстителей порядка. Хотя первые сообщения о школьных «огарках» появились уже в марте 1907 г. в газетах Орла, слухи о тайных оргиях гимназистов приняли массовый характер только спустя год.

Общественное возмущение, разжигаемое бульварной прессой, скоро охватило и власти, которые, как известно, косились на любые ученические организации, какие бы цели они ни преследовали. К концу марта 1908 по приказанию министра внутренних дел Петра Столыпина департамент полиции запросил надлежащие сведения у губернатора Перми об обществе «огарков», которое якобы было организовано в городе[142]. Непосредственным поводом для этого приказа была статья в «Новом времени», в которой подробно описывалась деятельность «взрослых» пермских «огарков» и их развращающее влияние на учеников, объединившихся в точно таком же обществе[143]. Как потом выяснилось, автором статьи был некий Василий Мутных, когда-то издававший в Екатеринбурге сатирический журнал «Гном» и известный как «человек не трезвого образа жизни»[144]. Лица, фигурировавшие в его статье, также пользовались дурной славой в городе, как в «нравственном, так и политическом отношении»[145]. Тем не менее, несмотря на явную неблагонадежность всех подозреваемых лиц, принадлежность их к какой-нибудь «организации разврата» доказать не удалось. По сведениям полиции, Мутных и лица, описанные в его статье, когда-то хотели издавать газету в Перми, но до этого не дошло из-за отсутствия денег.

О мотивах, подвигнувших Василия Мутных очернить своих старых пермских знакомых, мы можем лишь догадываться. Поскольку они тоже были связаны с уральской прессой, не исключено, что в основе скандала лежала какая-нибудь банальная «деловая» ссора, за которую Мутных решил отомстить. Но дело о пермских «огарках» этим не исчерпалось. В статье в «Новом времени» речь шла также о «вопиющих фактах» в жизни учащейся молодежи, как, например, совместное посещение бани гимназистками и учениками реального училища. Здесь полиции удалось добиться некоторых результатов – если не впечатляющих, то, по крайней мере, более конкретных.

Вышеуказанный телеграфный запрос департамента полиции поступил в Пермь 29 марта. 1-го и 2-го апреля были проведены обыски в квартирах десятков учеников, в результате чего, среди прочих материалов, были конфискованы: экземпляр нелегального журнала «Учащиеся», в котором было помещено воззвание «огарочной» фракции, несколько брошюр революционного содержания и несколько восковых свечей[146]. Последняя деталь заставляет подумать, что околоточный надзиратель, руководивший обыском и составивший протокол, былхорошо знаком с популярным рассказом об «огарочном» обществе, сеансы которого будто бы всегда происходили при тусклом пламени свечных огарков[147].

Однако, как подозрительны ни были бы конфискованные вещи, прямых улик не обнаружилось. Соответственно, выводы, к которым пришел начальник пермского охранного отделения в своем докладе департаменту полиции, были несколько амбивалентны: корреспонденция в «Новом времени» была справедлива в той части, где отмечалась крайняя безнравственность учащихся средних учебных заведений Перми. Начальник даже признал, что в городе было несколько случаев беременности гимназисток, слухи о которых, как мы видели, и дошли до Отилии Циммерман. Особенно отличилась частная женская гимназия Барбатенко, ученицы которой вели революционную пропаганду среди нижних чинов «на почве половых сношений». С другой стороны, успокаивало то обстоятельство, что идеей «огарчества», по-видимому, была одержима лишь менее культурная часть молодежи, которой все равно не хватало денег для аренды конспиративных квартир. Кроме того, подчеркнул начальник, прокламация «огарков» вызвала решительный протест как подавляющего большинства учащихся, так и их родителей. «Огарочная» опасность в Перми была реальна, но ее успешно предотвратили[148].

Наряду с полицейским следствием, назначенным Петром Столыпиным, началось и расследование Министерства народного просвещения. Его итоги представляют особый интерес потому, что, в отличие от департамента полиции, попытавшегося установить достоверность слухов, министр народного просвещения, Александр Шварц, был заинтересован в раскрытии причин, лежавших в основе безнравственного поведения учащейся молодежи. На основе дознаний, произведенных попечителями учебных округов, Шварц доложил Столыпину следующее: хотя существование «огарочных» группировок – даже в Перми, где известие о них было наиболее близко к истине – доказать не удалось, было, однако, совершенно ясно, что «нет дыма без огня»[149]: школьники, выбитые из колеи революционными событиями 1905 г. и чтением политической литературы, отвыкли от серьезных занятий и искали сильных ощущений в порнографии. По словам министра, «учиться перестали и занялись игрою в революцию, а когда она ослабела, перешли к распутству, пьянству и разврату»[150].

Кроме этой общей причины, коренившейся в политической обстановке страны, сама школа, по мнению Шварца, уже не располагала теми средствами, которые раньше помогали оказывать противодействие нежелательным влияниям окружающей жизни. Отмена обязательной школьной формы, ослабление внешкольного надзора и отсутствие родительского авторитета привели к тому, что молодежь <...>стала воспитываться на улице, у витрин магазинов, в кинематографах, на разных сомнительных танцовальных вечерах»[151]. Для восстановления прежней дисциплины Шварц не замедлил предложить ряд жестких мер, в том числе и окончательную ликвидацию родительских комитетов.

Из вышеизложенного письма, адресованного попечителям учебных округов, становится ясным, что для министра народного просвещения существовала определенная причино-следственная связь между падением нравов учащейся молодежи и предыдущими революционными событиями. Как и многие сторонники режима, Шварц понимал «моду на порнографию» и «половую разнузданность» как очередные проявления того же крамольного духа, который чуть не погубил монархию в 1905 г.

Критики министра же были уверены, что нравственный упадок был результатом его же реакционной политики.

Однако, как мы скоро увидим, само заключение Шварца, что «нет дыма без огня», можно считать тогда общепринятым. Хотя из радикальной или даже либеральной интеллигенции мало кто согласился бы с министром, что причина распущенности учеников заключается в отсутствии внешкольного надзора, для многих современников, включая и саму учащуюся молодежь, сам факт нравственного упадка не подлежал сомнению. Характерно, что слухи об «огарках» и «лигах свободной любви» не перестали ходить и после того, как их необоснованность была установлена. Настойчивые уверения полиции, что «никаких лиг нет», нередко вызывали подозрение, что власти хотят замять дело[152]. Любопытно, что в воспоминаниях эмигрантов и в исторических исследованиях сталинской эпохи, то есть в ретроспективе, иногда можно заметить вполне доверчивое отношение к подобным слухам[153]. Мемуары Михаила Осоргина, например, где коротко упоминается о пермских «огарках», оставляют впечатление, что речь идет о вполне реальном явлении (см.: Осоргин 1992,553).

Трудно переоценить, конечно, ту громадную роль, которую сыграла желтая пресса в распространении слухов об ученическом разврате. Без цензурных реформ 1905 г. дело об «огарках» вряд ли приняло бы такие масштабы и, может быть, вообще не возникло бы. Вместе с тем, «огарки» жили не только на газетной бумаге, но и в сознании современников. Возобновление слухов в следующие годы и возникший потом миф о том, что последнее десятилетие царской России было «самым позорным в истории русской интеллигенции» (Горький, см.: I съезд СП, 12), красноречиво об этом свидетельствуют. Сам факт распространения слухов об «огарках» уже показывает, что в целом они соответствовали существовавшим представлениям об учащейся молодежи (О динамике слухов см.: Kapferer 1990).

Кто же виноват-то?

В письме Александра Шварца премьер-министру Столыпину вырисовывается определенный образ ученика, который встречается и в публицистике того времени: это образ растерянного подростка, нуждающегося в нравственном руководстве, но предоставленного самому себе. Именно этот образ и занимает центральное место в многочисленных и до сих пор мало изученных театральных произведениях авторов-дилетантов, которые непосредственно откликались на ученические волнения и на сенсационные слухи о школьных «огарках». Озаглавленные «Гимназисты-обновители», «В гимназии», «Дети XX века (огарки)» или «Лига свободной любви», большинство из этих пьес были запрещены цензурой или просто никогда не ставились из-за полного отсутствия каких-либо художественных достоинств. Среди рукописей, хранящихся в архиве Библиотеки театрального искусства в Санкт-Петербурге, встречаются и более удачные вещи, написанные, по-видимому, профессионалами: фарсы, классические комедии и шуточные сцены, сюжет которых чаще всего основан на сплетнях об «огарках», со всеми вытекающими недоразумениями. В целом же авторы серьезно относились к своему предмету и, по всей видимости, были хорошо знакомы с гимназическим бытом. Небезынтересно, что и Отилию Циммерман тянуло к творчеству. Из ее письма Толстому мы узнаем, что ей даже удалось напечать два поучительных рассказа в местной газете[154].

При всей актуальности и пикантности «огарочной» проблемы, пьесы на эту тему затрагивали на самом деле «старый» вопрос о семье и школе. Вопрос этот восходил еще к школьным реформам министра народного просвещения Дмитрия Толстого (1866–1880), который в целях борьбы с «нигилизмом» обратил особое внимание на нравственное образование молодежи (см.: Alston 1969, 97). Опубликованный в 1874 г. «Сборник постановлений и распоряжений по гимназиям и прогимназиям», подробно описывавший должное поведение гимназиста как в школе, так и вне ее стен, не оставлял никакого сомнения в том, что ответственность за нравственное воспитание учащихся возлагается, прежде всего, на учебные заведения, а не на родителей. Вытекавшее отсюда взаимное недоверие между семьей и школой было настолько очевидным, что к началу XX века вопрос о необходимости их сближения уже мог восприниматься как «избитый» (Роков 1904,122). При этом горячо обсуждался вопрос о том, кто был виноват в сложившемся кризисе: школа толстовского типа со своим античным перекосом и бюрократически-полицейским режимом, или родители, относившиеся к своим детям слишком небрежно? (см.: Останин 1903; Чехов 1903).

В постреволюционной литературе, особенно либерального и леворадикального направления, виновными оказываются и школа, и семья. Эта перемена, по всей вероятности, была обусловлена тем, что в 1905 г. родители не поддержали требования радикально настроенных школьников, хотя многие и разделяли их отвращение к толстовской учебной системе. Если самые непримиримые учащиеся рассматривали борьбу за освобождение школы как начало более коренных реформ общества, то большинство родителей было готово на сотрудничество с начальством, довольствуясь созданием родительских комитетов (см.: Alston 1969,183). В лагере «детей» эта готовность воспринималась как предательство. По поводу родительских собраний конца 1905 г. один гимназист писал: «Родители поняли предмет своих обсуждений и, испугавшись, разошлись по домам. Виновато и трусливо отвернулись они от своих замученных детей, оставив снова их одних бороться за свои неотъемлемые права» (А. Н. 1906,12).

Как бы мы сейчас ни относились к такой оценке, нельзя не признать, что «предательство родителей» прочно вошло в мифологию 1905 г. Об этом свидетельствуют не только нелегальные издания учащихся средних учебных заведений того времени, но и самые тенденциозные исследования советских историков[155].Характерно, однако, что наряду с чисто политической интерпретацией, «предательство» могло пониматься в более широком смысле, то есть как пренебрежение родительскими обязанностями вообще. На это указал С. Золотарев в своей статье «Дети революции», упрекая родителей как в политическом отступничестве, так и в невнимании к духовным потребностям детей. Поскольку родители не помогали в организации кружков самообразования – в противовес «бесполезному» образованию, которое дает официальная учебная программа – они, по мнению Золотарева, были не менее виноваты в «развращении» младшего поколения, чем школа. «Родители в огромном большинстве случаев помочь не могут, да и боятся, и не хотят, им и некогда. Они «внизу» а дети» вверху»» (курсив мой. – О. Б.)[156]. Как подытожил один комментатор, явно сочувствовавший учащимся средних школ, «Семья и школа – вот, по нашему мнению, почва, на которой произрастают огарки. Старый, но вечно юный вопрос об отцах и детях, с одной стороны, о школе и учащихся, с другой, имеет здесь решающее значение» (Азрум 1908,127).

В художественных текстах этот «старый, но вечно юный вопрос» выражается в наборе клишированных образов и типичных ситуаций, которые представляют гимназию и семейный быт в самом неблагоприятном свете. Например, в драме «Лига свободной любви (Школьные огарки)» С. Р. Чернявского 16-летний гимназист Петя к своему омерзению узнает, что его отец посещает публичные дома и заразился сифилисом. Одновременно классный надзиратель Пети, хотя и объявив войну порнографии в гимназии, бесцеремонно возит старшеклассников в сомнительные заведения. Измученный гимназической рутиной и окруженный ницшеанствующими «огарками» – одноклассниками, Петя наконец совершает самоубийство (см.: Чернявский 1908).

Натиск «огарков» угрожает и праведному герою мелодрамы «Дети двадцатого века (огарки)» Н. А. Смурского. Студент и одинокий борец с развратом Григорий мечтает о свободной школе, где не будет «ни учеников ни учителей», а только «товарищи и друзья». Его высокие идеалы о преобразовании средней школы разделяет только Вера, чистая, умная курсистка, которая хочет помочь ему в борьбе с Эдуардом Фон-Бахом, основателем местной фракции «огарков». Победу же одерживает тот самый Фон-Бах. Ему не только удается соблазнить младшую сестру Григория, Любовь, и ее подругу Софию (nomen est omen!), но он даже ухитряется переманить Веру в свой лагерь. Тяжелая заключительная сцена, в которой обычно занятый отец наконец осознает свою вину перед опустившимися детьми, заставляет заключить, что в возникновении «огарков» родители виноваты не менее, чем школа (см.: Смурский 1908).

В этих текстах недостатки родительского воспитания сказываются прежде всего в их невнимании к детям, в их нежелании узнать, что происходит в детских «наверху». В комедии «Кто виноват?» Л. Флерова родители не мешают своей дочери читать эротическую литературу, а своему сыну – Шерлока Холмса (см.: Флеров 1908). Кульминацией пьесы служит встреча дочери с отцом на собрании лиги свободной любви. В повести «Как он жил…» Петра Оленина (1908) интеллигентный отец прекрасно понимает, каким тайным пороком страдает его 16-летний сын Володя, но стесняется с ним поговорить (см.: Оленин 1908). Чтобы все-таки облегчить жизнь бедного сына, он дает ему деньги, намекает на возможность посетить проститутку и дальше не вмешивается в его личные дела. Даже когда семейный быт окрашен в противоположные, то есть в «домостроевские» тона, родители, как правило, так же плохо осведомлены о личной жизни детей и не подозревают о связи сына, например, с горничной (см.: Найденов 1902; Черешнев 1911).

Если родительский дом чем-то напоминает голубятню, в которой члены семьи пересекаются, но не живут, то гимназия, конечно, поражает своим «замкнутым», «окаменевшим» характером. Последний сказывается не только в строгом надзоре как в школе, так и на улице, но и в преподавании «ненужных» предметов типа математики или латыни. Для современников самым ярким символом застойного духа гимназии было изучение древних языков. В литературе 1890-х годов имеется не мало портретов отвратительных преподавателей-классиков, начиная с чеховского «человека в футляре» и кончая шпионящим за гимназистами преподавателем латыни в романе «Гимназисты» Гарина-Михайловского. Красноречивый образ измученного гимназиста, погруженного в зубрежку латинских склонений или первых строк «Одиссеи», можно найти в рассказе «Паша Туманов» Михаила Арцыбашева (1901) и в уже упомянутой драме «Лига свободной любви» Чернявского. Еще в последнее предреволюционное десятилетие рассказывали, что Дмитрий Толстой ввел древнегреческий в обязательном порядке якобы для того, чтобы искоренить в учениках «гордость всезнайства». Дескать, именно изучение языков, которыми никто не может овладеть в совершенстве, было призвано привить гимназистам необходимую скромность и покорность (см.: Золотарев 1907,5).

Второй типичный атрибут гимназии – фигура преподавателя, который начисто лишен самых элементарных педагогических навыков и постоянно придирается к своим ученикам. Редкие случаи, когда преподаватель пользуется уважением или даже любовью гимназистов, в конечном итоге лишь подтверждают общее впечатление «передоновщины». К примеру, в небездарной пьесе Н. А. Новикова «В гимназии», действие которой происходит на фоне ученической забастовки, за политическую неблагонадежность увольняют именно понимающего, пользующегося доверием своих учеников преподавателя (см.: Новиков 1906).

Наконец, следует обратить внимание на то, что в текстах, разоблачающих учебную систему или издевающихся над ней, гимназия почти всегда оказывается провинциальной. Как указано на титульных листах, действие происходит обычно в «некоем, необширном и немалом городе Обалдуйск» (Гзовский 1909, 3), в «одном из губернских городов» (Панцержинский 1905, 1), в «провинциальном городе» (Новиков 1906) и т. д. В этой особенности легко усматривается восходящая к Гоголю традиция показать всю Россию «в миниатюре», сгустить ее самые характерные черты в провинциальном locus'e типа города N (см.: Белоусов 1996, 201). В то же время, своим бюрократически-полицейским режимом провинциальная гимназия представляет собой своего рода микрокосмос общества вообще. Стихийное нарушение гимназистами школьной дисциплины преподносится как борьба за реформы «в миниатюре». Следовательно, директор провинциальной гимназии невольно уподобляется самодержцу (см.: Панцержинский 1905).

В послеоктябрской ретроспективе эта политическая парадигма могла проявиться еще ярче. Примером может служить творчество Льва Кассиля, который еще застал последние годы классической гимназии; в 1914 г. он поступил в гимназию города Покровск. В его дебюте, «Последний кондуит» (1930), освобождение средней школы от полицейского ига реализуется в полном соответствии с последовательностью событий 1917 г. Увольнение директора, совпадающее с ниспровержением монархии, встречают в гимназии общим восторгом. Начальство же, несмотря на свои высокие идеалы, продолжает управлять гимназией в прежнем деспотическом духе, тщательно записывая малейшее нарушение дисциплины в ненавистный ученикам кондуит. Школа окончательно освобождается только в октябре, когда ложно-революционное начальство заменяется и кондуит сгорает на костре (см.: Кассиль 1930).

Возвращаясь, наконец, к «старому, но вечно юному» вопросу о семье и школе, нельзя не отметить, что в значительном числе «школьных драм» – где нет и намека на реформы – единственным выходом для измученного героя является переезд в Петербург. Эта схема реализуется, например, в «Гимназистах» Гарина-Михайловского, в «Детях Ванюшина» Сергея Найденова, в рассказе Арцыбашева «Тени утра» (1905) и в драме «Частное дело» (1911) Николая Черешнева. Только Петербург может избавить от казенщины гимназии, только там можно начать новую, сознательную жизнь. Разумеется, само стремление в столицу – более общий мотив, который выходит за пределы интересующей нас тематики. Более того, путь в Петербург, конечно, имеет свой пространственный резон для гимназиста, получившего свой аттестат зрелости и желающего поступить в университет. Но при всей справедливости этих возражений, нужно оценить тот метафорический потенциал, которым обладает литературный образ провинциальной гимназии, особенно на фоне тогдашней дискуссии о необходимости школьных преобразований. Может быть, это почувствовал и выпускник первой мужской гимназии Перми Михаил Осоргин, вспоминая с отвращением свои школьные годы: «Поразительная страна! Ее тюрьмы были образцовыми школами, рассадниками не только сознательности, но и образования; ее средние школы – во всяком случае в провинции – были подлинными тюрьмами, с восьмиклассной пенитенциарной системой» (Осоргин 1992,512).

Автор желает выразить свою благодарность Владимиру Абашеву, Елене Власовой и Александру Белоусову за их поддержку и за помощь в собирании материалов.

Библиография

А. Н. (гимназист): 1906, 'Родительские собрания', Голос средне-учебных заведений, 1906, № 2 (29-го января), 12.

Азрум В.: 1908, 'Виноваты ли «огарки»? , Вестник воспитания, 1908, № 9,127.

Белозерский Н.: 1907,'Школьные огарки (3-я часть) , Жизнь и школа, 1907, № 10,1.

Белоусов А. Ф.: 1996,'Художественная топонимия российской провинции: к интерпретации романа «Город Эн» , Писатель Леонид Добычин: Воспоминания; Статьи; Письма, С. – Петербург.

ГАПО – Государственный Архив Пермской Области (Пермь).

ГАРФ – Государственный Архив Российской Федерации (Москва). Гзовский А. О.: 1909, Лига свободной любви (лига свободной любви или полиция нравов), РО БТИ.

Золотарев С: 1907, 'Дети революции', Русская шкода, 1907, № 3. Кассиль Л.: 1930, Последний кондуит, Москва.

Константинов Н. А.: 1947, Очерки по истории средней школы, Москва.

Маковицкий Д. П.: 1979, У Толстого: Яснополянские записки, кн. третья (4): 1908–1909 (январь – июнь), Москва.

Могильнер М.: 1999, Мифология «подпольного человека», Москва.

Найденов С. (= С. А. Алексеев): 1902, Дети Ванюшина, Москва.

Новиков Н. А.: 1906, В гимназии (сцены), РО БТИ.

Оленин П.: 1908, Как он жил… («Тайна Володи мальчика»), Нижний Новгород.

Осоргин М. А.: 1992, Времена, Екатеринбург.

Останин Н.: 1903,'Родители в их отношениях к учащимся детям (Наблюдения и заметки) , Вестник воспитания, 1903, № 3,133–147.

Панцержинский Э. С: 1905, Гимназисты-обновители, РО БТИ.

I съезд СП – Первый всесоюзный съезд советских писателей (стенографический отчет), Москва, 1934.

РГИА – Российский Государственный Исторический Архив (С. – Петербург).

РО БТИ – Рукописный Отдел Библиотеки Театрального Искусства (С. – Петербург).

РО ГМТ – Рукописный Отдел Государственного Музея Толстого (Москва).

Роков Г.: 1904, 'Учащаяся молодежь средних школ прежде и теперь', Вестник воспитания, 1904, № 1.

Смурский Н. А.: 1908, Дети XX века (Огарки), РО БТИ.

Флеров Л. Л.: 1908, Кто виноват? – Комедия фарс в двух действиях (Действие первое: «Отцы и дети»; Действие второе: «Лига свободной любеи» ЛРОБТИ, 1908.

Черешнев Н. (= Н. Новиков): 1911, Частное дело, Москва.

Чернявский С. Р.: 1908, Лига свободной любви (Школьные огарки), Харбин.

Чехов Н.: 1903,'Кто виноват? (По поводу статьи Н. Останина «Родители в их отношениях кучащимся детям») , Вестник воспитания, 1903, № 5, 131–137.

Alston P. L.: 1969, Education and the State in Tsarist Russia, Stanford: Stanford University Press.

Kapferer J. – N.: 1990, Rumors: Uses, Interpretations, and Images, translated from the French by Bruce Fink, New Brunswick.

McNair J.: 1990, «The School as Prison: The Myth of the Gimnaziya in Russian Literature', Irish Slavonic Studies, 1990 (1991), № 11, 57–72.

Morrissey S. K.: 1998, Heralds of Revolution: Russian Students and the Mythologies of Radicalism, New York – Oxford: Oxford University Press.

М. П. Абашева (Пермь)Писатель «здесь и сейчас» (территориальная идентичность современных уральских литераторов: пермяки и екатеринбуржцы)

Проблематика территориального самосознания актуализировалась в России 1990-х годов в связи с общим ростом интереса к региональному самоопределению. Символические смыслы, мотивированные советским геопространством, рухнули, и новая символика нередко формируется на основе локальной истории, мифологии, географии.

Связана ли провинциальность с конкретным местом и временем'? Что означает, например, привычное именование «провинциальный писатель»? Что изменилось в самоопределении провинциального писателя сейчас, в ситуации социокультурного слома, в новой России 1990—2000-х годов и применительно к конкретному – уральскому – локусу? Устные автобиографические рассказы литераторов Перми позволяют получить некоторые ответы на перечисленные вопросы «изнутри» субъекта культуры, выявить формы, способы, символы территориальной и персональной идентичности респондентов.

Беседы с пермскими и екатеринбургскими литераторами, по сути, представляют собой нарративизированные биографии, «life-story». Эти тексты – записанные на диктофон устные истории – не могут стать основой универсальных генерализаций по поводу территориальной идентичности больших групп людей, человека вообще. Однако они могут приблизить нас к пониманию связи человека и пространства его существования: прежде всего потому, что автобиографический дискурс проявляет вполне интимные отношения человека с местом его жизни. Любого человека. И то, что в нашем случае это писатель, означает только то, что его сознание в большей мере рефлективно, и то, что человек пишущий охотнее, привычнее выражает свои ощущения.

В беседах с пермскими писателями стало ясно: территориальное самоопределение активно переживается теми авторами, что вступили в литературу в 1980—1990-е годы. Для писателей более старшего поколения этот фактор не имеет большого значения. В этом смысле определенное безразличие пермского поэта А. Решетова (сказавшего: «Мне вообще нужна кухня. А где она, в каком городе, в какой стране, где сидеть – мне без разницы») весьма характерно: в годы, когда советский гражданин мог сказать о себе «мой адрес – Советский Союз», идея неповторимости места жизни была вполне факультативной. Тем более, что место обитания человек не всегда выбирал сам – как в случае А. Решетова, который с раннего детства вынужденно перемещался по разным адресам большой страны вслед за ссыльной матерью, оплакивавшей расстрелянного отца. Как выяснилось, подавляющее большинство ныне работающих или недавно работавших в Перми писателей не являются уроженцами Перми: среди более шестидесяти авторов, включенных в справочник «Пермские писатели», родились в Перми только шестеро, в Пермской области – тринадцать (см.: ППО). Остальные родились, а часто и выросли, и начали творческую карьеру далеко от Перми. Сказывается то обстоятельство, что Урал был местом активной миграции населения в 1920—1930-е годы.

В территориальном самоопределении писателей старшего поколения Пермь осмысляется прежде всего как провинция вообще. И содержательно определяется, конечно, в дуальных отношениях с Москвой как центром. При этом оба члена оппозиции окрашиваются отнюдь не в радужные тона. Мы столкнулись со следующим парадоксом: «провинциальность» в понимании наших собеседников приобретала, как правило, отрицательные коннотации, но ни один из них не обнаружил желания (при гипотетической возможности) жить в Москве и на соответствующий вопрос отвечал отрицательно: «Как жителю мне здесь хорошо, то есть я в Москву бы не хотела. Я просто жить там не желаю. Я вообще-то сельский человек. Мне нужна тишина» (Т. Соколова)[157]. Столица со стремительно бегущим временем чаще пугает провинциального писателя: «Б Москве жить – нужно все-таки толкаться. Жить в столице трудно» (В. Телегина). Столица вызывает боязнь, даже не обусловленную личным опытом: как правило, пермские писатели и не пробовали свои силы на столичном литературном поле.

Второй полюс – провинция – тяготеет к двум устойчивым и противоположным комплексам значений. Во-первых, провинция оценивается как отдаленная от соблазнов столицы территория, сохранившая высокую духовность, во-вторых – как удушающая своей замкнутостью и узостью среда. Первый вариант, как правило, предназначен для внешнего, репрезентационного, официального дискурса. Сегодня его применение нередко сдвигается в иную географическую и оценочную перспективу, в которой уже Пермь оборачивается «столицей». Так, Т. Соколова рассказывала о своих поездках по области: «когда едешь в провинцию, там тебя воспринимают по-другому, там писатель нужен, не как здесь…» Такое смещение понятий демонстрирует устойчивость смысловой оппозиции «столица v/s провинция»: слово «провинция» сохраняет значение нетронутой заповедной земли, берегущей духовные ценности, и в эту «готовую» оппозицию могут быть подставлены новые значения. В приведенном суждении респондента Пермь становится уже как будто «недостаточно провинцией» для того, чтобы сохранять за собой статус носителя высоких ценностей духовности и нравственности.

Второй вариант толкования местными авторами понятия «провинция» – принципиально иной, он предназначен скорее для «внутреннего употребления». В частных беседах провинциальность в интерпретации респондентов, как правило, оценивается отрицательно: связывается с невозможностью «пробиться» к столичным публикациям, с тяжелыми нравами местной литературной среды и т. п. Вполне отчетливое понимание и развернутое определение провинциальности обнаруживает беседа с Д. Ризовым:

«Технически провинциальность – это отсутствие доступа к публикации, к трибуне, месту, где ты можешь высказаться. Вот это самое главное. Это было, и сейчас еще страшнее стало в этом смысле. Во-первых, среда, в которой человек общается, – творчески очень зауженная, разжиженная, очень жидкая. Но даже и в этом есть такие индивидуальности вроде Решетова, которые и без среды обойдутся <…>. Во-вторых, возможности реализовать себя очень мало. Кому удается пробиться, вот Кузьмину удалось пробиться, Астафьев ушел отсюда сразу».

«– Пробиться – это «пробить» свой текст в столицу?

– Да, и стать там своим человеком»[158].

Слово «периферия» (подразумевающее отдаленность от центра и невовлеченность в происходящие там процессы) для автора синонимично слову «провинция». Уже не в интервью, а в эссе Д. Ризова провинциальность понимается именно как невостребованность:

«Держись, провинция! Тебя давно научили никому не верить, ни на кого не надеяться. В конце концов, любой из нас – не востребован временем. Сам я – не исключение, хотя и приветствовал его движение, радовался, когда оно сдвинулось наконец-то с места, и рисковал жизнью, когда его пытались снова остановить. Правда, лично для себя я ничего при этом не добился» (Ризов 2000,79).

Заметим: метафора остановившегося времени весьма характерна для хронотопа провинции и в художественных текстах пермских авторов: от 1960—70-х (у В. Болотова в «Провинциальном монологе»: «морщины врежут на чело твои тяжелые секунды»; 1989, 55) до 1980—1990-х (у В.Кальпиди «…время // кружится здесь вокруг своей оси, // само себя пытаясь клюнуть в темя, // а не течет, не движется куда– // нибудь, на чертовы кулички»; 1993,49).

Для литераторов, вошедших в литературу в семидесятые и восьмидесятые – тех, кому сегодня от сорока до пятидесяти, мотивация негативного отношения к Перми нередко связана с ее историей советского периода. В частности, с тем обстоятельством, что Пермь была закрытым городом. Это основная тема поэта и историка В. Ракова и прозаика А. Королева. У последнего тема «страшной» Перми даже в воспоминаниях о детстве связана именно с этим фактом:

«Никто из нас толком даже не знал, что делают на этих заводах. Мы шептались, что в Мотовилихе делают пушки, а на Сталинском заводе – бомбы… Ведь я жил в ЗАКРЫТОМ городе, в городе военных заводов, запретном для иностранцев, жил в сети прописок и регистрации, точнее, обитал внутри засекреченного пространства, и ублюдочные метастазы такого рода тотального отлучения даже от ближайшей реальности еще ждут своих исследователей. А по приемнику можно было слышать только радио Москвы, все другие русские голоса глушились. Пустота места была еще и окружена молчанием мира, как лагерь – колючей проволокой. Жить внутри закрытого города – это значит жить вне любой мифологии, ничто извне не приходит на помощь твоему одиночеству. Ты воистину брошен в психосоматическое состояние абсурдной пустоты»[159].

Сегодняшняя «топофобия» (термин Д. Голда), засвидетельствованная в интервью и частных беседах, отчасти является компенсацией недавно еще активного официального дискурса, где Урал, «опорный край державы», среди прочих городов вбирал в себя и Пермь, стоящую на «красавице-Каме». Негативные настроения усиливаются в 1990-е годы из-за общей социальной неустроенности, особенно больно ударившей писателей старшего поколения, из-за невостребованности и низкого социального статуса писателя: «Пермь я не полюбил» (Алексей Решетов), «В Перми я не прижилась» (Валентина Телегина). «Нет, я Пермь не люблю. <…> здесь пустырь <…> Сейчас Пермь просто омерзительна, просто омерзительна. <…> Это заводь гнилая» (Д. Ризов). Известный ныне столичный писатель Анатолий Королев бежал из Перми с «синдромом отвращения ко всему пермскому».

Период 1990-х годов усилил настроения отчуждения периферии и центра. У местных литераторов появилось ощущение еще большей отдаленности от Москвы. В. Киршин, например, говорит об этом как об изменении самого характера реального пространства, которое словно бы «растянулось»:

«В девяностых годах Москва стала как-то дальше, она удалилась куда-то на другой конец планеты, у них там свои дела какие-то начались. Тоже Союз писателей начал делить какие-то дачи. А я по своим идеологическим соображениям стал очень плохо относиться и к Союзу и к его руководству, иронически. <…> То, что происходит в Перми, я лучше немножко знаю, а что там в других городах – вообще ничего не знаю»[160].

Однако у писателей, входивших в литературу в восьмидесятые, оппозиция центр v/s периферия ощутимо меняется – приобретает асимметричный характер. А полюс «провинция» окрашивается позитивно. Пермский поэт Ю. Беликов, еще в первых своих стихах, на рубеже 1980-х, провозгласивший: «Перемещается ось земли» (из столицы в провинцию – «в голубоватый щеклеек плеск»; Беликов 1990,17), – пишет сегодня цикл очерков о поэтах – «невидимках», что достойно живут вдали от столичной суеты (см.: Беликов 1994). Возможно, отчасти такой тип литературного поведения, утверждающий ценность провинциального бытия художника, является свидетельством психологической компенсации, но, кроме того, обозначает и более существенный сдвиг в отношениях человека с ландшафтом.

Для поколения, вошедшего в литературу в восьмидесятые годы, характерно «обнаружение» неповторимости собственной земли и, как следствие, локально-семиотическая конкретизация понятия «провинция»: Пермь в литературе, особенно в поэзии 1980—1990-х годов, предстала в ее конкретных приметах и вместе с тем окруженной мифологическими, историческими, символическими коннотациями. Символические ресурсы локуса включаются в процесс персональной самоидентификации в превращенном, преобразованном виде, и, разумеется, не все одновременно. И если для художника Н. Зарубина оказывается актуальной идея избранности пермской земли, приобретающая в его интерпретации вид стройной своеобычной теории, для поэта В. Кальпиди, например, актуальнее другая, инфернальная ипостась пермской неомифологии. Важен сам факт того, что территориальная составляющая становится необходимым моментом самоидентификации человека и художника.

Перемена в понимании пермскими поэтами-восьмидесятниками собственной земли, происшедшая в последнее десятилетие XX века, обнаруживает перемену в семиозисе территории и вызывает к жизни новые символы персональной идентичности, прямо связанные с местом жизни.

Наиболее информативно, эмоционально и символически насыщенные суждения респондентов, принадлежащих к поколению 1980—1990-х годов, касаются не провинции вообще, но именно Перми, пермского ландшафта, его природных и антропогенных составляющих. Пермь в поэзии 1980—1990-х не только предстала как «кошмарный город», «родовая ловушка», как осмысление трагического опыта русской истории (В. Раков)[161], но и стала местом самоопределения нового поэтического поколения. С одной стороны, Пермь вписывается в «большое пространство» культуры, и реальное пространство как бы накладывается на литературное: «Кама протекает по стихам Мандельштама», – говорит поэт Вячеслав Дрожащих. «Есть провинция, есть центр, но для меня это условно <…> Она населена одновременно и Пушкиным, и Мандельштамом, и Рембо, и Лотреамоном, и А. Белым, и Бродским. И все это современники достойные, жители истинного центра».

Но, с другой стороны, Пермь у того же автора приобретает и неповторимые черты особой избранности:

«Здесь просто изначально какая-то энергетическая ситуация фиксируется <…>, которая связана со свойствами живого человека и, может быть, с самой почвой, с ландшафтом или какими-то геологическими разломами. Урал в этом смысле очень характерное место. Исследователи говорят, что есть определенное количество мест на земле, где разлом почвы неким образом моделирует происшествия на этой местности, ситуации, возможную духовную перспективу. Неожиданно совмещать геологию с духовностью. Но, мне кажется, здесь это утверждение справедливо»[162].

Общий для многих современных художников модус восприятия Перми имеет отчетливо мифологическую основу. У большинства преобладают интуиции особой земли, осознание мистичности Перми и ее природы. Самая большая вспышка интереса к Перми случилась как раз в пору, когда Ю. Беликов и В. Дрожащих приняли прямое заинтересованное участие в развитии мифа (его активно пропагандировала пресса, но в особенности сам Ю. Беликов, работавший на рубеже 1980—1990-х в «Комсомольской правде») о «Молебском треугольнике» – геофизически аномальной зоне, где якобы случаются контакты с инопланетянами. Свое мифологическое осмысление пермской земли (Уральский хребет как энергетический разлом, грань Земли, имеющей форму кристалла) проявилось в творчестве художника Николая Зарубина. Возможно, именно мифологически обеспеченная идея пермского локуса, творение нового пермского мифа могли бы стать объединительной силой для пермских художников, реально участвовать в их личной и групповой самоидентификации.

Но пока можно указать лишь на отдельные примеры автоидентификаций, включающих живое переживание авторами места их жизни. Так, молодой поэт Ян Кунтур настаивает на своем самоопределении как уральца:

«Почему обязательно нужно быть европейцем, ориентируясь на то, как будешь выглядеть в их глазах? Чем плохо быть уральцем, как носителем древних, но еще не раскрытых после разрыва ощущений? Это мое убеждение»[163].

В случае Яна Кунтура мы встречаемся с развитой рефлексией и в высшей степени сознательным отношением к месту жизни, которое явно становится важной ценностной инстанцией, определяющей личную самоидентификацию. Кунтур ощущает себя органично включенным в уральский ландшафт и осмысляет его очертания семиотически и метафорически – прочерчивает внешние и внутренние границы, выстраивает вполне архетипические оппозиции: мужское – женское, западное – восточное и т. д.

«А что касается Перми, я говорил, что границы нет. <… > Урал един, единый просто район, единая территория ландшафтная. Но внутри самого Урала границы существуют. Это граница восточного склона и западного склона. Восточный склон более крут, более однозначен, более четок, то есть тайга и бруствер хребта. А западный склон, он более плавен, больше складок, это как постепенные ступеньки, поднимающиеся вверх, такие волнообразные движения, доходящие наконец до самого хребта. И это как бы выражение двух начал: восточного, солнечного, мужского начала и женского, западного, теневого начала. Что очень сильно отразилось даже в положении, характере городов, которые возникли в этих областях. То есть, например, Свердловск очень мужской, очень волевой, довольно жесткий город, с сильным проявлением «я», ego, как мужского начала. И Пермь. Пермь – женщина, даже название у нее женское. Пермь – интуиция, подкорка, сердце, подсознание, то есть Пермь сама по себе, она меньше проявляется вовне, она больше находится внутри. Она своеобразная черная дыра, которая все вбирает в себя, но мало что выпускает. Это характерно для женского начала. Женское начало присуще вообще Прикамью как таковому. Река Кама, которая является мощным проявлением женского начала. <…> И даже название центрального города этого края было взято не как Югра, например, хотя это было бы наиболее органичное женское начало в угорских землях, а Пермь, которая еще более усилила его женскую суть, как сказать, не то что женскую, а еще большую инертную, большую интровертную суть. А угорское начало давало бы ему дополнительный эмоционал, хотя бы тоже женская была Югра, с какой-то такой большей долей огненности, жесткости. Но, кстати, Пастернак и эту сторону Перми уловил, потому что его название Юрятин, мужское название, чем-то совпадает с Югрой, по созвучию, по какому-то там тонкому созвучию. Видимо, он почувствовал какую-то грань города, находящегося все-таки в землях подобных»[164].

Симптоматично наметившееся в размышлениях Кунтура противопоставление Перми и Екатеринбурга. Оно имеет свою историю и обусловливается как реальными историческими обстоятельствами освоения Урала, так и сегодняшним статусом двух уральских городов. «Парность» Екатеринбурга и Перми, отмеченная Кунтуром и закрепленная в оппозиции «мужское / женское» мотивируется прежде всего грамматически, категорией рода. Мифологию мужского и женского в отношениях двух городов развивает пермская писательница Нина Горланова:

«Помните, в годы застоя был такой анекдот: есть у нас три города со словом» мать»: Одесса-мама, Москва-матушка и Пермь-так твою мать. А само слово «Пермь» восходит к корню угро-финских языков и переводится у нас как «холм, поросший лесом». Поскольку этот холм, поросший лесом, ассоциируется в первую очередь с началом рождающим, с телесным низом (Венерин холм, монс Венерис), то помимо нашего сознания – в коллективном бессознательном – возникает миф такого банального уровня: Пермь – пассивное женское начало – подвергается оплодотворяющему насилию со стороны кого-то. «Кого же?» – встает вопрос. Ответом может служить новое измененное название города Екатеринбурга: Ебург. Почему именно он? А потому что по соседству. <… > Правда, некоторое время Екатеринбург имел название Свердловск, но и здесь легко находится фаллическое значение: для простоты упомянем лишь глагол «сверлить» в специфическом понимании. На профанном мифоуровне мы могли бы длить этот ряд образов народно-смеховой культуры до бесконечности. Например, рассмотреть период, когда называлась Молотовым, и гений местности боролся с этим названием, как несоответствующем женской сущности Перми, т. е. пассивной. И Молотов быстро отсох. Легко привести житейские примеры мужской активности «Ебурга», начиная от его бурной экономической жизни во все времена и кончая нынешним стремлением включить Пермь в состав Уральской республики с центром, сами понимаете, где»[165].

Однако противопоставление двух уральских городов-соседей (находящихся на расстоянии трехсот километров друг от друга), основанных в одно время (в 1723 году), имеет и иные, культурно-исторические объяснения. Они имплицитно или явно мотивируют представления наших респондентов.

В рассказах екатеринбуржцев даже сама мифология Урала основывается на иной символике. Для Майи Никулиной, жительницы Екатеринбурга, много значит «энергетика» места (в частности, Аркаима) и просто красота земли, ее богатство, мифология подземного Урала. Но если в рассказах пермяков самым важным оказывается семантика древней земли и ландшафтной, природной неповторимости, екатеринбуржцы предпочитают мифу – историю, природе – культуру и прогресс.

«Да никакие там Альпы, никакие Италии, здесь нисколько не хуже. <… > Да очень красивая земля! Да ведь нет земли, которой история России была обязана так, как Уралу. Да ведь два века Россия от гвоздя до креста имела только уральские. Больше ничего! Что деньга медная, что деньга золотая, что обручальное кольцо, что гвоздь в гроб! Все это только здешнее.

<…> История освоения Урала такова, что дураки не приживались. У нас, как говорится, вот именно дураков мало, а умных много – и было, и есть. Вот действительно, мало что умные люди здесь, но блистательно образованные люди».

Майя Никулина охотно озвучивает популярный теперь тезис о столичных амбициях Екатеринбурга:

«Вот недавно Виктор сказал: «Чем больше мы носимся с идеей третьей столицы, тем (ну, ему вообще надоело, дескать, уральское чванство), тем больше мы пахнем провинцией». Ну, вы знаете, Виктор Петрович Астафьев не совсем прав. Екатеринбург был заложен как пара к Петербургу. Это была вторая столица. Та была на краю, эта в тылу, та – на пустом месте, а эта – на набитом рудой и золотом. Та – Петербург, а эта – Екатеринбург. Вот существует царская тронная чета – существует чета городов. И никто этого тогда не скрывал. И то, что здесь помещался мозговой центр Урала, и то, что все эти горные начальники подчинялись только одному царю и здесь жили просто как бы самоуправно. Так это ж так и было! И никто никогда по всему Уралу не посягал на такое место. А что сказал Василий Татищев?«Вот наш центр заводов, отец имеющихся и будущих»! Вот он его и нашел! <…> Для самостояния и самосознания Уральским городам совершенно достаточно Урала!»

Эти рассуждения являют собой значительный контраст представлениям о провинциальной Перми. Почему? На первый взгляд, у двух уральских городов одинаковая история. Оба города выросли в непосредственной связи с заводами. Однако тогда как город Екатеринбург строился и заселялся изначально как Екатеринбургский завод, город Пермь строился на основе уже существовавшего ранее (и даже отчасти исчерпавшего невеликие в этих местах запасы сырья) медеплавильного Егошихинского завода. Точнее, поселка Егошиха[166]. Это место было выбрано как географически удобное в качестве губернского центра (иные, к этому времени более развитые города – Чердынь, Соликамск, Кунгур – уже по своей численности могли бы в большей степени претендовать на эту роль). Новый город получил имя обширной древней территории – Перми Великой. Пермь превратилась в большой промышленный город только после Отечественной войны, и ее население во многом сложилось вследствие процессов массовой эвакуации заводов и рабочих из европейской части России. Таким образом, Екатеринбург, как правило, оказывается в восприятии людей моложе и динамичнее, тогда как Пермь – старше и неподвижнее.

Живущей в Перми писатель Семен Ваксман (геолог, активно работающий по специальности) связывает разный характер двух городов с характером ландшафта («Б Перми почвы какие? Глина. А в Свердловской области – гранит. Гам молодой рельеф, горная страна, обновление какое-то…»[167]). Надо заметить, что в Перми Уралом называют именно горную часть, Уральский хребет, проходящий недалеко от Екатеринбурга, Пермь же, строго говоря, – Предуралье (в геологии – Русская платформа). Оппозиция «твердое-мягкое», «горы-равнина» прочно закрепляется за городами-соседями.

Эта оппозиция распространяется и на трактовку характера уральцев. И М. Никулина, и С. Ваксман указывают на то, что в Екатеринбурге приживались люди деятельные и предприимчивые. Действительно, в Екатеринбурге сам характер территории задавал динамику поведения: после богатых месторождений металлов были обнаружены самоцветы, малахит, коренные (еще при Петре I), а позже и рассыпные, то есть удобные для добычи, месторождения золота. В Перми геологическая ситуация иная: там не было столь богатых месторождений рудных ископаемых, нефть же была обнаружена в 1929 г. С. Ваксман объясняет характер пермяков и екатеринбуржцев именно через ландшафт, определивший образ жизни, поведение людей: «Б Екатеринбурге старатели, бригады, добытчики. Там народ похож на поморцев северных. А в Перми неизвестно кто. Ни крестьяне, ни рабочие. Посад»[168].

Поведенческий аспект региональной идентичности требует особого изучения. Коль скоро, по мнению Л. Н. Гумилева, определяющим признаком этноса являются стереотипы поведения, они, вероятно, не могут не приобретать особенных черт применительно к отдельным территориям. Иными словами, если есть стереотипы, характерные для этноса в целом, формируются и навыки поведения, свойственные людям, живущим в одинаковых условиях региона.

В нашем случае Екатеринбург, по мнению респондентов, стимулирует поведение динамичное, открытое, амбициозное. Внятно сформированная символика региональной (екатеринбургской) идентичности проявилась в рассказе Майи Никулиной. Писательница формулирует цепочку идентификационных символов территории, имеющих вполне аксиологический характер. В эту цепочку не сразу вписывается литература Урала. Но в конце концов она все-таки занимает свое место и даже понимается как знак цельности уральской земли и культуры:

«Я считаю, что на Урале до последнего времени литературы никакой не было. Были только Мамин-Сибиряк и Бажов, которых я признаю. Да. Они с этой земли питались. Они эту землю знали. Они ее особым образом слышали. А то, что, допустим, здесь жили пишущие люди… Но то, что можно было написать, скажем, в Костроме, в Калининграде или в Чите, почему я должна считать за уральскую литературу? Уральские заводы – да! Уральская металлургия – да! Уральское золото – да! Уральские горные инженеры – да! Уральская литература – ну, скажем так– не знаю. Мы же как формировались? <…> У нас же ничего не называлось городом. Называлось только заводом. Исетский завод, Калинский завод. Только заводы. Потом стал город золота и драгоценных камней. Потом стал город горных инженеров. Чувствуете, так сказать, уровень культуры повышается? Потом стал, так сказать, флагман социалистической индустрии. Потом стал город труда и науки. На сегодняшний день… вот как-то вот достиг он того уровня культуры, что очень скоро можно будет говорить об уральской литературе <…> Вот только сейчас наступило время, когда люди, которые пишут интересно и талантливо, перестали ставить вопрос об отъезде. Вот как только он добился первого признания, немедленно надо сказать «Всё!» Здесь появились люди, которые довольствуются этой землей и этим воздухом. И никуда уезжать не хотят. <…> Как живет человек пишущий? Это же понятно – как. Он живет только так, чтоб это все писалось: все его романы, любви, разводы подчинены только этому. Так вот. Раньше на всё это уральской площадки как бы не хватало. А теперь, видимо, стало хватать!»[169].

Симптоматична здесь смена территориальных идентифицирующих символов города («город-завод», «город золота», «город инженеров») и помещение «уральской литературы» на высокую ступень иерархии – литература осмысляется как знак зрелости культурного ландшафта. Слово, производимое «местом», окончательно оформляет, по мнению нашей собеседницы, легитимность и ценность Урала как самостоятельной территориальной единицы. Это завершение и оформление, что характерно, происходит именно в 1990-е годы.

Похоже, столичные амбиции, характерные для Екатеринбурга и не свойственные Перми, стимулируют и различное понима ниестатуса писателя. Екатеринбургский прозаик Андрей Матвеев, например, не считает, что в юности, живя в Свердловске, был как-то обделен в своем развитии:

«Мы все читали одни и те же книги. Там в 1977 году я прочитал «Дар», в 1978 он был у меня здесь, «Лолиту» я тоже в 1977 прочитал здесь. Ну, это было с опозданием <по сравнению о Москвой на один-два года». С другой стороны, говоря о своей любви к дореформенной Москве, А. Матвеев не очень расположен к Москве сегодняшней: «С Москвой у меня были в свое время достаточно сложные отношения: тогда я интересовал Москву– на данный момент я ее не интересую. <…> Москва сделала, на мой взгляд, все, чтобы остановить мою экспансию какую-то»[170].

Здесь налицо вполне состязательное отношение к столице, о котором не помышляют пермяки. Пермские писатели в большинстве своем заранее отказываются от каких бы то ни было мотивов соревнования со столицей: состязаться с Москвой, или играть с ее авторами на одном поле, по их мнению, изначально невозможно.

Таким образом, два уральских города, находящиеся на расстоянии трехсот километров друг от друга, равные по возрасту, немногим отличающиеся по количеству населения, стимулируют принципиально различные сценарии самоидентификации, поскольку имеют различную историческую судьбу. Жители Екатеринбурга охотно полагают свой город центром, третьей столицей. Для Перми же привычно амплуа провинции и мифология «избранного», особо энергетичного места, прежде всего как природного ландшафта. Екатеринбуржцы акцентируют в рассказах о себе и городе культурное, историческое, пермяки – природное и мифологическое. Первым важен город, вторым – имеющая вполне неопределенные очертания «земля».

Так или иначе, в последние десятилетия XX века уральская литература усиленно формирует собственное самосознание, основой которого не в последнюю очередь является ландшафтная координата. Самосознание это мотивируется как мифологией места, так и его историей. Очевидно, что персональная, антропологическая идентичность взаимообусловленно связана с идентичностью региональной.

Уже упомянутый пермский молодой автор Ян Кунтур остро выразил ощущение опасного разрушения бытийности ландшафта, имеющего, в его представлении, культурогенный и мистический потенциал, и позицию личного участия в сохранении духовного ландшафта, неповторимой ауры места:

«Это внутренняя эмиграция, попытка, закрыв глаза на эту пошлость, все-таки сохранить то, что внутри остается. Просто это как какой-то кафкианский текст: ты бьешься, ты пытаешься изменить что-то и ничего не удается изменить, какая-то темная сила нависла и мешает, не дает, и просто больно уже, у тебя просто опускаются руки, ты смотришь на это, как мы смотрели на эту стену, которая возводится там, где эти бездарные, пошлые гаражи на Егошихе. <…> В Перми скрывается очень много интересного и таинственного, которое еще не нашло своего отображения, оно сродни тому же потенциалу, который был в булгаковской Москве или даже в маркесовском Макондо…»

Тот факт, что привычные процессы миграции (в столицу) меняются – хотя бы и, как говорит Кунтур, на «внутреннюю эмиграцию» – стоит многого. И хотя, разумеется, провинциалы не перестанут уезжать в столицу, их самопонимание очевидно представляется им неразрывно связанным с местом их жизни.

О связи идентичности человека с характером пространства справедливо писал О. И. Генисаретский: «каждому типу пространства соответствует определенное состояние сознания; и напротив, каждое состояние сознания раскрывается в какой-то специфической пространственности». Материалы наших бесед позволяют согласиться с О. И Генисаретским и в том, что «состоянию этно– и/или социокультурного равновесия соответствует мифопоэтическая модель мира (мифологическая традиция)», что мифопоэтическая традиция имеет онтологический статус, и, в конечном счете, с тем, что «идентичность одновременно задает и тип пространственности, и соответствующее ему состояние сознания» (Генисаретский 2001,126–127).

Однако тезис автора о том, что идентичность является регионообразующим началом, представляется замечательным, но относящимся к сфере воображения или мечты. Идеальные представления, образы, символы, принадлежащие мифологической традиции, связывающие человека и место, не могут не сталкиваться с реальными политическими, историческими, экономическими и иными факторами. В частности, сегодня, здесь и сейчас, исторически и мифологически обеспеченная идея локуса (в нашем случае – уральского) сталкивается с противоположными тенденциями: вестернизацией русской культуры, потребностью включенности в горизонтальное поле мирового культурного процесса, стимулируемой современными масс-медиа. Одновременно существует реальная опасность автоматизации десакрализованных формул территориального самосознания в связи с их эксплуатацией в поверхностно-рекламной печатной продукции или включением в политический (скорее всего – национально-патриотический, если он получит развитие в масштабах страны) дискурс. Местные власти, региональные средства массовой информации, как правило, банализируют проблемы территориальной самоидентификации, подчиняя их текущим нуждам региональной политики. Неумеренное и стандартизованное «забалтывание» проблем региональной политики и культуры порождает ситуацию региональной изоляции, узости, закрытости, страха или, напротив, самодовольства и самодостаточности.

Впрочем, человек не может, вероятно, перестать определять себя через место, а место через себя. Это одна из его фундаментальных онтологических, гносеологических, аксиологических потребностей.

Библиография

АЛК – Архив лаборатории литературного краеведения Пермского государственного университета.

Беликов Ю.: 1990, Прости, Леонардо! Пермь.

Беликов Ю.: 1994,'Тезки и невидимки: Мистический этюд', Юность, 1994, № 7, 49–51.

Болотов В.: 1989, В XX веке, в сентябре: Стихи, Пермь.

Генисаретский О. И.: 2001,'Культурная идентичность и образ территории', Пространственностъ развития и метафизика Саратова, Саратов.

Горовой Ф. С: 1971, 'О дате основания города Перми', Уральский археографический ежегодник за 1970 год, Пермь.

Кальпиди В. О.: 1993, Стихотворения, Пермь.

Назаровский Б. Н.: 1992,'Некоторые вопросы истории города',Пермский край, Пермь.

ППО – Писатели Пермской области: Биобиблиографический справочник. Пермь, 1996.

Ризов Д.: 2000,'День перед вечностью: Эссе', Третья Пермь, Пермь.

А. А. Сидякина (Пермь)Пермский литературно-художественный андерграунд 1980-х: места действия

Изучение социокультурной топографии города, в частности, мест сосредоточения творческих и субкульт у рньгх сообществ и их роли в развитии семиотики города представляется увлекательной и методологически важной задачей (см.: Лихачев 1984; Веденин 1997; Вешнинский 1998). Объектом внимания в этом случае становятся не только макроструктуры городского ландшафта, но и его отдельные уголки: улицы, здания, квартиры. Порой они превращаются в достопримечательности, как, например, ленинградская кофейня «Сайгон»: ее больше нет, есть только легенда, но без этой легенды для многих лик современного Петербурга уже немыслим (см.: Уваров 1993; Марков 1993; Вензель 1978). История показательная: странные посетители «Сайгона» вышли в культурные герои эпохи, и заурядная сама по себе городская кофейня обрела уже не только личную или групповую, но и общекультурную мемориальную ценность.

Что касается Перми, то в местной литературной традиции город стал предметом интенсивной и плодотворной художественной рефлексии только в 1970—1980-х гг., едва ли не впервые за всю его историю, в творчестве андерграундных поэтов: В. Кальпиди, В. Дрожащих, В. Лаврентьева, А. Колобянина, Д. Долматова и др. (см.: Абашев 2000, 318–391). Они серьезно повлияли на восприятие Перми и ее мифологию. В то же время за полтора десятилетия своего Sturm und Drang'a местное литературное подполье оставило в пространстве города свои следы, свой культурный слой. В масштабах локальной истории Перми они имеют ту же мемориальную значимость, что «Сайгон» в масштабах истории петербургского текста.

Не будем останавливаться на спорном вопросе о значении и ценности художественного явления, о котором идет речь. Нас интересуют следы, оставленные поэтическим движением в городском пространстве, их мемориальное измерение, их связь со сложившейся структурой города и влияние на нее. Для описания топографии пермского андерграунда мы используем наш архив записей устных бесед с участниками движения и местную периодическую печать.

Формирование художественной альтернативы началось в Перми с 1960-х годов в университетской студенческой среде. Тогда же складывался особый стиль отношений с городом: не имея собственного места в пространстве легитимных институций культуры, творческая молодежь, играя, выкраивала свои места в пространстве города. Как вспоминает писатель А. Королев, «мы поняли, нам не удастся напечатать свои произведения, в провинции – уж точно. И мы начинаем создавать свой стол и заставлять этот стол своими предметами, играющими»[171].

Модели этой игры с городом определялись образцами творческого поведения западной художественной богемы, какими они воображались в провинциальном городе, имеющем статус «закрытого». Так, центральная улица Перми, Комсомольский проспект, превращалась в «Бродвей». «Где существовала вся наша субкультура? – рассказывает А. Королев. – Конечно, на первомайские демонстрации мы не ходили. Улицу Ленина мы презирали. <…> Брод, Бродвей – пятачок, который длился от кафе «Космос», куда можно было зайти, сесть за полированный столик на трех ножках, заказать чашку кофе и выпить бокал сухого вина…»[172].

Столик на трех ножках, чашка кофе и бокал сухого вина – символическая ценность этих реалий многократно превышала бытовую, кафе становилось знаком нового культурного статуса и пространства. Об этом выразительно сказал один из участников художественного движения 1960-х фотограф Марк Душеин, описывая трансформацию руководимого им заводского фотоклуба: «клуб перешел в кафе и стал богемой» (Душеин 2000, 82). Молодежная культура 1960-х формировала в Перми свое пространство, оседая в городских кафе, домашних салонах, в книжных рядах местного вещевого рынка-барахолки, в первых неофициальных творческих клубах, вроде памятного в городе киноклуба «Андрея Рублева».

Либеральная эпоха «шестидесятых» в Перми завершилась в 1970 г. оглушительным для города судебным процессом над высланным из Москвы диссидентом О. Воробьевым и пермским скульптором Р. Веденеевым. «Процесс мальчиков» (определение Н. Горлановой) коснулся большинства активных участников молодой литературно-художественной среды 1960-х (все они читали распространяемую Воробьевым литературу) и стал главным рубежом в жизни многих[173]. Кто-то вообще уехал из Перми, кто-то приноровился к новой ситуации. Так или иначе, но процесс освоения городского пространства этим поколением не получил завершения. Не менее важно было и другое обстоятельство: для пермских шестидесятников Пермь в качестве художественной проблемы не существовала:

«Любить это ветхое и израненное пространство – для этого нужно было вырасти, нужно было созреть для этого. Конечно, все это <пермское> вызывало у меня отвращение, просто отвращение, потому что мысленно я жил в каком-то космическом городе Аурограде»[174].

1. Места формирования литературно-художественной среды 1970-х.: университетский филфак, домашниесалоны, художественные мастерские, дискоклубы.

В отличие от предшественников, пермские поэты 1970—1980-х обнаружили себя творчески, художественно не в Аурограде, а в Перми и осознали город как проблему, как вызов, требующий творческого ответа. «Я налетел на Пермь, как на камень коса», – писал В.Кальпиди, и это было формулой общего открытия. Так же «налетел» на город В. Лаврентьев и обнаружил, «что город не так уж и прост, он себе на уме».

Новое литературное поколение Перми также выросло на университетском филфаке. Среди наиболее ярких событий студенческой литературной жизни этих лет – деятельность поэтического объединения «Времири», возникшего по инициативе Ю. Беликова и сплотившего творческой круг молодых литераторов (В. Запольских, Ю. Асланьян, А. Субботин, А. Попов, М. Крашенинникова, А. Ширинкин, М. Шаламов). Слово В. Хлебникова, давшее название группе, обозначило вектор культурной ориентации, наметившийся к этому времени: переход от поэтической публицистики к сложной ассоциативности поэтического слова и мифологизму.

Одновременно с разрастанием неофициального культурного слоя расширялась территория его приватного существования и центр жизни перемещался из стен университета на территорию домашних салонов. Их стиль и местоположение, правда, в сравнении с 1960-ми изменились. Тогда особо значимым был, например, известный Перми и окруженный авторитетом Дом ученых на Комсомольском проспекте, в частности, квартира университетских профессоров Л. Е. Кертмана и С. Я. Фрадкиной.

Новые салоны в большинстве своем – это квартиры в «хрущевках» и комнаты в коммуналках, в общежитиях, в окраинных или маргинальных частях города. Среди наиболее популярных домашних салонов пермского литературного и художественного сообщества в середине 1970-х – 1980-е годы были квартиры писателей Н. Горлановой и В. Букура, журналистки Т. Долматовой, поэтов В.Кальпиди, В. Дрожащих, В. Лаврентьева, П. и Н. Печенкиных и др. В. Лаврентьев в своих воспоминаниях воспроизводит типичную для тех лет атмосферу домашних собраний:

«Часто собирались у меня <...> у меня была отдельная комната <...> и поэтому предпочитали приводить друзей ко мне <...> Виталий <Кальпиди> тогда был для меня источником – очень серьезным – источником информации культурной. <...> Виталий приходил (рабочий день кончался на барахолке на книжной, он там душеньку свою отводил: что-то менял, информацией какой-то обменивался), и вот эту сумку со старыми книгами и новыми приобретениями он приносил, <...> всё вытаскивал из нее, и – начиналось. Собирались деньги, бежали за сухим вином – потому что водку не пили. <...> Может, поэтому себя нормально чувствовали – «убитых» не было, и была возможность, в общем-то, говорить. Впадали в ненужную экзальтацию – вещали. Интересно было. <...> До рассвета сидели. Все время вели поэтические разговоры. В центре, конечно, Виталий был <...> Виталий был как магнит – всё собиралось к нему, очень многое»[175].

Последнее замечание В. Лаврентьева – общее место всех рассказов о жизни пермской литературной молодежи тех лет. В Перми центром высокого творческого напряжения неизменно выступал В. Кальпиди, бесспорный лидер движения: «едва он появлялся в моей квартире, – рассказывает Т. Долматова, – как все стекались – каким-то образом узнавали, что он здесь. Когда он – это всегда была масса народа <…> умение концентрировать, раскрывая каждого – это ему свойственно было. Была необыкновенно творческая атмосфера, как-то на подъеме всё»[176].

Заметная и своеобразная роль принадлежала дому поэтессы Елены Медведевой, где в середине 1970-х сложилось нечто вроде литературной коммуны, выступавшей нередко как единая группа в разного рода литературно-общественных предприятиях:

«У нас получилось что-то вроде коммуны – мы писали все: Варя <Субботина>, писала я, писал Виталик <Кальпиди>, писал Слава Дрожащих – все писали, все друг другу читали. Были идеи какие-то сценарии делать на телевидении, пару раз в пермские школы ездили с выступлениями. <...> Идеи переустройства общества – а мы вообще-то все этим болели, всем хотелось создавать новую литературу, новые общества… И – вроде коммуны»[177].

Об этом доме вспоминают теперь как о легендарном: «избушка на курьих ножках, полная чертей и гениев…»(Киршин 2001,61).

Весомую роль в интеграции городской литературно-художественной среды сыграла Пермская художественная галерея.

Она начала регулярно проводить выставки молодежного объединения Союза художников, и это способствовало сближению молодых, нонконформистски настроенных литераторов и художников. Как рубежное для Перми художественное событие запомнилась развернувшаяся в залах галереи «Выставка четырех» (1981) – молодых художников А. Филимонова, Л. Лемехова, И. Лавровой, В. Хана. Как вспоминает писатель В. Киршин, «часть работ дерзко выходила за рамки дозволенного в советском искусстве, и ради этой части народ в галерею валил валом. Явление пермского андеграунда в святая святых советской официальной культуры… Тогда непонятно было обывателю – то ли бежать дивиться чуду, то ли пугаться» (рукопись АЛК). Выставочная политика галереи и молодежного отделения Пермского Союза художников активизировала деятельность неофициального художественного круга.

Результаты объединения молодой творческой среды стали заметны с началом деятельности первого в городе неформального художественно-философского клуба «Эскиз». Клуб возник еще в 1977 г. в подвальной мастерской скульптора по дереву В. Жехова по инициативе журналиста П. Печенкина, начинающего литератора Ф. Плотникова и самого В. Жехова. Здесь царила та же, что и в домашних салонах, атмосфера творческого азарта и живого общения, объединявшая молодых художников, литераторов, журналистов, музыкантов. Начав со спонтанных встреч, инициаторы объединения решили придать деятельности организационную форму. О настрое на легализованную деятельность говорят сохранившиеся проекты документов – программы, устава, гимна. Был выработан регламент работы, раз в неделю проходили тематические обсуждения, для чтения лекций приглашались искусствоведы, филологи, социологи. В центре интересов была нетрадиционная художественная и философская проблематика.

В Перми, как и в других местах, андерграунд создавал свои ниши и формы бытования преимущественно на частной, независимой территории. Но традиционные приватные места обитания (домашние салоны, мастерские художников) дополнялись публичными площадками действия; ими становились редакции газет, Дома культуры, кафе. Неформальное сообщество пермских альтернативных художников упорно искало формы легитимного существования в рамках системы, которая называлась в 1970-е годы «творчество молодежи» и существовала под эгидой ВЛКСМ и творческих союзов. Это была разветвленная система студий, кружков, объединений, творческих семинаров, фестивалей и конкурсов. Другое дело, что все попытки интегрироваться в эту систему рано или поздно пресекались: и официальная художественная среда, и система управления культурой отторгали художественную альтернативу, вытесняя ее в зону приватности, из которой она стремилась выйти.

Так, одним из самых ярких для участников «Эскиза» событий стало устроенное ими театрализованное действо «Ночь на Ивана Купала» (1978): предполагалось реконструировать языческое празднество. Состоялось оно в лесу, на берегу речного залива: «Там было все: круги огненные, которые мы катали с горы, были белые одеяния, лешие, домовые… Прыгали через костер. Все было рассчитано на целую ночь, и закончили мы так: плот горящий, плывущий по реке…»[178]. В этом событии отчетливо проявило себя стремление молодых художников адаптировать художественный эксперимент к легитимизированным формам творческой деятельности. Здесь, например, в рамках популярного и поощряемого фольклоризма апробировалась техника хеппенинга – так это событие переживалось изнутри его устроителями.

Емкую возможность развития новых художественных идей в массовом масштабе неожиданным образом предоставляла практика дискотек. С середины 1970-х годов дискоклубы были официально признаны новой, прогрессивной формой молодежного досуга. Пропагандируя новый опыт, местная комсомольская молодежная газета разъясняла читателям, «что такое дискотека» (Петров 1977). Хотя новинка привилась и не сразу[179], распространялась она быстро и создала спрос на высокотехнологичные жанры искусства. Кроме собственно танцевальной части, дискотека предполагала широкое использование визуальных эффектов, элементы театрализации и позволяла вводить в массовую культурную практику элементы утопического киберпространства, моделированием которого активно занималось «кинетическое» искусство 1960—70-х (см.: Колейчук 1994, 36–45). В пермской ситуации проводником и энтузиастом идеи аудио-визуального синтеза оказался П. Печенкин: и в собственно художественном, и в организационном смысле. Его притягивали цвето-музыкальные эффекты, стереоскопические изображения, он освоил производство слайд-фильмов, разработал своеобразную технологию «жидкого» слайда, создававшую на экране динамичные цветовые эффекты. Участвуя в организации дискотек (в политехническом институте, в Дворцах и Домах культуры), П. Печенкин преследовал все ту же цель – создания новых визуальных эффектов средствами разных видов искусства.

2. Объединение и кристаллизация андерграундной среды 1980-х. Места профессиональной творческой деятельности.

Важным шагом на пути к легализации пермского неформального сообщества стало учреждение на страницах областной газеты «Молодая гвардия» специальной рубрики клуба «Эскиз» (1979). Тогда, покинув подвальную мастерскую В. Жехова, «эскизовцы» перебрались на 11 этаж местного Дома печати, в помещение редакции областной комсомольской газеты «Молодая гвардия» и стали ее штатными и нештатными сотрудниками. Первая встреча объединения в новом статусе состоялась в конце 1980-го[180]. За несколько лет официальной деятельности «Эскиза» его участники провели множество публичных акций (публикации, встречи в вузовских аудиториях, в художественной галерее, в заводских литкружках и т. д.), обозначив тем самым в искусстве Перми наличие альтернативных художественных тенденций.

На протяжении 1980-х годов редакция «Молодой гвардии» продолжала оставаться местом интенсивного творческого общения. Традиционными здесь стали выставки молодых художников. При сочувствии и поддержке либеральных редакторов усилиями новых штатных и внештатных сотрудников (В. Дрожащих, П. Печенкин, В. Смирнов, Т. Гончарова, Т. Черепанова, Н. Шолохова, Т. Долматова, В.Кальпиди, чуть позже Ю. Беликов, К. Масалкин, Э. Сухов, В. Капридов, В. Остапенко, Ю. Асланьян и многие другие) областная комсомольская газета стала чуть ли не передовой пермского андерграунда, единственным изданием, которое последовательно знакомило город с «иным» искусством.

Перемещение деятельности «Эскиза» в редакцию «Молодой гвардии» стало дополнительным штрихом, проявившим новую картину размещения творческой среды в пространстве города: зоной ее сосредоточения стала Мотовилиха. Комсомольский проспект, Компрос, бывший пермский Бродвей, утрачивает былую репутацию и все более осознается как зона развлечений и воскресных прогулок. Неоднозначность его культурного статуса остроумно определил писатель В. Киршин: «Если мы стоим – то на Компросе, если мы пошли наконец-то – то по Бродвею. С особой походкой, с особым смыслом. Остановились – опять Компрос»[181]. С конца 1970-х творческая жизнь пошла в Мотовилихе, районе, пользующемся репутацией окраинного и опасного. Именно сюда, однако, в окрестности Дома печати, стянулись в значительной своей части силы пермского андерграунда.

Человеку, связанному с искусством, жить здесь было психологически комфортно, поскольку практически каждый дом и двор включен в сферу жизни творческого сообщества. Здесь на протяжении 1980—1990-х годов размещались мастерские художников В. Смирнова, В. Хана (Мацумаро), В. Остапенко, киностудия П. Печенкина «Новый курс», квартиры, в которых жили поэты В. Кальпиди, Д. Долматов, А. Колобянин, прозаик М. Крашенинникова, кинорежиссер П. Печенкин, фотографы Ю. Чернышев, А. Филимонов, А. Долматов, В. Бороздин, А. Зернин, композитор В. Грунер, музыкант И. Копницев. Местом постоянных общих встреч стал домашний салон Т. Долматовой: «Танина квартира – это, конечно, легенда <…> Встречались, конечно, в разных местах, но в основном <…> общение происходило там <…> Очень много нитей – знакомства – ведут туда»[182].

Одновременно с «Эскизом» существовала другая площадка для творческой деятельности того же литературно-художественного сообщества: слайд-студия «Поиск», размещавшаяся в подвале Областного научно-методического центра народного творчества (ОНМЦ). Первоначально здесь размещалась фотостудия «Пермь», объединившая плеяду талантливых молодых фотохудожников (В. Чувызгалов, А. Безукладников, А. Долматов, В. Бороздин, В. Амотник, С. Постаногов, В. Бабушкин и др.). Работавший при фотостудии методистом П. Печенкин добился учреждения новой студии для продолжения своих экспериментов с визуальными эффектами.

Главным итогом работы студии стала слайд-поэма «В тени Кадриорга» (1981), созданная в творческом содружестве поэтов В.Кальпиди и В. Дрожащих (они писали текст поэмы) и П. Печенкина, создавшего музыкальный и видеоряд к поэме. Это яркое, зрелищное аудио-визуальное и литературное действо объединило вокруг себя множество имен и событий, многосторонне характеризующих пермскую художественную ситуацию того времени в ее разнонаправленных тенденциях, конфликтах и поисках компромиссов (подробнее см.: Сидякина 2000). Слайд-поэму высоко оценил корифей отечественного авангарда Франциско Инфантэ, побывавший на ее премьере (январь 1982), состоявшейся в рамках областного семинара творческой молодежи.

Идея коммунального творческого быта, синтезирующего новую целостность художественного сообщества, наиболее полно и органично воплотилась в истории «подвала на Народовольческой». Ко времени образования этой студии пермское неофициальное искусство уже представляло собой творчески состоятельное, профессиональное явление, заявившее о себе в публичных выступлениях и публикациях.

На улице Народовольческой, в здании, принадлежавшем производственному объединению «Краснокамск-Нефть», в 1982 г. разместились мастерские художника В. Смирнова (исключенного из молодежного объединения Пермского СХ), фотографов А. Безукладников а и В. Бороздина, сюда же переместилась слайд-студия П. Печенкина. Кроме того, несколько деятелей неофициальной культуры в этом же общежитии устроились на инженерно-технические должности. С этим местом связан один из самых плодотворных и жизнерадостных периодов пермского андерграунда.

«Подвал на Народовольческой»[183] остался самым памятным – «сильным» – центром творческого содружества, чему способствовало, на наш взгляд, и его местоположение. Здание располагалось в одной из семиотически самых насыщенных зон города: близ Егошихинского оврага, неподалеку от Разгуляя и старого кладбища, на границе с Мотовилихой, то есть у первоистоков города. Характер этого места и жизни, его наполнявшей, ярко прочувствованы в устном рассказе П. Печенкина:

«…образовалось место, где мы жили и <...> чувствовали себя центром культуры. Мы делали то, что нам было интересно – и всё. Тогда мы изучали фактуру, и вот это внимание к фактуре, к превращению внутренней энергии вещи в обозначенный для зрителя процесс… Там люди разные были… Там постоянно появлялись какие-то женщины, пунктиром шли истории, раздирающие совершенно нашу общагу… С одной стороны, нас это сближало… Сближало преодоление отчаяния и ненависти друг к другу. Сближало преодоление предательства. <...> И все это было замешано на любви. Вся эта компания была замешана на любви. <...> В общем, это был такой замес творческой потенции невыраженной, сексуальной неудовлетворенности постоянной – в этом котле провинциального города, в истоках Егошихи – почти что у истоков города, в месте, где он родился… И всё это на химии, на фактуре, на Вторчермете…»[184].

Упомянутый здесь мимоходом Вторчермет стал еще одним показательным – энергетически сильным, мифопорождающим – местом пермского андерграунда. Вторчермет вместе с Народовольческой соотносился с представлением о начале некоего нового творческого состояния: «Когда мы открыли для себя сокровища Вторчермета!..»[185]. Огромная свалка металло-производственных отходов занимала обширную территорию в районе Камского водохранилища и являла собой грандиозную промышленную инсталляцию из полуразрезанных корпусов речных судов, груд цветного металла и причудливых по форме и цвету отходов металлургического производства. Вторчермет служил не только неисчерпаемым источником фактурного материала (использованного, в частности, в объектах художника В. Смирнова и сериях фоторабот А. Безукладников а).

В кругу неофициальных художников это место было предметом гордости, достопримечательностью, сюда привозили на экскурсию гостей – например, режиссера А. Митту (1984). Нагромождения Вторчермета вызывали ощущение овеществленного фантазма, измененной реальности и воспринимались пермскими художниками как материализованный концепт современной культуры. В этой связи нужно заметить, что пермскому неофициальному искусству, настойчиво стремящемуся к открытости и ориентированному на «героическую» стратегию поведения, эстетизация сферы социально-бытового низа оказалась свойственна в гораздо меньшей степени, чем, например, свердловскому андерграунду[186].

3. Выход из андерграунда

Многочисленные попытки социально активных лидеров пермской художественной альтернативы создать нишу независимой (идеологически и экономически) деятельности всегда сопровождались желанием иметь свое постоянное публичное место, образцом которого представлялась традиция дореволюционного отечественного и западного кафе поэтов[187]. Отчасти аналогично тому, как практика дискотек была стимулирована государственным постановлением, идея творческих кафе-клубов также оказалась в сфере приоритетных направлений работы комсомола с творческой молодежью города.

Пользуясь этой тенденцией, неофициальному кругу авторов удалось добиться разрешения провести в кафе «Театральное» цикл творческих встреч «Синтез в искусстве XX века». Первым и последним выступлением в рамках заявленной программы стал вечер молодых поэтов В. Кальпиди и В. Дрожащих с демонстрацией слайд-поэмы «В тени Кадриорга» (1984). Последовавший за этим неожиданный запрет поэмы и в целом деятельности группы «Поиск» на некоторое время пресек попытки пермской художественной альтернативы обрести возможность открытой, легализованной деятельности.

Идея поэтического кафе вновь возникла в 1987 г., уже на фоне заметного общественного оживления. Инициатором ее вновь стал В. Кальпиди, который, в рамках созданного им городского Клуба поэзии, пытался найти наиболее подходящее для творческих встреч место. На этот раз идея кафе поэтов почти реализовалась. Вечера поэзии проходили и в помещении кафе «Грифон», и в ресторане «Турист»[188], но традиционными они стали все в том же «Театральном»: в течение года там состоялось около десятка встреч Клуба поэзии.

Останавливаясь на полуподпольном периоде жизни пермского неофициального искусства, мы не рассматриваем здесь места, связанные с социализацией художественной среды на волне перестройки, в конце 1980-х – начале 1990-х годов. В качестве новой тенденции обозначим лишь выход творчества на улицы города: выставки картин и поэтические выступления на перекрестках, площадях, в скверах. Среди традиционных – закрытых – площадок отметим наиболее выразительные в событийно-смысловом плане места. Одним из них стал подвал на улице Советской, 8, где под крышей альтернативного фотоклуба «Квант» поселилось сообщество художников, фотографов и музыкантов и прошла первая полноценная выставка работ В. Смирнова.

С историей пермского поэтического андерграунда связано еще одно значимое место. В 1992 г. в типографии Пермского научного центра Уральского отделения Академии наук были отпечатаны первые выпуски книжной серии «Классики пермской поэзии». Эта серия впервые развернуто представила читателю современных местных авторов, и с ее выходом история пермского поэтического андеграунда, по существу, завершилась. В здании академического центра новая поэтическая реальность встретилась с литературным городским преданием. Скульптурные изображения женских головок над фасадом здания, где разместилась типография, дали повод местным жителям называть его «домом с ангелами» или «домом с человечками». В пастернаковском Юрятине он назывался «домом с фигурами».

Библиография

Абашев В. В.: 2000, Пермь как текст, Пермь.

АЛК – Архив лаборатории литературного краеведения и городской культуры Пермского государственного университета.

Веденин Ю. А.: 1997, Очерки по географии искусства, С. – Петербург.

Вензель Е.: 1978,'На бойком месте: к истории одного советского бестиария', Семидесятые как предмет истории русской культуры, Москва – Венеция, 290–296.

Вешнинский Ю. Г.: 1998,'Социокультурная топография Москвы: от 1970-х к 1990-м', Москва и «московский текст» русской культуры, Москва, 137–197.

Душеин М.: 2000, Арифметика потерь, Екатеринбург. Кальпиди В.: 2000, 'Алекс фон Собаньский ибн Мокша, чаньский монах', Уральская новь, 2000, № 7,144–148.

Киршин В.: 2001,'Частная жизнь', Пермский пресс-центр, 2001, № 10. Колейчук В. Ф.: 1994, Кинетизм, Москва.

Лихачев Д. С: 1984,'Заметки к интеллектуальной топографии Петербурга первой четверти двадцатого века', Труды по знаковым системам, 18, Тарту, 72–77.

Марков Б.: 1993, «Сайгон» и «Слоны» – институты эмансипации? , Метафизика Петербурга, С. – Петербург, 130–145.

Петров А.: 1977, 'Дискотека: что это такое? , Молодая гвардия, 1977, 30 марта.

Сидякина А.: 2000,'Премьера пермского андеграунда: Слайд-поэма «В тени Кадриорга» и ее авторы', Искусство Перми в культурном пространстве России: Век ХХ, Пермь, 218–236.

Уваров М.: 1993,'Метафизика смерти в образах Петербурга', Метафизика Петербурга, С. – Петербург, 113–129.

П. А. Корчагин, Ю. Б. Тавризян (Пермь)Permica в изобразительном искусстве: образ Города

Эпоха идеологического единодушия ушла в прошлое, и, похоже, настала пора пристального осмысления своего места и своего отношения к миру. Можно хотя бы попытаться составить представление о том месте, к которому относишься и духовно, и по прописке. «Дух места» накладывает настолько существенный отпечаток на формирование личности, образа мысли и способа существования, что можно говорить не только о национальном, но «региональном» и даже «городском» характере.

Общеизвестно, что города являют собой средоточие общественной и духовной жизни, но привычные для историков социально-экономические, социально-политические направления исследования не учитывают как раз того, что нас здесь интересует: субъективные моменты восприятия места жизни, города. Через традиционные для исторической науки источники они почти неуловимы. Возможность выявить образ места дает обращение к искусству, в частности, изобразительному. Изучая творчество местных художников, прежде всего иконографию города, можно обнаружить преобладающий в местном сообществе характер восприятия городского ландшафта. Художники в осмысленных формах отражают то впечатление, которое город производит на людей, в большинстве своем не способных облечь его в художественную форму. При этом, запечатлевая характерные визуальные формы и архитектонику городского ландшафта, произведения изобразительного искусства более объективно, чем литературные, фиксируют пространственный образ города. Конечно, каждый художник имеет свое, только ему присущее видение места, однако в совокупности произведений разных творцов выявляются общие, объективные тенденции.

В настоящей работе представлены наблюдения над иконографией Перми. Над статьей работали авторы разных специальностей: искусствовед и историк. Отсюда разные принципы подхода к материалу: для одного рассматриваемое произведение – исторический источник (в особой – иконографической – форме), для другого – художественный образ, создаваемый по законам, далеко не всегда совпадающим с законами построения реального пространства.

Всего мы проанализировали 164 графические и живописные работы из фондов Пермской государственной художественной галереи (ПГХГ), картины и рисунки пермских художников, опубликованные в альбомах, буклетах и монографиях (см.: Казаринова 1987; Серебренников 1963 и др.), произведения последних лет, демонстрировавшиеся на выставках [ «Арт Пермь» – «Пермская ярмарка», 1999–2001 годов (см.: Арт Пермь), «Пермский пейзаж» – галерея «Марис», 2001 г.]. Все эти работы отражают динамику и формы восприятия города за почти столетний период: с 1908 по 2001 г.

По художественной технике работы разнообразны. Это акварели (30), акватинты (6), гуаши (3), ксилографии (5), линогравюры (37), литографии (12), рисунки карандашом и тушью (24), офорты (4), ксилографии (5), масляная живопись (43), интерьерная роспись и диорама пермских и иногородних художников. Заметим сразу, что приведенное здесь количественное соотношение отражает не столько природу пермского пейзажа, который отнюдь не требует какой-то специфической техники для своего наиболее выразительного воплощения, сколько вкусы и предпочтения местных художников и конкретные обстоятельства развития художественного процесса в Перми.

Среди рассмотренных нами работ была представлена графика и живопись многих пермских художников: В. Аверкиной, И. С. Борисова, Н. Брюханова-Путилова, А. А. Городилова, В. Дегтева, Е. Загарских, А. Н. Зеленина, А. П. Зырянова, В. М. Зырянова, Р. Б. Исмагилова, Е. В. Камшиловой, А. В. Каплуна, О. Д. Коровина, П. И. Кузьмичева, М. А. Курушина, М. С. Ломоносова, И. Манаева, Н. Ф.Можарского, К. Николаева, И. П.Одинцова, Р. Б.Пономарева, Л. Л.Попова, И. И.Россика, М.Титова, А. Н. Трапезникова, А. Н. Тумбасова, А. Турбина, А. Г. Филимонова, А. Швецова – петербургских авторов: Ф. А.Аминова,

C. В. Герасимова, И. Н.Павлова и В. С.Саксона – московских художников: М. А.Ананьева, Е. И.Данилевского. В круг исследуемых работ попали произведения практически всех поколений пермских художников, таким образом, принципы историзма при анализе были соблюдены.

Для начала взглянем на этот заметный пласт пермской художественной культуры с социологической точки зрения и проясним вопрос о так называемом «социальном заказе», который, конечно же, имел место быть: как он влиял на иконографию Перми. В прошлом социальный заказ выражался, по крайней мере, в двух видах – условно говоря, «индустриально-новостроечном» (1948–1969)[189] и «историко-революционном» (1969–1976).

Ныне, вероятно, можно говорить о появлении работ, отвечающих своего рода «ностальгически-коммерческим» запросам (2001–2002).

Социально-обусловленные произведения первого типа представлены в коллекции галереи достаточно скромно: всего 5 «новостроечных» работ (А. П. Зырянова, Л. Л. Попова, А. Н. Тумбасова) и почти нет специализированных индустриальных пейзажей, хотя известно, что их было гораздо больше. Например, в мае 1954 г. в клубе Камской ГЭС открылась выставка 47 произведений А. Н. Тумбасова, а в 1958–1960 годах он же выполнил серию зарисовок о строительстве Камского кабельного завода (см.: Серебренников 1963,13–14,16). Вообще из индустриальных объектов пермские художники более всего предпочитали Камскую ГЭС. Ее изображали многократно, как в процессе строительства, так и в завершенном виде, реже – вокзалы и железнодорожные пути, еще реже – грузовой порт, а элеватор встретился только единожды. Время создания этих произведений совпадает с периодом ускоренного экономического развития Перми и ее бурного территориального роста. У людей, которые помнили трудные времена конца 1920-х – первой половины 1930-х годов, когда Пермь была райцентром, и военное лихолетье, мирные новостройки вызывали искренний энтузиазм. Особенно характерно в этом смысле творчество А. Н. Тумбасова, который даже гордился «журналистским» характером своих картин и рисунков.

Второй – идеологический – вид социального заказа, сформировался, по-видимому, после 50-летнего юбилея Октябрьской революции и выразился в усиленном насаждении гордости за революционные традиции. Впрочем, надо сказать, что заказ этотмалосказалсянахарактереизображения. Вычленить «заказные» работы из общего ряда можно только по датам и, особенно, названиям. Художники изображали место, где происходили какие-либо революционные события, но без дополнительного пояснения связать одно с другим было невозможно. Поэтому названия имели подчеркнуто поясняющий характер, например: «Улица Висимская. Место баррикад 1905 г.» (ПГХГ,Г-4891), «Улица 1905 г. Дом, где работала Р. С. Землячка в 1926–1927 годах» (ПГХГ, Г-4889) А. П. Зырянова (обе линогравюры 1976 г.). Работы П. И. Кузьмичева из альбома 1974 г. еще более характерны. На литографии «Пермская художественная галерея и краеведческий музей. На этой площади в 1905 г. состоялась революционная манифестация рабочих» (ПГХГ, Г-4930) изображен сквер перед Спасо-Преображенским собором и архиерейский дом, которые в сознании пермяков вовсе не ассоциируются с революцией. Известно множество изображений этого места, сделанных в том же ракурсе, но без всякого намека на революционность. «Дом, в котором в 1905 г. была подпольная библиотека РСДРП (хранился рукописный «Капитал» К. Маркса, «Манифест Коммунистической партии»)» (ПГХГ, Г– 4931) – это доходный дом купца Камчатова по улице Куйбышева, 7, за которым видна мечеть, и оба здания к пролетарскому движению также никакого отношения не имеют.

В последние годы можно говорить о появлении социального заказа нового типа, суть которого наиболее показательно выявила серия живописных работ А. Г. Филимонова «Пермь – 100 лет назад» (2001 г.). Это своего рода строительство «светлого прошлого», а источником вдохновения для художника послужили видовые открытки начала XX века и книга В. С. Верхоланцева «Город Пермь» (1913). На трех картинах из 17-ти изображены дореволюционные пермские банки (Государственный, Купеческий коммерческий и Волжско-Камский коммерческий), далее экономическая тематика развивается в работах «Берег Камы. Товарные склады Мешкова» и «Сенной рынок». Не меньшее место занимает Пермь православная: «Путь к храму. Воскресенская церковь», «Церковь Марии Магдалины», «Всесвятская церковь», «С обедни. Улица Кунгурская».

Картины общественной и культурной жизни старой Перми запечатлены в работах «Открытие сезона. Театр» и «Велопробег. Улица Сибирская». «Пролетарская» тема затронута однажды и весьма специфически: на полотне «После смены. Пермские пушечные заводы» изображена компания рабочих, выпивающих и закусывающих на фоне цехов Мотовилихи. В целом, серия получилась очень симпатичной и патриотичной. Она по-своему заполняет образовавшийся ценностный вакуум, предлагая зрителям моральную опору в виде благополучного и славного городского прошлого города.

Социологический анализ творчества художников, создававших пермский городской пейзаж, целесообразно продолжить в еще одном измерении: выявить историческую динамику в обращении художников к изображению городского пейзажа, его пики и спады. Имеющийся в нашем распоряжении фонд позволяет обобщить сведения об иконографии Перми почти за столетие. Они были представлены в виде статистического ряда и подвергнуты математической обработке по методу гармонического анализа (небольшой частью недатированных произведений можно пренебречь). В результате мы получили график динамики частоты изображения Перми художниками XX века. Результаты оказались весьма интересными: выяснилось, что этой динамике свойственны периодические закономерности. В принципе, наличие таковых в духовной сфере – не новость. Циклическую природу имеют эволюционная кривая русской архитектуры (см.: Маслов 1983), частотность чудес и исцелений, происшедших от мощей св. Симона Верхотурского (см.: Корчагин 1998) и др. В нашем случае вызывает интерес совпадение мерностей динамики художественного процесса (удалось выделить цикличность с периодами 4,4; 9,27 и 25,5 лет) и динамики экономического развития страны [цикл Дж. Кичина (3,5 года), К. Юглара (7—11 лет), С. Кузнеца (около 25 лет; см.: Мендельсон 1959]. В свою очередь последние циклы являются составной частью «больших волн» экономической конъюнктуры Н. Д. Кондратьева продолжительностью 48–50 лет (см.: 1989), состоящих из примерно четвертьвековых «повышательных» и «понижательных» периодов. Циклы Кондратьева не проявились статистически, для их надежного выделения необходим более длительный статистический ряд: не менее 150 лет, однако, зная о соподчиненности и кратности циклов разной продолжительности, мы можем уверенно говорить об их наличии.

А коли так, возможно толкование полученных данных в связи с динамикой экономического развития[190]. Бросается в глаза рост числа пейзажей, созданных с 1948 по 1977 год. В предшестующие годы они были единичны, а в этот период появляется до 12–17 пейзажных листов в год. Характерно, что «повышательная волна» кондратьевского цикла имеет практически такие же хронологические границы – 1948–1973 гг. Интерес к городской тематике не спадал еще 4 года, поскольку в 1973 г. исполнялось 250 лет со дня основания Перми, а в 1977 г., как уже говорилось, праздновался очередной юбилей Октябрьской революции. Эти события сообщили некоторую инерцию творчеству художников.

Зато «понижательная волна» 1973–1998 годов характеризуется заметным падением интереса к родному городу: в год появляется по одной, редко по две работы. Положение меняется, когда после кризиса началась очередная «повышательная волна»: 6 работ в 1998 г., 7 – в 2000 и 26 – в 2001. Налицо тесная и прямая связь динамики пермской иконографии с интенсификацией экономического развития общества и города. Кроме того, заметим, что социальный заказ действует только в течение «повышательных волн», в спокойные «понижательные» эпохи творцы предоставлены сами себе.

«Физический смысл» выявленной закономерности объясним двумя причинами. В нестабильные эпохи «повышательных волн» художники в поисках моральной опоры обращаются к истокам, ищут опору в стенах родного города. Хотя возможен и другой вариант объяснения: в периоды экономической нестабильности многие из них лишены возможности выезжать в творческие командировки и просто вынуждены изображать то, что наблюдают ежедневно. Скорее всего, одновременно действуют обе причины.

Разумеется, художественный процесс несводим к его экономической подоплеке. Тем интересней взглянуть на Пермь глазами творцов. При художественном анализе пермских пейзажей обнаруживаются на первый взгляд весьма неожиданные вещи, которые по здравом размышлении очень хочется признать за истинные, поскольку оказывается, что в несформулированном виде они уже были и в нашем сознании, а художники лишь помогли их раскрыть.

В краеведческой литературе о Перми часто используется замечание П. И. Мельников а-Печерского о городской планировке, сложившейся еще в конце XVIII века: город «выстроен правильно, можно сказать, правильнее Нью-Йорка: ровные большие кварталы, прямое и параллельное направление улиц и переулков» (1909, 535). Казалось бы, подобная правильность должна была быть замечена художниками, но если судить о планировке города только по работам пермских авторов, то такого впечатления отнюдь не сложится. Они избегают пространных перспектив (обычно на лист помещают не более квартала), а если все-таки выбирают сколь-нибудь просторный вид, обязательно ограничат его по горизонту высоким берегом или другим препятствием. Излюбленный ракурс художников снизу или сверху. Особенно много работ выполнено из точек, находящихся в понижениях бывшего русла реки Медведки, некогда отделявшей Слудскую гору от центральной части города. Очень характерная тенденция – практически полное отсутствие подчеркнуто урбанистических пейзажей, проникнутых движением, сугубо городской атмосферой. Удивляет малое количество людей на нарисованных улицах, словно они лишние в этом царстве города. Пожалуй, единственное исключение составляет упомянутая «ностальгическая» серия А. Г.Филимонова: он густо населяет Пермь столетней давности дамами в пышных светлых платьях и господами в черных цилиндрах, военными и гимназистками. В целом можно отметить, что пейзажи третьей четверти XX века и начала XXI века «заселены» в большей степени.

Художникам не импонирует рукотворная регулярность пермской планировки, они словно специально ищут естественную неправильность, криволинейность и находят ее в холмистом пермском ландшафте. Показательно, что статистически чаще изображаются улицы, перпендикулярные Каме, то есть имеющие заметный уклон; из улиц, параллельных реке, наибольшее внимание уделяется только улице Орджоникидзе в силу ее волнообразного рельефа и улице Ленина в силу ее особого (центрального) статуса.

Пермь воспринимается авторами как неотъемлемая часть, как своеобразное продолжение природы. Это проявляется, прежде всего, в обязательном и обильном присутствии растительности в их произведениях. Несколько художников абсолютно независимо друг от друга использовали один и тот же прием – показ городских зданий через стволы деревьев. Таковы рисунок Л. Л. Попова «Новые дома на Загарье» (1948; ПГХГ, Р-1378) и линогравюра А. П.Зырянова «Новые кварталы» (1977; ПГХГ, Г—4896), в которых дома изображены с края молодых сосновой и березовой рощиц. На офорте Е. В. Камшиловой «Улица Газеты

Звезда» (1956; ПГХГ, Г-4412) главное место занимает плотный строй старых деревьев, а из-за них углом едва выглядывает совершенно неопознаваемое деревянное здание. Суть другой ее работы «Старые тополя. Площадь Кирова» (1956) явствует из названия. А в поэтичнейшей акварели В. С. Саксона «Сумерки. Нижняя Курья» (1956; ПГХГ, Р-1467) Пермь почти совсем исчезает, сквозь стволы и лапы сосен светится множество разноцветных вечерних светлячков левого берега.

О Каме разговор отдельный. Она изображается очень часто (17 раз) и в различных сочетаниях. Причем всегда понятно, что это река в пределах города, даже если этого нет в названии. Подобная узнаваемость возникает из-за характерного силуэта низкой поймы с верхним ярусом отдаленного залесенного коренного правого берега. Чаще художники изображают вогнутый левый берег реки и объекты, расположенные на набережной, хотя есть пейзажи с видами правого берега.

Такое «природное» восприятие города характерно не только для художников и не только для XX века. Еще в 1857 г. Е. А. Вердеревский писал о достоинствах города:«… если <… > судьба занесет вас в Пермь, хотя на короткое время, то послушайтесь моего совета и обратите особое ваше внимание на следующие достопримечательности Перми (курсив наш. – П. К., Ю. Т.): прогуляйтесь по берегу Камы или влево от городского собора, или по горам старой мотовилихинской дороги и полюбуйтесь с романом Фенимора Купера в руках этой огромной, плавной, величавой рекою и противоположным берегом ее, покрытым лесами и лесами на необозримое пространство… Прокатитесь верхом или в кабриолете, в низеньком и удобном здешнем кабриолете, верст за семь по Сибирскому тракту; вы здесь испытаете наслаждение дышать чистым, крепительным воздухом, пропитанным смолистыми благоуханиями хвойного северного леса. Сходите на старое кладбище <…> и полюбуйтесь этим дремучим бором, в тиши которого, кажется, так покойно и так прохладно почивать усопшим… Побывайте в летнем отделе Петропавловского собора или в собственной церкви архиепископа <…> Наконец, побывайте еще на камской пристани при отплытии пароходов и барж, когда последние грузятся таким огромным количеством кяхтинского чая или уральского железа! Тут вы увидите замечательное движение» (1988, ПО—113). Парадоксально, но факт: отстоящие друг от друга на век-полтора Е. А. Вердеревский и современные пермские художники воспринимают Пермь в первую очередь как природный объект, делая исключения только для камских пристаней и Спасо-Преображенского собора.

Следующее: складывается ощущение, что художники не мыслят Пермь как большой город. В коллекции ПГХГ вовсе отсутствуют виды Перми из-за Камы, в которых бы неминуемо подчеркивалась реальная обширность города (если выходить за рамки коллекции, насчитывается только три таких изображения, все – первой половины XIX века). На это имеются объективные причины. Жители всех, кроме Ленинского, районов Перми называют «городом» относительно небольшую территорию, почти совпадающую с городом конца XVIII века, ограниченным руслами Егошихи, Данилихи и валом Модераха. «Город» из конца в конец быстрым шагом можно пройти за 20–30 минут. Именно эта, историческая часть Перми наиболее часто фигурирует в графических произведениях (всего 108 пейзажей). Наиболее часто изображаемы Сибирская улица (13 видов), Комсомольский проспект (12), улица Орджоникидзе (8), Ленина (8) и Коммунистическая (4).

Пермь – уникальный архитектурно-планировочный организм, представляющий собой агломерацию множества населенных пунктов, которые, войдя в городскую черту, сохранили относительную, но заметно выраженную самостоятельность, прежде всего, в планировке. Город «проглатывал», но не «пережевывал» их, не включал их в общую сетку кварталов, не сообщал им собственный ритм и стиль. Отделенные от «города» Камой, небольшими реками в глубоких логах, обширными участками леса Гайва, Заимка, Закамск и Мотовилиха и др. развиваются обособленно, в собственном ключе, они по большому счету самодостаточны.

Наиболее часто изображается только один из нецентральных районов Перми – Мотовилиха (18 работ). Интересно, что все это работы художников советского времени, то есть относящиеся к эпохе усиленного культивирования революционных традиций, и большинство из них выполнены как «социальный заказ». Но, что интересно, художники, внешне вполне лояльно выполняя этот заказ, изображали виды только старой Мотовилихи. Как это оказывалось возможным, мы уже рассматривали выше.

Изображения других городских районов единичны. Как правило, это новостройки: работа Л. Л.Попова «Новые дома на Загарье» (1948), рисунок А. Н. Тумбасова «Новый поселок строителей» (1955; ПГХГ, Р-1470), сделанный в поселке Домостроительного комбината (ПДК) Орджоникидзевского района, в его же работе «Старый поселок Гайва» (1955; ПГХГ, Р-1469) фоном для ветхой усадьбы служит строящаяся Камская ГЭС. Об акварели В. С. Саксона «Сумерки. Нижняя Курья» речь уже шла, а еще на одном рисунке А. Н. Тумбасова «Верхняя Курья» (1957; ПГХГ, Р-1477) изображен ныне утраченный павильон Верхне-Курьинской пристани. Работы новостроечной тематики вообще укладываются в уже известный нам хронологический период (1948–1957): рисунки Л. Л.Попова «На строительстве новых зданий в Молотовском районе» и «Новые дома на улице Ленина» (ПГХГ, Р-1367, Р-1376), завершающие вышеприведенный список, созданы в 1948 г. Заметим, что единственное изображение новостроек в собственно «городе» сделано на самой его окраине: новые дома на улице Ленина – это здания вокруг сквера Дзержинского на углу улицы Хохрякова.

В отношении новых районов выдерживаются те же принципы и подходы, что и в изображении центра: нет общих видов, масштабных перспектив, художники ограничиваются показом двух-трех архитектурных объектов, как правило, выбирая вид сверху или снизу.

Пожалуй, самая характерная черта всех графических работ, объединенных пермской тематикой, – обращенность на «старую» Пермь. Большая часть зданий, изображаемых художниками, стоят на учете как памятники истории и культуры. Чаще всего изображались: Спасо-Преображенский собор (12), набережная – речной вокзал, порт (9), железнодорожный вокзал Пермь I (8), Камская ГЭС (7), Петропавловский собор (6). Их, очевидно, можно считать символами Перми. В самих названиях часто встречается слово «старый» (у А. Н. Тумбасова, И. Н. Павлова, А. В. Каплуна, П. И. Кузьмичева и др.). Нередко присутствуют ностальгические нотки: «Мой пермский дворик» (ПГХГ, Г-2827), «Старый пермский дворик» (ПГХГ, Г-4926). Причем, как видим, многие авторы используют уменьшительно-ласкательные суффиксы. Большинство пейзажей имеют лирический характер.

Даже в творчестве новых, молодых художников Пермь не превращается в остро современный и динамичный объект. По-прежнему в мотивах и названиях фигурируют те же «дворики», занесенные метелью улицы, подчеркнуто «природный» рельеф, и лишь в отдельных произведениях можно видеть перспективу Комсомольского проспекта или Сибирской улицы – прямые магистрали городского пространства. Надо заметить, что восприятие Перми художниками близко к восприятию жителей и гостей города. Так, в ходе опроса, проводившегося учащимися школы № 2 во время работы ярмарки «Арт-Пермь 2001», посетители определяли Пермь как город провинциальный, хотя и развивающийся, но с еще не вполне сложившимся художественным образом. Отмечалось, что лицо города определяется старыми постройками, историческими памятниками, самими историческими событиями. В то же время особенностью эпитетов, адресованных Перми, была их лиричность и поэтичность. Восприятие образа Перми художниками практически совпало с восприятием, существующим в массовом сознании горожан.

Отмеченные черты одинаково присущи как работам, выполненным в рамках социального заказа, так и пейзажам, свободным от всякой конъюнктурности. В целом же мы должны констатировать, что заказ не вносит каких-либо существенных искажений в общую картину художественного восприятия Перми и при рассмотрении проблемы его можно игнорировать. Какой бы характер он ни носил, его реальное влияние проявляется, главным образом, в увеличении числа создаваемых художественных произведений.

Восприятие Перми в большой мере как природного объекта, отсутствие ощущения масштабности города и обращенность в прошлое могут быть расценены как проявление провинциальности образа мысли и способа существования. Причины этого необходимо анализировать особо, но, очевидно, они заложены прежде всего в особенностях истории города (временная утрата губернского статуса в советский период, статус «закрытого города»), в специфике ландшафтных условий (выразительный рельеф, наличие крупной реки) и в особой территориальной структуре поселения (известная изолированность отдельных городских районов).

Проблема культурного и социально-психологического своеобразия Перми и пермяков сказанным, конечно, отнюдь не исчерпывается. Но соединение методов исторического и художественного анализа дает возможность приоткрывать новые стороны и свойства самосознания местного сообщества, а только на основе самопознания возможно развитие.

Библиография

Арт Пермь – Арт Пермь: Изобразительное искусство Прикамья на рубеже III тысячелетия: Каталог художественных выставок 1999–2001 гг., Пермь, 2001.

Вердеревский И. А.: 1988, От Зауралья до Закавказья, юмористические, сентиментальные и практические письма с дороги; В Парме, Пермь.

Верхоланцев В. С: 1913, Город Пермь, его прошлое и настоящее, Пермь.

Казаринова Н. В.: 1987, Художники Перми, Ленинград.

Кондратьев Н. Д.: 1989, Проблемы экономической динамики, Москва.

Корчагин П. А.: 1998,'История Николаевского монастыря в г. Верхотурье и перестройка его экономики в XIX в.: периодические закономерности развития', Исследования по истории и археологии Урала, Пермь, 184–200.

Маслов С. Ю.: 1983, 'Асимметрия познавательных механизмов и ее следствия', Семиотика и информатика, Вып. 20, Москва.

Мельников-Печерский П. И.: 1909,'Дорожные записки: (На пути из Тамбовской губернии в Сибирь) , Мельников-Печерский П. И., Полн. собр. соч., С. – Петербург, т. 7.

Мендельсон Л. А.: 1959, Теория и история экономических кризисов и циклов, в 3-х тт., Москва.

Серебренников Н. Н.: 1963, Художники Перми, Ленинград.

Воспоминания Анастасии Акиндиновны Тарасовой (11/XI 1914, Пермь)Предисловие и публикация О. В. Дворяновой (Пермь)

От публикатора

Перед вами воспоминания Анастасии Акиндиновны (или Акимовны, как упростилось со временем ее отчество) Тарасовой (в девичестве Батаруевой), родившейся в Перми 25 октября, по новому стилю – 11 ноября 1914 года. Мать нашей героини была портнихой, а отец – плотником при одном из пермских губернаторов. Анастасия Акимовна в семье родилась шестой и в шесть месяцев осталась без отца, погибшего в самые первые дни первой мировой войны. Помнит себя Анастасия Тарасова с пеленок, поэтому воспоминания ее можно записывать бесконечно долго. Она закончила одну из престижных по тем временам школ города – № 9, для одаренных детей, где особенно блистала в школьных театральных постановках. Сразу после школы, в 14 лет, стала воспитателем в детском саду, но юношеская мечта связать жизнь с театром скоро нашла свое продолжение. Через год прошла конкурс в только что открывшийся в Перми театр рабочей молодежи. Однако ТРАМ, просуществовав 3 года, закрылся, и работа экскурсоводом в зоосаде стала очередной пробой сил. Зоосад тогда, в начале 1930-х, разместили на месте еще не снесенных могил архиерейского кладбища прямо у Кафедрального собора, который спешно перестроили в художественную галерею. В 1941 г. поступила в профессиональную театральную студию, в которой преподавали педагоги Кировского театра, эвакуированные на время войны из Ленинграда в Пермь. После войны училась на курсе основ режиссуры в Заочном народном университете искусств и Всесоюзном заочном лектории по журналистике и фоторепортажу в Москве. Последние 35 лет трудовой жизни руководила самодеятельным театром кукол в Муниципальном дворце культуры.

Предлагаемый текст состоит из двух взаимосвязанных, дополняющих друг друга рассказов: первый был написан самим респондентом специально для художественно-документального телесериала «Тайны города Перми», который запущен в производство в 2001 году на телеканале Авто ТВ (идея – Елизавета Кальпиди, автор и продюсер – Варвара Кальпиди, режиссер-постановщик – Виктор Наймушин), второй рассказан и записан на магнитофонную ленту сотрудниками Лаборатории литературного краеведения Пермского государственного университета. Один с полным правом можно отнести к письменной культуре, другой – к устной. Оба рассказа тесно связаны с «повествовательной личностью» (П. Рикер), иначе говоря, и тот и другой текст сугубо автобиографичен. Личные воспоминания Анастасии Тарасовой неизбежно преломляются сквозь призму эпохальных событий, о которых говорят учебники истории: первая мировая война, революция и гражданская война на Урале, НЭП… И, в свою очередь, историческое переживание оказывается индивидуально окрашенным личностными переживаниями. Множественность тем, о которых идет речь в повествовании, скрепляется в некую континуальную целостность личностью самого рассказчика и организуется по принципу рассказывания судьбы. Оно неразрывно связано как с личностью рассказчика, так и с местностью, в которой он живет.

В автобиографическом повествовании Анастасии Акимовны Тарасовой-Батаруевой прослеживается в немалой степени судьба и нравы самого города. Из детских и юношеских воспоминаний замечательно описаны «знаковые» места Перми – Кафедральный собор, архиерейское кладбище, река Кама, центральный рынок, давно утратившие свой былой облик и предназначение, сохранившиеся в первоначальном образе лишь в индивидуальной памяти старожилов.

Письменный рассказ включил в себя наиболее яркие запомнившиеся фрагменты жизни. Этот текст, не претендуя на художественную ценность, тем не менее содержит чисто литературные речевые обороты («глубоко душевные вариации» или «белый мрамор блестящих ступенек»), сравнения («как золотые руки на груди любимого человека», «тарелки-грузди»), краткие формы прилагательных. Большое место в этом рассказе уделено визуальному ряду, изобразительности: здесь присутствует цвет и форма. О литературности говорит и явный символический план отдельных его сюжетов – например, переплывание Камы как символика взросления тринадцатилетней девочки.

Второй рассказ появился как дополнение к первому. В этом повествовании, помимо характерного разговорного строя речи, употребляются типичные в устном тексте элементы театрализации, в которых немалую роль играет жест и мимика: «.. вот так на стул села, вот так за головку взялась…». Появляется высокая частотность глагола «помню» или сочетание «хорошо помню», также более характерного в устной речи.

И то и другое повествование насыщено массой любопытных бытовых и психологических подробностей, делающих интерес к судьбе конкретного человека не менее уникальным и значимым, чем, например, к истории целого государства. Вероятно, с точки зрения художественной ценности ни тот ни другой рассказ не нашли бы себе места в ряду «настоящей», «большой» литературы, но как письменные свидетельства, говорящие об эпохе и людях, они становятся неоценимым вкладом в способ формирования культурного пространства конкретного локуса.

ПЕРЕМЕНЫ ПЕРМИ 1920—1930-х годов

Начну с религии, когда люди по-настоящему, искренно умели ценить и верить в Бога, когда ждали от Бога помощи во всем, когда верили в чудеса, сотворенные Богом на благо человечества. Когда существовали еще церкви: Вознесенская, Феодосьевская, Слудская и другие, где священники служили с большой ответственностью перед народом, старались обрести доверие и облегчение народу, служили с упоением, моля Бога о помощи человеку. Был тогда и Кафедральный собор – Спасо-Преображенский. Он возвышался на взгорье нашей реки Камы, восхищая всех своей благоухающей красотой. Даже благовест у него был особенный, раздавался во весь город своей благозвучностью, колокола издавали глубоко душевные вариации, заставляя всех прохожих останавливаться, креститься, кланяться, молиться благоухающему звуку. Даже пароходы, проходящие в это время, приостанавливались, и люди в них молились, кланялись, любуясь на эту Божию силу и красоту.

Я в шесть лет побывала с мамой в церквях, особенно мне нравилось качаться на цепях, окружающих Вознесенскую церковь, в которой меня в 1914 году крестили. Особенно я просилась у мамы в «кофейный собор». – Кафедральный, – поправляла мама. – А что это такое? – спрашивала я. Это значит самая главная церковь, Собор на всю пермскую округу, и служил в ней не простой священник, а Архиерей, и иногда и сам Архиепископ. Здесь священники учились, как надо служить, учили даже юношей-пономарей Закону Божьему. И вот я иду за руку с мамой по самой широкой улице города, по Проспекту, в горку к собору. Как раз зазвучал Благовест, мама перекрестилась и повела меня по большим блестящим ступеням в храм. В нем уже были люди, кругом висели иконы, было очень тихо и темно, кое-где горели свечи. Особенно большая яркая свеча стояла у ног красивого дяденьки с золотой вазой и ложечкой в руках. «Какой красивый дяденька!» – невольно сказала я. «Не дяденька это, а Исцелитель Пантелиимон. Видишь, он ложечкой всем дает лекарство и исцеляет от болезней». – «А вон еще большая свечка у дяденьки на белой лошади. Как красиво!» – «Не дяденька, – повторила мама, – это Георгий Победоносец, он всех спасает от врагов. А вот дедушко с книжкой в руках – это Сергий Радонежский, он всем помогает в учебе. Он хочет, чтобы все были заняты делом, он даже первый в жизни для детей сделал игрушки, вот ты пойдешь в школу, я положу тебе в сумку такую иконку. Хорошо?» – Хорошо!

Вдруг в церкви стало светло, открылись впереди золотые дверцы, вышел очень нарядный в высокой золотой шляпе (митре – сказала мама), что-то сказал Богу, и где-то высоко над нами грянул хор, пели очень красиво – что-то про людей и про Бога. Мама опустилась на колени, рядом люди тоже встали на колени, а я не знаю, что мне делать. Я старалась понять, о чем говорит Архиерей, но не могла понять, в хоре удалось уловить несколько слов. Что-то вроде «Спаси, Господи, люди твоя и благослови достояние его», очень часто звучали слова «Господи, помилуй». Так шла служба, Архиерей что-то долго читал в большой книге, а я разглядывала иконы: вот увидела большой крест, к нему приколочен Иисус Христос, об этом дома мама рассказывала, у Него из рук и из ног льется кровь, рядом с Ним сидят две красивые очень печальные тети…

Мне стало вдруг страшно и скучно, но я не беспокоила маму, стоящую опять на коленях, она о чем-то говорила, наверное, с Богом.

Когда кончилась служба, стали все расходиться и мама как ровно проснулась, вся встрепенулась, поправила платок на голове и опять взяла меня за руку и повела к выходу. В дверях встретился старший звонарь, мама попросила его разрешения подняться на колокольню. Он разрешил. Мы долго поднимались по винтовой лестнице, оказались на какой-то круглой террасе, окруженной перилами, и – над нами – большой колокол еще звенел тонкими отголосками. Заглянув за перила, я испугалась – весь город был где-то низко, люди ходили маленькие, а Кама была как голубая ленточка.

– Вон там наша Данилиха, – показала мама, – смотри, наша крыша видна и застава-столбы видны.

У меня вдруг закружилась голова, и мама повела меня обратно…

Спустившись с колокольни, мама решила показать мне и Архиерейское кладбище, оно было тут же справа у Собора, каменная калитка – была как продолжение Собора, над ней висели кисти сирени, и мы вошли в этот цветущий рай, за калиткой мама уткнулась носом в куст сирени.

– Какое благоухание! – сказала она.

А я решила оторвать маме эту кисточку.

– Что ты, Боже тебя сохрани! Сирень срезают только у себя в саду, а не здесь.

АРХИЕРЕЙСКОЕ КЛАДБИЩЕ В 1920-е годы

… Спустившись с колокольни и выйдя из паперти, на ступеньках Собора сразу окунаешься в жаркую духоту, когда само солнце, кажется, сияет на глади белого мрамора блестящих ступенек, как бы отражая Божью благодать Собора. Мама, помолясь еще и на ступеньках, повела меня, как и обещала, на Архиерейское кладбище. Оно было тут же рядом, как продолжение Собора.

Мы еще с улицы увидели наверху синюю и белую сирень, а когда вошли, то почувствовали сильные, вкусные запахи яблони. Разделяющая тот и этот – заоградный – мир калиточка была, как маленькая часовенка, со всех сторон покрыта кустами сирени, которая кое-где пробивалась и сквозь кирпичи. Мама перекрестилась со словами «какая благодать». В часовенке было действительно очень красиво и прохладно…

Потом, опустившись еще на одну ступеньку, мы оказались в очень красивом саду. Кругом все цвело, и даже рябинка опускала свои белые гроздья так низко над землей, что казалось, ей хотелось достать землю и положить себя на могилку с белым крестом. Справа длинной стеной стояли кусты белой акации, на фоне белизны которых блестели золотые кресты.

Кое-где стояли в густой траве маленькие скамейки, почему-то очень низкие. Они утопали в траве, и казалось, на них очень давно никто не сидел, – не садились и мы. Мама сказала: «Нельзя, скамеечки эти не для нас были когда-то поставлены, и не надо их касаться, они и так уже вросли в землю».

На одной могиле мы увидели деревянного старика на колесиках. Я спросила маму: «Почему он тут?» – «Человек, который здесь похоронен, погиб от молнии, а это – Илья пророк, значит, ему надо молиться, когда гроза».

Стало прохладно, солнце скрылось за тучку, и мы пошли по кладбищу мимо стеклянных крестов дальше. Возле большой чугунной глыбы высотой метра три я увидела летящего ангела, с будто колышущимися крылышками, они были такие тонкие… Пухленькой ножкой он касался граненого голубого памятника, а в руках держал розовый крестик. Большой черный памятник за ним был вроде треугольника – острым концов вверх. «Стиль «готики», – заметила мама, – видишь, острый угол вверх, а основание шире? Это значит стремление к Богу, потому и крест, – посмотри, – весь в блестящих крапинках – как звездное небо». Здесь похоронен главный архиепископ – может быть, сам патриарх.

Рядом с памятником стоял большой развесистый клен и своими позолотившимися широкими звездообразными листами обнимал памятник. На черном фоне они лежали, как золотые руки на груди любимого человека.

Вдруг грянул гром. «Слышишь, это Илья пророк предупреждает нас идти домой!». Мы шагнули под этот широкий клен и не мокли. Дождик прошел быстро, и мы пошли обратно. На обратном пути памятники еще больше блестели.

Перед выходом на одном из них я увидела умытое сияние золотых букв: «А. А. ДЯГИЛЕВ», почти рядом на другом таком же памятнике прочитала: «И. Т. ДЯГИЛЕВ», и тоже рядом, на третьем памятнике, опять та же фамилия «Т. П. ДЯГИЛЕВА». Мы обрадовались, хотели заново все обойти, но наши ноги, платья в этой высокой траве были уже мокрыми. Но вот мама еще увидела надпись на памятнике: «А. ГЕНКЕЛЬ». И дальше: профессор Пермского университета. Очевидно, к этим могилам еще приходили, и часто – их чинили и чистили, и цветы на их могилах были не старые.

Мы уходили из этого чудного садика с чувством горечи, что не могли увидеть все имена, но чувство гордости за великих людей нашего города было не мало. Жаль, что все уже заросло, жаль, негде было присесть уже тогда. Наверное потому, что далеко не всем известно это кладбище и не всем можно было сюда в него заходить. Маме разрешили мне показать это блаженство, предупредив, однако, чтобы быть недолго…

Все кладбище потопало в цветущей яблоне и акации. Было много различных крестов и памятников осыпано цветками. Никто не думал, что скоро на этом кладбище – благоуханном кладбище – будет зоосад, а Собор превратится в художественную галерею. Скоро закроются вообще все церкви. Вознесенскую снесут, и будет на этом месте парк, в Феодосьевской будет пекарня, а в Слудской будет склад. Сорвут с нее один из куполов, и останется она с разными куполами. Дольше всех просуществовала самодельная церковь «Мазанка». Это было под горой Казанского тракта, то место называлось «Новая деревня», и еще было название «Гарюшки». Это церковь была действительно самодельна, крепко промазана глиной.

ГРИБНОЕ МЕСТО

Когда людям становилось все труднее жить, приходилось самим изыскивать пропитание. Нашей вдовьей семье было не легко; благодаря стараниям, смекалке нашей религиозной матери, мы жили.

Каждую неделю летом мама с братьями брали по большой бельевой корзинке и уходили с утра за грибами. Густой грибной лес был в конце Сибирской улицы за Красными казармами (где теперь завод Свердлова).

Вечером братья с мамой кое-как тащили свои корзины, полные грибов, и у нас в семье организовывался «комбинат» по заготовке продуктов. Я бегала между корзинами и только без конца спрашивала: «Мама, а этот куда?» Показывала на большой белый гриб, – этот сушить, клади его на ящик. А этот куда? – Это груздь, его в кадочку. А этот куда? А это красноголовик, клади его в кастрюлю. И так проходила сортировка всех грибов, и начиналась обработка. Между тем на большой сковороде жарились с луком и картошкой все слабые грибочки. Вкусно наевшись, мы помогали маме размещать грибы по своим местам, на листы для сушки помещались белые грибы, синявки и всякие другие… В большую бочку складывались, как большие белые тарелки, грузди, в маленькую бочку с лавровым листом заливались горячей водой кульбики, во второй бочонок заливались рыжики. Большая бочка с засоленными грибами, с мятой и чесноком, ставилась в сенях, грузди спускались в подполье, белые грибы сушились в печке. В общем, все припасы находили свое место.

Так было летом много раз, и мало того, что мы хорошо питались ими, но и делали хорошую заготовку на зиму. Эти заготовки были очень вкусны. Зимой на завтрак мама в наши тарелки клала по 2–3 картошки вареных, на них шлепала большой круг груздя, а на него ложечку сметаны… никогда не забуду этого чудного вкуса. В обед грибовница из сушеных белых грибов, на второе кульбики с картошкой, на третье ягодный кисель.

Ягоды мама с братьями чаще собирали за Камой, там в смешанном лесу было много малинников. Приносили также по корзине: малину, землянику, чернику, смородину, и опять проводился комбинат обработки, определение их по местам, варили.

Пятилет же – лечебное, у мамы, малиновое варенье, резалось ножом для заварки кого-то из нас простуженного.

Точно так же заготавливалась капуста, и наша бедная вдовья семья, благодаря такой трудолюбивой, умной, смекалистой нашей маме, имели завтрак, обед и ужин.

У мамы все это связано с религией, и мы очень ждали, когда будет пост. Пост – это чудо маминых выдумок: грибовные пироги, грибовная икра, грибовные ушки с бульоном. Точно так же и из капусты.

Из всей засоленной капусты, были особенно вкусными – сладкими – маленькие розовые половинки вилка, засоленные со свеклой и с яблоками, она была достойна и третьего блюда. Мама разрезала ее на четвертинки и давала нам вместо фруктов. Вообще помимо всего этого мама делала прекрасный суп из крапивы, прекрасное жаркое из корня репья и лопуха.

Так мы росли. Проходило время, и мне уже было 9 лет. Мама меня, младшую, отпускала из дома одну, даже на Каму, где было для нас, ребят, самое любимое место. Но не знала еще мама, что я, ее младшая дочь, первая из семьи скажет – не пойду в церковь.

В школе пионервожатая сказала мне: «Ася, у тебя мама, как монашка, вся в иконах, пусть выбросит их хотя бы на вышку». И я, придя домой, так маме и заявила. Она взяла меня за волосы, наклонила мою голову к ногам и сказала: «Пока я жива, не говори мне этого!» А через год мама велела мне собраться идти с ней в самодельную церковь-мазанку, на Казанском тракте. Стоя перед мамой, я сказала: «Мама, я пионерка и в церковь больше не пойду». Я ждала, что она меня ударит, но она, закрывши глаза, долго молча стояла передо мной и, не открывая глаз, тихо повернулась и, качаясь, пошла одна…

КАМА В 20-е годы

Наша дорогая Кама была значительно уже, чем сейчас. Она была глубокой у города, с левой стороны, где проходили пароходы, моторки и все подобное, по ней постоянно плыли плоты, отделенные от них бревна. У города постоянно женщины стирали половики, одеяла, полоскали белье.

Берег был из больших галек в черном мазуте. По спуску Ирбитской улицы была устроена из досок и фанеры купальня, разделенная на две половины: мужская и женская, недалеко стояла и вышка для ныряния из трех площадок. На другой стороне Камы, на правой, было мелко, больше чем пол-Камы, а берег был песчаный – мелкого, желтого, чистого песка. Там был хороший пляж, и в жаркое время там было много народа.

В первый раз я с подружками пошла за три копейки в купальню, по мостику подальше от берега. В купальне по бокам водоема было по пояс глубины, под ногами были как бы лавки, а середина глубоко скрывала человека полностью, на мелком стояли еще перила.

В первый же раз, когда я вошла в воду и увидела перед собой девушку с длинными волосами, почему-то она проскользнула через перила и упала в глубокую середину, ее волосы заплавали в воде, я быстро схватила за длинные волосы, это помогло ей поднять голову из воды, я закричала, и мне помогли другие девочки вытащить женщину и посадить к своей вешалке, а мы продолжали купаться. Я благодарна нашей речке Данилихе, где мама полоскала белье, а я научилась плавать. Эта речка была под горой Казанского тракта, запружена и глубока. И вот тут в купальне я уже могла ее переплыть и глубокое место, и середину купальни. Времени для купания было мало, билетерша крикнула: «Выход!»

Мы с подружками вышли, но я сговорила их еще покупаться с берега. На мостике, где женщина стукала вальком по половикам, я прыгнула в воду и поплыла вперед. Вдруг мне закричали – вылезай, лошадь. Я действительно увидела рядом белую лошадь, она как бежала в воде. Я слыхала, что конские волосы опасны в воде, и тоже пошла скорей к берегу. Мы вылезли, глядя на лошадь, она уже была на берегу, двигалась вперед, а за ней тянулись веревки, которые притащили к берегу бревно. Оно было крепко привязано веревками к лошади, к ее шее. За уздечку держал ее дяденька с кудрявыми черными волосами в красной рубахе, но он был весь мокрый, видно, что тоже был в воде. Бревно почему-то зацепилось за гали берега и никак не двигалось. Дяденька хлестал лошадь и кричал: «Ну, давай, давай». Но лошадь никак не могла, она упиралась копытами о гальки, а они осыпались снова и снова. Бревно от ее силы уперлось в берег еще глубже и не двигалось совсем. Дядя бил лошадь по бокам, по животу, по ногам. Лошадь, упираясь в камни, упала на колени, уткнулась носом о камень, у нее уже пошла кровь. А он бил-бил-бил, пинал, ругал ее всяко. Лошадь попыталась встать и опять упала, разбитые колени тоже кровоточили. Мы просили его не бить лошадку и старались ей как-нибудь помочь. Я нашла разбитую бутылку и стала стеклом пилить веревку, но ничего не помогало. Женщина бросила половики и катком пыталась подковырнуть бревно, но оно, как крокодил – толстенный, большой – лежало на месте. Дядя стал бить лошадь галями, схватил острый камень и начал стучать по голове. Я схватила его за рубаху и заорала: «Дядя, не бей!» Он тут же оттолкнул меня. Я упала и о гальки расцарапала колени, показалась кровь. Я горько плакала и сквозь слезы не могла понять, подвинулось бревно или мне показалось, но злое бревно двигалось, как змей ползло вверх.

«Дура! – сказал весь мокрый, обняв шею лошади, дядя, – еще ее не бить, то бревно бы утащило бы ее совсем, навсегда». Бревно все полностью лежало на галях. «Вон оно какое, – продолжал говорить дядя, – это дров на всю зиму, а у меня таких, как ты, – устало глядя на меня, – семеро». Мы перестали все реветь, и дядя, постепенно успокоившись, вытер красной рубахой мордочку лошади, двинулся вперед. Лошадка, отдохнувши пошла спокойно. Гладкое бревно скользило по галям. Они вышли на дорогу. Мы с девчонками расстались по разным улицам. Лошадка шла по Ирбитской улице, они поехали направо, а я через площадь, где росла лебеда. Потерла лебедой со слюной колени свои и пошла домой. Дома я приседала, пробуя прикрыть платьем колени. Рассказала маме, что мы помогали лошадке. Мама молчала… Что скажешь, если помогать всем надо.

Так мы, девчонки с Данилихи, бегали от Казанского тракта каждый день купаться на Каму.

Годы шли, и мне стало 13 лет. В жаркий июльский день решили мы поехать за Каму на песочный пляж. Поехали на моторке по пять копеек, где-то напротив Мотовилихи остановились на желтом песке, я первая сбросила с себя сарафанчик, в рубашке и трусиках бросилась в воду. Было прямо по колено, мне это не нравилось, мне нужна уже была глубина. Чтобы плыть, я пошла дальше, шла очень долго, все мелко, только по пояс, я продолжала идти и идти. Когда вода стала уже по грудь, я обернулась назад, оказывается, песчаный берег был дальше, чем городской, и я решила лучше плыть к городу, чем идти обратно пешком. Так и сделала. Оказывается, наша Кама была такая сильная, что тащила меня, как щепочку, по течению. Мне гудели пароходы, свистели моторки, а меня несло и несло квартал за кварталом. Вот остался уже Собор, а я далеко от берега. Я еще не знала никаких стилей плавания. Перебирая руками воду, сильно устала, но умела лежать на спине, отдохну немного и опять руками… Где-то у Слудской церкви я кое-как перебирала руками камешки берега, тут женщины полоскали белье, я хотела встать, но… сразу упала обратно в воду, совсем не чувствовала под собой ног. Женщины помогли мне выйти на берег, посадили на землю, и я услышала плач и крики моих девочек. Они все видели, испугались, и какой-то дедушка посадил их к себе в лодку и привез ко мне. Размахивая моими сандалиями и сарафанчиком, девочки выскочили на берег и бросились ко мне. Я тоже рыдала от обиды этого плавания. Женщины ругали нас, тоже такая мелюзга, а через Каму вздумала… Мы шли домой медленно, мои ноги были как на ходулях, я плохо их чувствовала под собой. Дома моя мама встретила меня у ворот… «Ой, где ты ходишь?! – говорила она взволнованно.

– Я вся измучилась…» На столе я увидела иконку исцелителя Пантелиимона, мама молилась.

– Что ты, мама, я же каждый день так хожу…

– Нет, сегодня ты дольше была там, у меня все сердце изболелось, душа измучилась. – Она взяла иконку со стола, поцеловала ее и поставила на иконостас.

Через год я кончила школу № 9, это был бывший «Муравейник», в котором мне было очень интересно. Школа была какая-то особенная, в ней было много искусства. Еще до окончания меня послали прямо с уроков в художественный техникум на экзамены, и мне удалось сдать все хорошо. Я была принята на декоративное отделение. К великому сожалению, в ночь перед началом занятий он сгорел, а с ним и моя судьба.

Я вернулась обратно в школу и закончила ее. В этот год как раз в Перми началось движение коллективного воспитания детей и меня пригласили в один из первых детских садов воспитателем старшей группы.

Организатором этого движения была вдова Варфоломеева, она отдала свой дом под детский сад, а сама поселилась с двумя сыновьями в мазанке этого дома. Старший сын ее был капитан дальнего плавания, младший – пианист Игорь Александрович начинал свою работу в ТРАМе – театре рабочей молодежи, в клубе Ленина, впоследствии был известным и прекрасным педагогом в музыкальной школе.

В детском саду вначале я с упоением работала с детьми: танцевала, пела. Рисовала, лепила с ними из глины все что угодно. Все было хорошо. Вдруг мне стало что-то скучно, особенно в тихий час, когда дети крепко спят, а сверху из мезонина звучат ноктюрны Шопена. Мне не на шутку становилось скучно, вспомнила школьный ТЮЗ, танцевальный кружок, хор. И совсем случайно прочитала в газете объявление об открытии ТРАМа. После работы пошла туда, режиссер Иван Архипович Коротков попросил что-нибудь прочитать. Я с удовольствием прочла стих, басню и прозу и была принята в театр. Садик я покинула с большим стыдом.

ТРАМ просуществовал всего три года. Потом я проработала на Паровозоремонтном заводе, но, как комсомолку, перевели в железнодорожную школу № 19, внешкольником. А после этого меня пригласили в зоосад.

Начали открывать зоосад на месте Архиерейского кладбища, а в Соборе была уже художественная галерея. В подвале церкви была богатая библиотека, где я откопала чудесные труды Брема «Мир животных». Надо же было хотя бы познакомиться с миром животных, чтобы оправдать звание экскурсовода…

Вначале было только 10 животных. Старая, списанная из цирка медведица Маша, старый одногорбый верблюд, старый ослик, россомаха, горностай, заяц и гордость Прикамья – три лося: отец, мать и сын. Ту семейку взяли за Камой. Был волк из Нижней Курьи и откуда-то – обезьянка-макака. Они все просили есть. Однажды верблюд с голоду оторвал старую доску от своей изгороди, и она удивительно уходила ему в рот все дальше и дальше. Ослик всегда кричал: «Хочу есть, хочу есть, хочу есть». Медведица все время танцевала и протягивала лапы к посетителям. Я очень их всех любила, карманы мои всегда были полны сахара.

Но все-таки меня опять уговорили идти в детский сад, а главное уговорили идти на педагогические курсы. И я оставила то, что любила. Прошло много лет, я кончила и курсы, и театральную студию. Но я опять оказалась в зоосаде.

Шел уже 58-й год после войны, мне пришлось не легко. У меня была уже дочь. Чтобы подзаработать, я согласилась вести самодеятельность в зоосаде, но денег у них для этого не было. Так они оформили меня диктором, по радио кое-что иногда объявить. Я взялась. Впервые в зоосаде была драма, хор, танцевальный, баянист нашелся грамотный и способный. С нами выступал даже медведь Яша, он с дрессировщицей Любой катал бочонок, пил из бутылки сладкую воду, одет он был в штаны и рубаху. И проводил свой номер на бис. Но главное, я с удовольствием стала писать рассказы о животных, с добавлением музыки, и читать их для посетителей. Я включала музыку Чайковского, адажио из «Лебединого озера», и просила людей подойти к декоративному бассейну птиц, где плавали лебеди, фламинго, пеликан. И так, еще под архиерейскими яблонями, я восхваляла мир животных.

ЗАПИСЬ БЕСЕДЫ 14.10.2001

Мама была из села Бикбарда, между прочим, это село татарское, кажется. Потому что мама знала некоторые блюда татарские. А вообще, она русская была, Варвара Терентьевна. А папа ведь тоже был из Бикбарды, видимо, потому что он делал ей предложение там, в селе. Но он уже работал здесь в Перми, у губернатора, краснодеревщиком, мебель делал, плотник. Плотник талантливый, видимо, очень был, его очень любил губернатор, у меня есть эта карточка – мама с губернаторшей. Сватали ее трое сразу: сельский бухгалтер там был, такой толстый низенький человек, и был очень худой высокий педагог, и такой здоровый, высокий, рыжий – это был папа. Вот ее сватают трое. Все трое сидят, она выскочила из комнаты, своему отцу говорит: «Тятя (не папа, а тятя называли почему-то), за кого мне выходить замуж-то?» – Он говорит: «Выходи вот за этого рыжего, все-таки здоровый, а тот, толстяга который – как шаньга, а этот, как глист. Выходи за этого, среднего». Вот, в общем, мама за него вышла замуж. И он привез ее сюда, маму. Ее взяли тоже к губернатору. Дом губернатора – угол Ленина и Большевистской. Это Дом губернатора, я в нем была, не знаю, как сейчас, наверное, изменили. Я была во флигеле, маленький домик.

Он женился на маме и привез ее сюда к губернатору, и они ее взяли швеей, и мама на них шила. Я почему искала ее карточку – как полюбила ее губернаторша, она надела на нее свою юбку камлотовую. В то время были богатые камлотовые юбки, вы этого не знаете! Я эту юбку видела, мама надевала ее только на Пасхи и Рождество. Она была в пол, материал я вам не могу сказать, но, во-первых, это чистейшая шерсть, это раз, во-вторых, это какой-то шелк, это два, а, в-третьих, оно меняло краски почему-то. Вот мама идет по площади бывало, идет в церковь, там, где сейчас базар – это была площадь. Мама идет по площади, недалеко от нашего дома площадь, идет, и я на нее смотрела с забора, я на забор лазала всегда, я любила на заборе, у меня там было местечко. Там два столба стояло, вот так доски, а вот так два столба – один повыше, другой пониже. Я залезала на эти доски, садилась на те, которые пониже, и смотрела, что делалось на улице, на улице никогда машинка ни одна не проезжала – только лошадки. Улица была узенькая, теперь уж не знаю, как на этой улице. И эта площадь была видна, мама идет вечерком, к вечерне пошла в церковь, и эта юбка играет всеми цветами: то зеленая, то красная, то бордовая, то фиолетовая, то сиреневая. Что это за материал был? Вот камлот. И обшита она была бахромой внизу.

И мы тут, во флигеле у губернатора, жили. Ну, очевидно, до тех пор, пока не совершилась революция и пока его не сняли или пока он сам не уехал. Я уже, что с губернатором случилось, не знаю, но карточка обрезана. Карточка была с ним, с губернатором, но сейчас она обрезана, край – губернаторша и мама сидят, а его нет, губернатора. У мамы коса через плечо.

Даже первая дочка у мамы родилась через год сразу. Ее выдали замуж на 15-м году, и она, когда стояла в церкви под венцом, она просила Бога, чтобы Он дал ей 3 сына и 3 дочери, но она не знала, что будет война. А так у нее было 3 сына и 3 дочери. Первая дочка у нее родилась и через год с чего-ничего умерла. Мама говорила, что она сама удивилась, не болел, ничего ребенок и все, что случилось, так я и не знаю. Мама говорила – «Бог взял». Мальчик потом тоже умер, у него что-то с ножкой, ему делали операцию, и он не выдержал, умер. А вот мы четверо, а потом мама взяла сиротку девочку 3-х лет без матери. Отец пил, кажется, в общем, она на улице была. Она взяла эту сиротку и до 14 лет ее тоже воспитывала с нами вместе. Мама все шила, шила. Она шила хорошо, красиво, чисто.

Так вот, началась революция, и родители нашли квартиру на этой вот Баковой улице. Потом в 14 году началась война, мама осталась со мной, шестой, в положении. Папу в армию и на фронт сразу, а я родилась в 14 году. Его в первом же бою ранило так, контузило в голову, что его тут же обратно отправили в Пермь. Он приезжает совсем уже не человек и быстро умирает. Когда он умер, мне было 6 месяцев. Но я помню себя в пеленках. Я когда маме стала рассказывать, мама чуть с ума не сошла. Я говорю, что в той комнате, где мы жили, дом двухэтажный на 4 части: вверху две – комната с кухней – и внизу. У нас была внизу комната с кухней. В этой комнате я сижу на полу на таком вот одеяле, я маме рассказываю, что одеяло было из треугольников (мама сама делала), на таком одеяле я сижу, а передо мной табуретки стоят, ножка табуретки мне казалась, как столб, так высоко-высоко. На табуретке сидели мои братья и сестра, на табуретках болтались их ножки. Стол стоял. И еще бы мама мне не поверила! Я говорю, ты была, мама, в синей юбке, кофточка была с какими-то цветочками, был вот так фартук надет, фартук был в горошек, и платочек был тоже в горошек, голубой причем горошек. Она слушает, и говорит, кто тебе все это рассказал?! Мне никто это не рассказывал. Я помню, что надо мной висела лампа керосиновая на потолке, она была синяя, а тарелка над ней зеленая, железная. Когда уж я ей сказала о лампе и о тарелке, мама поняла, что мне это не рассказывали, потому что никто не знал, как мама сама приделала зеленую тарелку к этой лампе синей, никто этого не замечал и не видел. Я видела. И я видела, что заходит какой-то мужчина, это очевидно, папа. Я помню, что появляется большой сапог. Ситцевые шторочки вот так из кухни в комнату. Он высокий был очень, так раскрывает, голову просунул, в шапке был, в сапогах, в какой-то тужурке. Очевидно, он только зашел и чего-то маме сказал. Мама пошла к кровати, кровать стояла на том месте, из-под подушки что-то взяла. Дала ему, и он ушел. Я когда ей рассказала, она прям плакала, потому что никто мне не мог рассказать.

В этой квартире мама и жила. Папа умер, а мама нас воспитывала. Все шила. Я хорошо помню, как пришли двое в кожанах, это после революции… Я помню, как после революции мама закрывала окна одеялом, шла стрельба, как мама прибежала с улицы и говорит: «Горит мост, взорвали мост через Каму!» Звон был такой сильный, я думала, что у нас крыша упала с дома. Я говорю: «Мама, крыша упала!» А это взрыв. Помню, как она пришла, такие морозы страшные были, и говорит, что на улицах прямо бьют друг друга. Т. е. прямо по улицам шла борьба гражданская. Я помню, что у нас на полатях какая-то бабушка была, седая, красивая бабушка. Какое-то черное у нее было одеяние, она была очень полная и маму она называла Варвара Терентьевна, очень деликатно. И говорила, когда у меня заболела голова, она говорила: «Варвара Терентьевна, не холодную воду надо ей на лоб положить, а горячую». Это была какая-то врач, а потом она исчезла. Очевидно, мама кого-то спасала, кому-то помогала. Во всяком случае, она была из того класса и у нас спасалась на полатях. Ребята на полу спали, а потом ее не стало, ребята спали на полатях. У мамы просились еще, но мама не пускала. И вот однажды пришли, мама стирает, ведь на всех надо было стирать, стоит таз, помню, такой большой, овальный, с водой, бельем. И пришли двое в кожанах. Помню, что в брюках-галифе, на руках красные повязки, фуражка кожаная и на фуражке, очевидно, серп и молот. Они зашли, мама – А!.. И упала, и как раз угодила в таз. Упала в обморок (у нее были обмороки). Я заревела, а они испугались, над ней наклонились, а я подошла, по спине его стукаю, говорю, это из-за вас маме стало плохо. А они: Варвара Терентьевна (они знают, как ее зовут, фамилию, все знают), успокойтесь, попросили у нас воды, на нее стали брызгать, попоили ее, спросили, есть ли у нас нашатырный спирт. Они привели ее в себя и говорят: «Варвара Терентьевна, успокойтесь, мы пришли, – достают бумагу, – мы принесли документ, что вы допускаетесь работать без патента». А мама испугалась, что она без патента шьет и что сейчас ее оштрафуют неизвестно на сколько. Они говорят, мы принесли бумагу, что вы можете шить без патента, у вас семья, вы работать не можете, не с кем оставить детей, и вы можете работать без патента. Мама успокоилась.

Такую сцену я помню хорошо. Мама шила. Время было голодным. Стал нэп. Наше правительство вынуждено было создать новую экономическую политику, но она все равно сделала, чтобы люди были бедные и богатые. И мама на этих нэповцев шила тоже. Они в голодное время давали маме ведро очисток от картошки и выбой. Выбой – это жмых из конопли для животных. Вот масло конопляное делают, а жмых остается, это для животных. И маме давали эти пласты, штуки 2–3, я их жевала, они вкусные. Она картошку промоет, промоет и варит, варит. Потом эти жмыхи тоже промоет и варит. Потом вместе соединит и делала нам хлеб и похлебки из этой жмыхи. Вкусные похлебки. Экономная она была, и я сейчас тоже. Я не могу, чтобы рыбу большую взять, голову отрезать и выбросить, в голове можно еще кой-чего съесть. Даже мозг какой вкусный.

Тогда было Архиерейское кладбище, где ВАТУ сейчас, напротив через дорогу по горе вниз стояли лабазы рыбы всякой, а второй – фрукты всякие. Такой рынок был рыбно-фруктовый. Кама тогда, видимо, богата была рыбой. Да и с Волги привозили, сам Любимов, наверное, с парохода и сразу на базар, никуда не везти, а прямо тут же. И арбузы так же, никуда не тащить на другую сторону города, а прямо тут. Мама туда ходила и покупала головы кетовые, сами рыбки она не могла купить, конечно, а головы покупала. Знаете, большие такие головы. Какие делала пироги хорошие из этих голов! Я ждала, когда мне отрежут, говорю, мама, мне глаз, мне глаз. А глаз такой вкусный, вкусный, жирный глаз. И хрящики на голове тоже любила.

Еще интересное место было там, где центральный рынок был, это где сейчас политехнический институт. Тут была площадь большая, был даже цирк небольшой, шапито. Стояла огромнейшая карусель. Я на ней ездила. На карусели был кукольный маленький театр, где первый раз я увидела кукол действующих. Я удивлялась страшно. Карусель, по краям то, на чем едут, а середина там закрытая такая, там было окошечко, и на этом окошечке маленькие куколки ходили, действовали. Марионетки ходили, танцевали, музыка играла, они прыгали. Я удивлялась страшно – как там живые такие маленькие люди живут, танцуют? Я верила, что это люди, маленькие люди. Мама говорила, это знаешь, как кошечки они, как маленькие кошечки. Я говорила, нет, мама, это люди, люди танцуют. Спорила. Мама говорит, что этот куклы. – Нет, кукла у меня есть, так она не движется, она у меня лежит, а это люди двигаются. Спорила с мамой, настаивала, что это люди, мама в конце концов со мной соглашалась, а уж как они туда попали, она мне объяснить не могла.

И на этом базаре были ярмарки. Хорошо я помню, что там продают такую маленькую посудку деревянную. Я сейчас из папье-маше делаю эти чашечки. Я купила. Мама дала мне денежек, копейки ведь стоило. Купили мы горшочек, блюдечко, чашечку, какое было для меня это счастье! Как мало надо было ребенку для счастья, совсем немножечко.

ВОЙНА

Потом, у меня ничего уже не было, хлеба ни крошки, у дочки вырвали из рук карточки. Это во время войны. Я хлопотала отправить ее на дачу в лагерь через театр и дошивала ей кофточку, чтобы что-то приличное на нее надеть. Говорю, иди, Светланочка, сходи сама. Дала ей целые карточки на весь месяц. Я себе простить не могу. И вот она ушла, и вдруг что-то долго ее нет, слышу такой плач. Мы тогда жили в «доме чекистов» на 5 этаже. И с 5 этажа я слышу, как во дворе плачет Светлана: «Ой, что я наделала». По лестнице поднимается, у меня сердце в пятки. Приходит в комнату, вот так на стул села, вот так за головку взялась (ей тогда было лет 10) – что я наделала, карточки потеряла. Я что, ее буду бить разве? Я тоже заревела, сидим обе, ревем. И тогда был Зрячих, первый секретарь обкома комсомола, мы были в квартире обкома комсомола, муж у меня был первый секретарь обкома комсомола. А тут Зрячих был, на его месте. Он зашел, говорит, Ася, что вы так плачете? – Светлана карточки потеряла. Ему так стало жалко нас, он принес буханку хлеба. Он говорит, Ася, вы не обидитесь, я вам отдам одну буханку, она у меня стоит уже давно. А у них ведь был магазин, я и сама этим магазином пользовалась, когда был Тарасов, а когда его не стало, ничего не стало. Буханку взяла, спасибо, спасибо. А ее отправила в этот же день на дачу. Знаю, что ее там кормить будут, успокоила ее. Ну, что делать, я продам что-нибудь, у меня есть чулки, я чулки продам. Отправила ее на эту самую дачу, а сама эту буханочку тянула. Играешь в театре и думаешь, все, спектакль кончился, меня принимали хорошо, все-все хорошо, если бы дома была бы корочка. Уж не думаешь о хлебе, о корочке думаешь. Ой, ужасно было тогда.

В нашем театре это все во время войны, когда окончилась война, все педагоги поразъехались по своим городам, в Ленинград. У нас в городе долго не было драматического театра. Потом уже из ТРАМа они уехали в Свердловск, и там уже превратились в театр и сюда приехали уже театром настоящим. Емельянов был самый лучший актер, он в Москве уже, его взяли в Москву. А потом был наш ТРАМ, он был уже второй, но он просуществовал только 3 года, и финансировал его завод Дзержинского. Вот ведь как – завод Дзержинского содержал театр. Нас было 6 девочек и 5 мальчиков, 12 человек было, которые оплачивались, а так он обрастал просто которыми как самодеятельностью занимались. Я получала тогда самую большую зарплату – 175 рублей, это были те деньги, когда я приходила в магазин и покупала всего, всего, всего. Деньги я не тратила полностью, я кое-как домой притаскивала все это. И масло покупала килограммами, оно же было 3 рубля, рыбу притаскивала домой кое-как и тратила на это каких-нибудь 10–15 рублей. Картошку притаскивала по 30 килограмм.

Драматический театр был сначала в Мотовилихе, это была последняя остановка трамвая № 6, налево, там сейчас какой-то массив физкультурный, здание большое, высокое. Слушайте, такая даль, в конце города, была война, а публика битком в театре всегда. Вот чем объяснить? Война, люди голодные, да на таком расстоянии, трамваи не ходили. Я пешком до «дома чекистов» ходила 4 раза в день туда пешком, на каблуках (вот теперь ноги-то не ходят). На репетицию утром туда, потом с репетиции домой, потом на спектакль туда, со спектакля уже в 2 часа ночи домой. Я потому ложусь поздно, потому что я привыкла.

Такой спектакль, как «Маршал Кутузов», огромнейший спектакль, где Наполеон, Александр. Емельянов делал себе грим так, что его заставляли снять парик, чтоб поверить, что это не царь, такой великолепный он делал грим.

Драматический театр поместили в Доме офицеров, там он просуществовал около года. А потом ТЮЗ нынешний, это был Дом пионеров, долго не отдавали этот дом, а потом все-таки отдали и сделали драмтеатр. В нем я еще поработала. А потом уж построили этот на Ленинской улице. Такой курятник построили. Архитектор чем это думал! Дворец очень большой, но так бестолково внешне он сделан.

Муж был первый секретарь обкома комсомола. Обком комсомола тогда находился на углу Луначарской и 25 Октября. Раньше там был клуб Толмачева, где меня Тарасов увидел, я танцевала в этом клубе Толмачева. Меня называли (у меня Батаруева была фамилия девичья) «Ася Батаруева, краса и гордость клуба Толмачева».

Когда я вышла за него, он был простой рабочий на заводе паровозоремонтном. А меня все знали, я танцевала здорово. А закончилось тем, что их заварухи раскрыли в обкоме партии. Раскрыл сам Гусаров, Гусарову рассказали. Теперь улица есть Гусарова – первый секретарь обкома партии. Раскрыл, что там такая заваруха, что там каждую ночь они собираются. И он их всех расформировал, весь обком, всех их разослал по разным городам, всех, всех, всех. И Тарасова в город Тамбов. Он говорит: «Ася, давай поедем в Тамбов, там я буду первый секретарь, директор завода…» Я сказала, я не поеду. Я сослалась на студию, не кончена была студия еще, не стала злить его, сказала, я не поеду, по крайней мере пока. А лет 25 назад в газете «Правда», по-моему, нашла его имя с фамилией и отчеством в черной рамке, умер в Москве.

Алгоритмы локальных текстов