I. Провинция как текст
О. А. Лавренова (Москва)Образ места и его значение в культуре провинции
Географическое пространство, в котором существует культура, заставляет ее подчиняться непреложным константам, неподвластным растущим техническим возможностям человечества. Но существует, пожалуй, единственная область безраздельного примата культуры над пространством – проверенная веками возможность его трансформации: созданные культурой смыслы географического пространства и ландшафта. Фактически культура заново структурирует пространство своего обитания. Знание, превращенное в знаковую форму, становится инструментом подчинения культуре пространства земной поверхности. Осмысление мира сравнимо с его освоением, так как способствует его упорядочиванию, превращению дикой, неконтролируемой среды в знаковую систему, где та же фактическая неконтролируемость превращается в знак, обретает свое фиксированное место в картине мира, становится подконтрольной на смысловом уровне. Семиотически упорядоченное пространство становится обжитым.
При переосмыслении внешних границ известного мира культура меняла внутренние ценности, ориентиры, категории, для того, чтобы вновь придать образу мира целостность и характеристики универсума. Великие географические открытия провоцировали внутренние мутации культуры, так как еще не освоенная и не означенная информация требовала пересмотра устоявшейся картины мира. Равновесие культурного пространства восстанавливалось за счет изменения или перераспределения в нем информации и смыслов.
Современная западная философия вполне справедливо рассматривает представления о географическом пространстве как собственно географическое пространство, а последнее представляется как тотально-ментальное (см.: Замятин 1999, 44). Во взаимодействии человека и географической среды концептуальный уровень понимания оказывается более действенен, чем перцепивный, и ландшафты воздействуют на человека преимущественно пропорционально их смыслу, символике, а не внешнему облику (см.: Hudson, Pocock 1978, 33). Поэтому важно то, как «воспринимаются и оцениваются территории в рамках той или иной культуры» (Душков 1987,41), в результате чего можно говорить об их «устойчивых культурных значениях» (Там же).
Устойчивые представления о географическом объекте, локальности, элементе ландшафта, существующие в общественном сознании и/или зафиксированные в художественных произведениях, обозначаются как образ места и становятся, в свою очередь, неотъемлемой частью культурного ландшафта[191]. Образ места, смысл места (sense of place, в соответствии с принятой в зарубежной науке терминологией) включает в себя визуальные и эстетические характеристики места, его эмоциональное воздействие, его символику (см.: Hudson, Pocock 1978, 80). Образ места необычайно значим как явление, так как неповторимый узор смыслов, имеющих свои координаты в географическом пространстве, создает в конечном итоге структуру культурного ландшафта страны. В результате пространство провинции, представляющее собой антитезу и смысловой фон для столичных городов, при внимательном рассмотрении оказывается уникальным в каждой своей единице и не требующим противопоставления столице для его культурной идентификации.
Культурному ландшафту присущ принцип иерархичности и полимасштабности, последняя уходит корнями в архаические глубины взаимоотношения культуры и пространства, в «этно-миф о логическую организацию пространства». «Принцип полимасштабности пространства заключается в усложненности и способности к переорганизации, что является прямым следствием рассмотрения данного пространства с различных «точек зрения» (внутренних и внешних). Это означает, что одно и то же место в локальном, региональном, общерусском и прочих масштабах будет наделяться различными оценочными смыслами» (Калуцков и др. 1998, 107). Базируясь на принципе полимасштабности, с равной степенью уверенности можно говорить о культурном ландшафте города, районов различного ранга, страны. На каждом из этих уровней будут появляться свои смысловые нюансы культуро-географической информации. Соответственно, образ одного и того же места будет варьироваться по мере «приближения» к нему – от национального уровня к локальному. Или, по мере «удаления», может растворяться в образе более крупных территорий, исчезать в соотнесении с местами более яркими и значимыми в культуре и истории страны.
Осмысление пространства культурой связано с рождением многоуровневых географических образов – от образа мира до образа места. Субъективная разнородность мира возникает не только из объективной его разнородности, но и благодаря неравномерному осмыслению его объектов ментальностью национальной культуры. Существует довольно много мест вне и даже внутри территориальных границ национальной культуры, не значимых для нее. Географические объекты и элементы ландшафта становятся символами в том случае, если в культуре существуют устойчивые ассоциации с судьбоносными историческими событиями, артефактами или уникальными чертами природного ландшафта. В символы превращается национальная история, запечатленная в культурном ландшафте страны. «Символы-мотивации – это, как правило, ландшафтные знаки этнической целостности, воспринятой в виде судьбы этноса. Таковы для русских река Волга, Куликово поле, Бородино, сыра мать-земля, по которой ходили Богоматерь и Андрей Первозванный» (Чеснов 1998, 77). В случае актуализации архаического и религиозно-мифологического пластов культуры географические объекты, локальности, элементы ландшафтов, географическое пространство в целом становятся выразителями архетипов человеческого сознания.
Таким образом, культура, существующая на земной поверхности, неизбежно символизирует среду своей жизнедеятельности (Hudson, Pocock 1978, 33). Географическое пространство естественным образом включается в семиосферу[192] – семиотическое пространство культуры, «внутри которого единственно возможны семиотические процессы» (Лотман 1998,444).
Информационный характер образа места позволяет говорить о культурном ландшафте как знаковой системе, благодаря чему провинциальное пространство можно рассматривать во всем богатстве и уникальности его локальных смыслов и взаимосвязей между ними. Топонимы и собственно географические локусы в такой системе выступают в роли знаков, образы – в роли означаемых. В зависимости от смыслового содержания знаки-топонимы могут быть символьными, иконическими и индексальными (в роли знака выступают в двух последних случаях преимущественно собственно географические объекты, а не их имена).
Наиболее значимы в национальной и мировой культуре символьно-индексальные знаки, в которых место, его визуальные, событийные, исторические характеристики оказываются неразрывно связанными с местом и его топонимом. Чаще всего такими сложными знаковыми образованиями предстают города. Город сам по себе является символом комплексного общества (см.: bynch 1960), в нем оказываются слиты воедино социо-культурные и архитектурные особенности, обычно ассоциативно присутствующие при упоминании его имени. В столичных городах это свойство выражено наиболее ярко. «На уровне крайней абстракции вся комплексность города может быть заключена в имени как таковом – например, Рим; или в монументе, строении, таком как Эйфелева башня; архитектурных элементах, таких как небоскребы Нью-Йорка; в лозунге или кличке» (Tuan 1976,192). В русской культуре Москва обычно символизирует душу России (символьность знака), идеи ее «азиатскости» (индексальность знака – неевропейская форма застройки и т. п.). Рим – символ европейской средиземноморской культуры (символьность) и выразитель идеи католичества (индексальность). Провинциальные города выступают в таком качестве значительно реже, как, например, Исмаил, Нарва, Порт-Артур и другие города, символизирующие события военной истории, города Золотого Кольца, ассоциирующиеся с историей Древней Руси и соответствующей архитектурой.
Символьные знаки – реки и их топонимы, так как причинно-следственные связи между ними и их значением в культуре более слабые, чем в случае топонимов городов. Например, в русской поэтической культуре XVIII – начала XX века великие сибирские реки – символ потенциальной мощи российской державы и российского духа, Нева – «столичная» река, символ государственности (в русской поэзии по отношению к ней используются такие определения, как «державная», «царственная»; см.: Лавренова 1998).
Иконические знаки достаточно редки, так как для использования географического объекта в таком качестве он должен обладать ярко выраженными собственными физиогномическими характеристиками, значимыми в семиосфере культуры. Например, иконическим знаком в русской культуре можно считать Урал (Рифей), имеющий значение рубежа, границы. Меридиональная протяженность и горный рельеф, положение между давно освоенным культурным пространством и сравнительно недавно колонизированной территорией Сибири, относительная труднодоступность вплоть до начала XIX столетия – эти черты, присущие Уралу, сыграли свою роль в их использовании в качестве иконического знака.
Культурный ландшафт представляет собой знаковую систему, в которой знаки находятся в сложных и поливалентных взаимоотношениях, поэтому его вполне можно рассматривать как текст, доступный прочтению. Такому взгляду на культурный ландшафт весьма способствует культурологическое понятие текста «как гибкой в своих границах, иерархизированной, но подвижно структурирующейся системы значащих элементов, охватывающей диапазон от единичного высказывания до многоэлементных и гетерогенных символических образований» (Абашев 2000, 7).
Полисемантичность топонимов-знаков и их взаимоотношений в провинциальном пространстве обычно «считывается» обывателем на интуитивном, герменевтическом уровне. Но такую латентную информацию возможно перевести в пространственно-знаковую модель. Информация о внутренней семиотике культурного ландшафта обычно концентрируется в различных художественных и документальных текстах, являющихся выражением ментальности локальной и национальной культуры. Изучение отражения места и географического пространства в целом в литературном тексте, а также фольклоре дает возможность реконструировать глубинные процессы культуры. «Географическое пространство, которое становится своим собственным образом (или образами), может быть и средством, универсальным инструментом типологического анализа письма и различного рода текстов» (Замятин 1999,53).
С другой стороны, через литературный текст латентный образ места становится доступным исследованию. Используются также исторические документы, живописные источники, семантика архитектурных форм, цветовые, звуко-музыкальные, а также другие особенности природной среды, данные специальных опросов, тексты реклам турфирм и анализ рекреационных потоков, которые позволяют исследовать семантику места в национальной и локальной культуре.
«Прочтение» текста культурного ландшафта находится в прямой зависимости от восприятия и моделирования образов места. И, наоборот, образ места обретает особую значимость, если он воспринимается не сам по себе, а в контексте культурного ландшафта района, страны.
Структура провинциального пространства становится более «прозрачной», если при изучении пространственно-семантических систем применять методы текстологии. Связный текст от бессистемного комплекса смысловых отношений отличает существование особого текстового отношения – экспозиции, главный член которого «смысловое отношение – его следствие». Рассматривая культурный ландшафт как текст, можно заметить, что смысловые отношения в нем упорядочены в пространстве и не имеют строго фиксированной последовательности. Экспозиция такого текста нелинейна. Обычный текст имеет своеобразную «древовидную» последовательность высказываний с очередным (надстраивающимся) смысловым отношением. В культурном ландшафте отношения между топонимами-знаками и соответствующими географическими объектами также имеют разветвленную структуру, но смысловое отношение и его следствие разворачиваются не во времени, а в пространстве. Легче всего поддаются прочтению ландшафты-тексты национальной истории. Например, изучение семиотической структуры культурного ландшафта России показывает, что она представляет собой «застывшую в пространстве волну колонизации». Старо освоенная европейская часть России по-прежнему отделена от бесструктурного, внутренне хаотичного топонима-пространства Сибири границей-фронтиром Уральских гор. Таким образом, одновременно существующие в пространстве топонимы-знаки или сообщения могут быть прочитаны как определенная последовательность сообщений, как текст. Микрогеография локальных культурных ландшафтов читается в соответствие с местной историей.
Тот же текст культурного ландшафта России может быть прочитан не в историческом, но в религиозно-мифологическом ключе. Это прочтение, в отличие от исторического, более универсально и в то же время более обобщенно. В этом же ключе могут быть прочитаны тексты культурных ландшафтов регионального и локального уровня.
Как полагает современная антропология, именно осознание Божественного закона явилось изначальным импульсом семиотизации пространства, имеющей разную форму выражения в различных культурах. Превращение среды в знаковую систему, где в роли знака выступают географические объекты или элементы культурного ландшафта, а в роли означаемого – архетипы, трансцендентные понятия и категории и соответствующие символы, создает религиозно-мифологическую, или сакральную, географию. В результате складывается символическое понимание пространства, когда карта мира становится своеобразной иконой, отражающей традиционное миросозерцание и различными своими частями выражающей на плоскости «вертикальные» слои мироздания. С эпохой великих географических открытий в европейских культурах начался процесс накопления реальных знаний о географическом пространстве, вытеснивших иконографичность представлений о мире. Но остались архаические символические значения отдельных географических объектов и территорий, в какой-то степени сохраняющие память о мире-иконе.
Иконографическое представление о мире сохраняется во внутренней организации культурного ландшафта. Так, проведенные исследования отражения географического пространства в русской поэзии XVIII – начала XX в. (см.: Лавренова 1998) показывают, что культура России имеет территориальную организацию, сходную с иконической. Горизонтальные оси пространства – основные реки европейской России (Волга, Днепр, Дон). Вертикальная ось, соединяющая землю с небом, проходит через Москву, являющуюся сердцем дореволюционной культуры России. Голова России – столичный Петербург, одновременно являющийся ее инфернальным полюсом. Урал в религиозно-мифологическом контексте представляет собой рубеж, отделяющий цивилизованный мир от территорий относительно дикой природы, Космос от Хаоса. За ним существует хаотичное (с точки зрения европейской России) пространство потенциальной мощи страны – Сибирь.
Факт неизбежного символизирования пространства культурой позволяет в методологическом смысле рассматривать географическое пространство не только как набор сообщений, но и как возможность разработки стратегии сохранения и развития культуры провинции. Одно из свойств человеческого сознания – это боязнь перед неизвестным, приязнь к хорошо известному, любовь к тому, что наполнено смыслом, выводящим за пределы сиюминутной реальности. Поэтому текстуализация, активизация образов места, в результате которой осознается как весь комплекс значений места в культурном ландшафте страны, так и внутренний текст места, превращает «место в поле любви и заботы» (Tuan 1977).
По сути, стратегия использования образа места как знака в контексте культурного ландшафта возрождает культурную метафору «мир – книга» и «книга – икона мира». Подобным образом конструируется среда обитания, так как человек набрасывает смысловую сеть на элементы ландшафта (см.: Штейне 1988) и создает качественно иной мир, наполненный значениями и символами.
Но чтение текста культурного ландшафта места жительства возможно лишь при некоторой отстраненности взгляда, рефлексии. Суть взаимоотношений человека и ландшафта выражается в бытийности места жительства. Об этом как нельзя лучше говорит А. Экзюпери устами своего героя, размышляющего о подвластном ему гипотетическом царстве: «Великая истина открылась мне. Я узнал: люди живут. А смысл их жизни в их доме. Дорога, ячменное поле, склон холма разговаривают по-разному с чужаком и с тем, кто здесь родился. Привычный взгляд не дивится выхваченным частностям, он и не видит ничего, родная картина давно легла ему на сердце» (Сент-Экзю-пери 1994, 18). Информация, заключенная в ландшафте, чаще всего воспринимается его обитателями на подсознательном уровне, но при этом они в достаточной мере ощущают ее значимость, если оказываются связанными с местом обитания узами любви. Поэтому для жителя процесс осознания знаковое™ привычного места сходен с процессом саморефлексии.
При глубоком осмыслении текст культурного ландшафта города, поселения и окрестностей превращается в священный или исторический текст, позволяющий по иному осмыслить привычное пространство. Осмысление локального пространства на качественно ином уровне позволяет максимально реализовать духовные и личностные запросы человека, проживающего в этом месте. Не столько уроки краеведения, оперирующие разрозненными блоками информации, сколько воспитание умения чтения текста культурного ландшафта может связать человека и место его проживания «узами любви». Умение чтения священных и исторических текстов подразумевает овладение их метафорическим языком, не столько знание знаков, сколько представление об означающем. Тогда перемещение в пространстве превращается в увлекательное чтение исторического текста или, при особой сонастроенности сознания трансцендентным категориям – в чтение священного текста, в молитву.
Наиболее распространенные архаические символы в той или иной редакции присутствуют в каждом локальном культурном ландшафте и не требуют особых пояснений для постороннего зрителя, владеющего языком религиозно-мифологических про стране тв енных символов. Дорога – полисемантичный в русской культуре символ Пути. Река в качестве «стержня» локальной вселенной, а также мирового пути (см.: Топоров 1988, 176). Мост через реку как символ связи миров, играющий важную роль как в древних, так и в современных свадебных обрядах (см.: Теребихин 1993, 67). Холм, самое высокое место в поселении, обычно освященное храмом, монастырем – символ устремления земли к Небу, молитвы, и собственно храм – «наиболее обобщенный, семантически насыщенный образ мироздания» (Там же) как такового.
Особый случай превращения ландшафта в священный текст возникает при упоминании его и его элементов в Священном Писании или в священном предании. В результате происходит «сращение» священного текста с культурным ландшафтом. Такой сакральный ландшафт символизирует собой не космологические категории, но события священной истории. Такой ландшафт-текст вызывает естественную необходимость его «прочтения». В средние века в христианской культуре зародилась традиция паломничества к святым местам. «Сакральное, то есть освященное церковью как обладающее особой святостью, пространство вызывало желание посетить его. Для благочестивого христианина паломничество представляло единственную и ни с чем не сравнимую возможность соприкоснуться со святынями. В отличие от мусульманства, христианство не обязывало каждого верующего совершить паломничество, однако многообразными способами подталкивало его к этому. <...> Наряду с максимально сакрализованным центром, Иерусалимом, существовало множество местных, локальных. Некоторые из них также пользовались широкой известностью в христианском мире» (Мельникова 1998,111). Паломники прочитывали через географию Святой земли священную историю. Примером такого «прочтения» может служить «Описание Святой Земли» Иоанна Вюрцбургского (Iohannes Wirzburgensis 1854, Col. 1053–1090; Steward 1890). «География Святой Земли у Иоанна – это, собственно, новозаветная история, припоминаемая паломником по мере его перемещения в пространстве» (Мельникова 1998,112). И по сей день места, связанные с жизнью и смертью Иисуса Христа, пророков и святых, при правильном их «прочтении» становятся ландшафтами-мистериями, в результате путешествия по которым паломники символически повторяли крестный путь Спасителя или мученический и полный откровений путь святого.
В современной культуре подобным же образом возникают «прочтения» текста ландшафта наоснове текста культовых художественных произведений, способствующие созданию неповторимого образа места. Создаются особые маршруты-прочтения, как, например, Москва «Мастера и Маргариты» Булгакова, Петербург «Медного Всадника» А. Пушкина. Тот же самый эффект возникает и в провинциальном ландшафте, если он был отражен в произведениях литераторов национального и мирового масштаба. Причем совершенно не обязательно, чтобы в произведениях такого ранга были упомянуты конкретные топонимы. Так, роман А. Платонова «Чевенгур», один из самых значительных романов 20—30-х годов, напечатанный в России спустя шестьдесят лет после своего написания, стал поводом пристального внимания исследователей к реальному пространству юга Воронежской области – пространству, явившемуся прототипом места действия философского романа-метафоры. Топоним «Чевенгур» (предположительно, «вывернутый наизнанку» Богучар) – авторский вымысел, но в романе участвуют и реальные топонимы, оставшиеся в тексте в своем первозданном звучании и местоположении. Летом 2000 г. в окрестности города Богучар отправилась экспедиция, посвятившая свои исследования прочтению философских откровений романа А. Платонова в реальном культурном ландшафте (см.: Голованов 2000, 16; Балдин и др. 2000, 3). Перемещение в пространстве-тексте происходило как приобщение к тексту литературного произведения, к его полисемантической многослойности.
Не имеющая мощного культурного резонанса в мировом и национальном масштабе историческая и литературная семантика места требует «посвящения» в конкретную историко-мифологическую реальность. Возникает необходимость в человеке, которому доступен язык уникального текста, где роль сообщений играют элементы местного ландшафта, имеющие знаковый характер в локальной культуре. Так возникает фигура переводчика-проводника, посвященного в таинства текста данной местности. В результате знаний, получаемых от обитателей места, для постороннего наблюдателя актуализируются образы элементов городского ландшафта – зданий, памятников, парков, скверов, площадей и т. п., созданные местным преданием и реальной историей. Такое «посвящение» позволяет наблюдателю или исследователю вжиться в образ места изнутри, оценить сложность его внутренней членимости.
Образ места – необходимый элемент семантической упорядоченности мира. Взгляд на локальность извне и изнутри – с точки зрения национальной и местной культуры – позволяет всесторонне оценить ее значимость и значение, осмыслить место жительства или место пребывания в контексте системы ценностей и семиотических кодов культуры. Осмысление провинциальных локусов и пространства провинции дает возможность «прочтения» и «проживания» истории и трансцендентных категорий, что, в свою очередь, создает первооснову самоидентификации культуры провинции и ее идентификации в культуре страны.
Библиография
Абашев В. В.: 2000, Пермь как текст, Пермь.
Балдин А., Голованов В., Замятин Д.: 2000, 'Империя пространства: К развалинам Чевенгура', Книжное обозрение «Ех Libris НГ», 2000, № 41 (164), 26 октября, 3.
Веденин Ю. А.: 1997, Очерки по географии искусства, С. – Петербург. Голованов В.: 2000,'К развалинам Чевенгура: Новые географические открытия', Общая газета, 2000, № 39 (373), 28 сентября – 4 октября, 16. Душков Б. А.: 1987, География и психология, Москва.
Замятин Д. Н.: 1999, Моделирование географических образов, Смоленск.
Калуцков В. И., Иванова А. А., Давыдова Ю. А., Фадеева Л. В., Родионов Е. А.: 1998, Культурный ландшафт Русского Севера: Пинежье, Поморье, Москва.
Лавренова О. А.: 1998, Географическое пространство в русской поэзии XVIII – начала XX вв.: (геокультурный аспект), Москва. Лотман Ю. М.: 1996, Внутри мыслящих миров, Москва. Лотман Ю. М.: 1998, Об искусстве, С. – Петербург. Мельникова Е. А.: 1998, Образ мира, Москва.
Сент-Экзюпери, А. де: 1994, Сочинения, пер. с фр., т. 2: Цитадель, Москва.
Теребихин Н. М.: 1993, Сакральная география Русского Севера, Архангельск.
Топоров В. Н-: 1988,'Река', Мифы народов мира, Москва, т. 2.
Чеснов Я. В.: 1998,Лекции по исторической этнологии, Москва.
Штейне В. В.: 1998, Человек и культурный ландшафт, Интеллектуальные ресурсы развития научно-технического прогресса: Тезисы докладов и сообщений: Нальчик, 23—27 мая 1988 г., Москва.
Hudson R., D. Pocock: 197 8, Image of the Urban Environment, London.
Iohannes Wirzburgensis: 1854, 'Desriptio terrae sanctae', Patrologia Latina, 1.155, Col. 1053–1090.
Lynch K.: 1960, The Image of the City, Cambridge.
Steward A.: 1890, [John ofWurzburg],Descnpf/ott of the Holy Land ofWur-zburg (A. D. 1160–1170), [translated by] A. Steward, London.
Tuan Y. – E: 1976, Topophilia: (A Study of Environmental Perception, Attitudes and Values), University of Minnesota.
Tuan Y. – E: 1977,'Man and Nature', Association of American Geographers: Resource Paper, 1977, № 10.
Л. О. Зайонц (Москва)Русский провинциальный «миф» (к проблеме культурной типологии)[193]
В предреволюционные годы журнал «Столица и усадьба» писал: «Пробудившийся, особенно в последнее десятилетие, интерес к изучению родного прошлого и отечественной старины <… > выявил <… > неоцененные сокровища исторического и художественного значения. <…> Самые на первый взгляд глухие провинциальные уголки оказались хранителями огромных богатств».[194] «Хотелось бы запечатлеть эти черточки русской жизни в прошлом, рисовать постепенно картину того, что есть сейчас, что осталось, как видоизменяется…».[195] Эти слова, открывавшие в 1913 г. первый номер журнала об ушедшей в прошлое «красивой жизни», отразили одну характерную особенность Серебряного века: именно в эту эпоху взгляд на «глухие провинциальные уголки» из нарративной области перемещается в сферу научной историко-культурной рефлексии. Проявилось это не только в обилии «провинциального» материала, хлынувшего на страницы крупных столичных периодических изданий, но и в новом взгляде на него. Вся нестоличная культура была объявлена чем-то вроде «национального заповедника», где любой объект становился экспонатом. Разумеется, в такой же мере это относилось и к столичной старине.[196] Однако столица (будь то Москва или Петербург) выполняла еще и функции координирующего центра: рабочего кабинета, трибуны, выставочного зала – и выступала в роли не столько объекта, сколько субъекта рефлексии. Культурное пространство, которое взялись осваивать пассеисты, обретало, таким образом, свой особый «хронотоп»: ценностью и смыслом наполнялось не сегодня и здесь, то есть актуальное время и столица, точка отсчета, а вчера и там, то есть прошедшие времена и не-сто-лица, иными словами – удаленная во времени жизнь провинциальной России. Особенность такого подхода заключалась в том, что в масштабах России движение в направлении столица —> глубинка фактически означало путешествие во времени (чем дальше, тем ближе к «седой старине»), отчего описание современного состояния какого-нибудь «медвежьего угла» или быта олекминских тунгусов приобретало такую же ценность, как и публикация мемуаров семьи Раевских. Таким образом, в рамках пассеизма формировался вполне определенный взгляд на прошлую и настоящую жизнь российской провинции: она представала в виде культурно-исторической резервации, в недрах которой, как позже с тоской напишет Ф. Сологуб, «так много было скрыто чистых сил и вещих снов». Устойчивый комплекс иллюстрирующих литературных аллюзий от Пушкина до Чехова довершал картину.[197]
Именно этим пафосом пронизаны пассеистические акции начала века, связанные с деятельностью журналов «Мир искусства» и «Старые годы» (А. Н. Бенуа, С. П. Дягилев, И. Э. Грабарь, Н. Н.Врангель, братья В. К. и Г. К.Лукомские, П. П.Муратов, П. К. Симони, П. Д. Эттингер и др.). В начале 1900-х годов А. Бенуа и С. Дягилев организуют ряд нашумевших выставок русской иконописи и живописи XVIII и XIX веков; появляется «усадебный» цикл В. Э. Борисова-Мусатова, а чуть позже – «провинциальные» стилизации Б. М. Кустодиева; в начале 1910-х годов Г. К. Лукомский объезжает губернские и уездные города и выступает с подробными обзорами провинциальной архитектуры и искусства (см. Лукомский 1911,1912); Н. Н. Врангель совершает серию поездок «по тихим провинциальным городам и поместьям с целью отыскания и изучения произведений искусства» (Лурье 2000, 11) и по результатам поездки публикует в журнале «Старые годы» ставший культовым цикл очерков «Помещичья Россия» (1910). Перечень этот можно легко продолжить. В журнале «Русская старина» регулярно печатается страничка «Книжной летописи», большую часть которой занимают провинциальные издания и книги, посвященные провинции.[198] Для их распространения на углу Тверской и Малой Бронной открыт, как сказали бы мы теперь, специализированный магазин «Сотрудник Провинции».
Наряду с историографией и искусствоведением, настоящий бум переживают в начале века география, фольклористика, этнография и краеведение – науки, «открывающие» территорию, местность. В 1910 г. на состоявшемся в Москве съезде русских естествоиспытателей и врачей впервые учреждается секция антропологии и этнографии. Обсуждается идея создания общественного (не учебного!) музея по общей этнографии в Москве. Исследовательский диапазон изданий этого профиля («Этнографическое обозрение», сборники Общества любителей истории, археологии и естествознания, «Живая старина» и ее провинциальные филиалы) велик и разнообразен: от «обычаев и поверий на Великий Четверг» до «остатков шаманства у желтых уйгуров» (см. Вершинский 1912; Малов 1912). Своеобразным результатом этой кампании можно считать выход в свет новых справочно-энциклопедических изданий, таких, например, как «Географический словарь России» (под ред. Д. И. Рихтера, СПб., 1909–1910) – наиболее полный из существовавших к тому времени, или «Великая Россия: Географические, этнографические и культурно-бытовые очерки современной России» (под общим руководством Д. А. Анучина, М., 1912. Т. 1: Сибирь; Т. 2: Поволжье, Приуралье).
Все эти акции, разыскания, выступления, аллюзии широко тиражировались и обсуждались в массовой литературе и периодической печати, становясь культурным достоянием обширной читательской аудитории. Литературное и реальное представление людей начала века о том, «что есть сейчас, что осталось, как видоизменяется», приобретало вполне конкретные очертания, соответствующие выдвинутой пассеистами культурной модели. Многократные обращения авторов к одному и тому же предмету (народная старина, специфика уездной жизни, быт русской усадьбы, провинциальное искусство), поиск в нем типичного, характерного, определяющего привели к своеобразной «сублимации» материала: он трансформировался в галерею культурных символов. Это вполне соответствовало «научному и художественному мышлению <… > эпохи, ее потребности онтологизировать, возводить в бытийный символ историческую судьбу и национальную природу России» (Стернин 1998,247).
Культурная модель русской провинции или, пользуясь выражением В. Щукина, «миф провинции» (2001, 316), сложившийся к 1910-м годам, в полном объеме мог бы быть воссоздан по материалам перечисленных выше периодических и отдельных изданий. Такие же возможности открывают и художественные тексты, широко представленные в литературном арсенале Серебряного века. Любопытен один из них, в котором провинциальный «миф» начала XX века проступает, на наш взгляд, особенно рельефно. Это стихотворение Н. Гумилева 1913 г. «Старые усадьбы»:
1
Дома косые, двухэтажные
И тут же рига, скотный двор,
Где у корыта гуси важные
Ведут немолчный разговор.
2
В садах настурции и розаны,
В прудах зацветших караси, —
Усадьбы старые разбросаны
По всей таинственной Руси.
3
Порою в полдень льется по лесу
Неясный гул, невнятный крик,
И угадать нельзя по голосу,
То человек иль лесовик.
4
Порою крестный ход и пение,
Звонят во все колокола,
Бегут, – то, значит – по течению
В село икона приплыла.
5
Русь бредит Богом, красным пламенем.
Где видно ангелов сквозь дым…
Они ж покорно верят знаменьям,
Любя свое, живя своим.
6
Вот, гордый новою поддевкою,
Идет в гостиную сосед.
Поникнув русою головкою,
С ним дочка – восемнадцать лет.
7
«Моя Наташа бесприданница,
Но не отдам за бедняка».
И ясный взор ее туманится,
Дрожа, сжимается рука.
8
«Отец не хочет… нам со свадьбою
Опять придется погодить».
Да что! В пруду перед усадьбою
Русалкам бледным плохо ль жить?
9
В часы весеннего томления
И пляски белых облаков
Бывают головокружения
У девушек и стариков.
10
Но старикам – золотоглавые,
Святые, белые скиты,
А девушкам – одни лукавые
Увещеванья пустоты.
11
О Русь, волшебница суровая,
Повсюду ты свое возьмешь.
Бежать? Но разве любишь новое
Иль без тебя да проживешь?
12
И не расстаться с амулетами.
Фортуна катит колесо.
На полке, рядом с пистолетами,
Барон Брамбеус и Руссо.
Для нас это стихотворение любопытно в первую очередь тем, что представленная в нем галерея образов, помимо всего прочего (то есть собственно поэтики), – вполне узнаваемый набор пассеистических клише, наработанных литературой, искусством и публицистикой начала века. Название стихотворения в данном случае достаточно условно, а точнее, символично, поскольку ряд сюжетных зарисовок («усадебных» и «не усадебных»), на которые разбит его текст, на деле соответствует картине культурологически более объемной. Вынесенная в заглавие формула старые усадьбы (множественное число) в пассеистической литературе имела почти терминологический смысл: при подобном словоупотреблении речь шла, как правило, о временной и пространственной перспективе – от старинных преданий до недавнего настоящего и «по всей таинственной Руси». Мир русских усадеб и то, что в сознании Гумилева связывается с ним, то есть весь его географический и культурный ареал, вписывался в живое пространство провинциальной России. Существует распространенное мнение о том, что усадебная культура представляет собой «сколок культуры «всемирной», домашний образчик именно столицы, а не провинции» (Кошелев 2000, 50). Во многих отдельных случаях с этим трудно не согласиться. Отмечено это было еще Н. Н. Врангелем: «Многие помещики, дабы не нарушать своего спокойного созерцания любимых предметов, строили почти одинаковые жилища, как в деревне, так и в городе. «У одного графа Толстого, – пишет Благово, – было два совершенно одинаковых дома: один – в Москве, другой – в деревне. Оба были отделаны совершенно одним манером: обои, мебель – словом, все как в одном так и в другом…» <…> Так было не только возле обеих столиц, но и в глухой провинции» (Врангель 2000, 93–94). Параллельно, как известно, существовало огромное количество поместий среднего и обедневшего дворянства, в которых протекала жизнь более чем далекая от столичного образца. Кроме того, и об этом тоже говорит Н. Н. Врангель, усадьба – вовсе не застывшая история. После отмены крепостного права «жизнь в деревне перестала быть жизнью на века, а лишь переходным этапом, летним отдохновением. Тут получила свое пошлое значение слово «дача»» (Врангель 2000, 143). И совершенно новым смыслом наполнилось понятие классической русской усадьбы в эпоху символизма: в ней увидели «поэтическую ипостась России <…> ее своеобразный «национальный лик»» (Нащокина 1998, 327).
Таким образом, рассматривать стихотворение Гумилева, отталкиваясь от названия, а именно, как «усадебную» иллюстрацию, означает пренебрегать целым спектром дополнительных и актуальных для эпохи коннотаций, выводящих его на иной содержательный уровень. Сюжеты, на которые разбит текст стихотворения, имеют один общий локальный знаменатель, и в нашем случае это важно: их место действия – территория провинции. То же можно сказать и об объединяющем их культурном контексте, что обычно и отмечалось исследователями, обращавшимися к этому стихотворению.
Идея взглянуть на стихотворение Н. Гумилева под таким углом зрения была спровоцирована другим текстом, явившимся продуктом близкой культурной ситуации, но почти столетием позже. Это вышедший в С. – Петербурге в марте 2000 г. сборник «Русская провинция: миф – текст – реальность». Нет смысла еще раз говорить о возобновившемся в последние годы интересе к истории и культуре русской провинции. В настоящее время этот процесс находится в стадии накопления исследовательского материала. Сборник «Русская провинция: миф – текст – реальность» – не первый и не единственный: с начала 1990-х годов вышло по меньшей мере восемь изданий, посвященных провинциальной проблематике,[199] однако ни одно из них ни тематически, ни типологически не может быть сопоставлено с текстом Н. Гумилева.
Книга «Русская провинция: миф – текст – реальность» (далее РП) была собрана по материалам четырех «провинциальных» конференций (Тверь – Елец, 1997–1999) и с полным основанием может быть названа первой коллективной монографией по проблемам русской провинциальной культуры. Сборник состоит из шести разделов, демонстрирующих различные подходы к тому культурному явлению, которое мы условно называем «провинциальным текстом русской культуры»: I раздел посвящен исторической семантике понятия провинция и его производных; II – реалиям провинциальной жизни (в прошлом и настоящем); III – литературному образу русской провинции; IV – провинциальному фольклору и мифологии; V – Твери и ее культурному ареалу; VI – публикации мемуарных источников о жизни в провинции. Само понятие «провинциального текста» в сборнике не определено, однако его структура уже сама по себе дает представление о возможных составляющих этого понятия. Вместе с тем, сборник является таким же продуктом рефлексии на провинциальные темы, как и вошедший в него материал, и с этой точки зрения вполне может быть рассмотрен как одна из разновидностей «провинциального текста» или «текста о провинции» со своей прагматикой, топикой и структурой.
Мысль спроецировать текст сборника на текст стихотворения возникла без какой-либо предварительной задачи. Некоторая перспектива усматривалась лишь в возможности взглянуть на стихотворение Гумилева, собранное из разнородного, но определенным образом отфильтрованного «провинциального» материала, как на своеобразный тематический «пазл», развернутым вариантом которого могла бы стать посвященная провинциальной топике монография. Или как на краткий опыт «Провинциального словаря» начала века – и тогда возникал закономерный вопрос: насколько сопоставим и сопоставим ли с ним вообще «провинциальный» дискурс конца века?
Главный результат этой проекции стал следующим: гумилевское стихотворение оказалось разбитым именно на те сюжеты, которые были выделены авторами статей в качестве устойчивых провинциальных топосов. По сути дела, ничего неожиданного: если исходить из количества собранных в сборнике работ (около полусотни), то вероятность попадания в 10–11 выделенных поэтом «провинциальных» эпизодов приближается к 100 %. Но это – теоретически. Если же нечто подобное реально происходит, то тогда это может означать одно из двух: либо сборник, а точнее, коллективное исследование, строится по законам художественного текста, либо поэт выполняет нечто вроде социального заказа… Но даже если и предположить последнее, придется отметить, что, во-первых, предложенный Гумилевым набор сюжетов далеко не полностью можно назвать «классическим»; во-вторых, сочинение Гумилева продолжает оставаться поэтическим произведением, «пейзажем души», законы построения которого глубоко индивидуальны и, как правило, неисповедимы. В тексте стихотворения, действительно, наряду с узнаваемой топикой первого ряда, такой как «провинциальное/деревенское захолустье» (1-я строфа), «русская усадьба» (2-я строфа) или «история провинциальной/усадебной барышни» (6—8-я строфы), присутствуют строфы не столь знаковые, приближающиеся по жанру, скорее, к лирическому отступлению, вроде:
В часы весеннего томления
И пляски белых облаков
Бывают головокружения
У девушек и стариков.
Однако художественная логика стихотворения подсказывает, что здесь нет случайных элементов: все, перечисленное Гумилевым, эмблематично, а выстроенный образный ряд в высшей степени репрезентативен.
Таким образом, перед нами оказываются два исторически удаленных друг от друга культурных текста, принципиально различных по своей функции, возникших независимо друг от друга и так же независимо друг от друга апеллирующих к одной и той же провинциальной парадигме. При этом речь не идет о полном формальном или тематическом совпадении: «работающих» статей оказывается вполне достаточно, чтобы репрезентировать сборник как сопоставимое со стихами Гумилева целое.
Что может означать подобное совпадение, мы и попытаемся разобраться.
Первые две строфы стихотворения отдают дань провинциальной «классике» – «усадебно-деревенской» теме:
Дома косые, двухэтажные
И тут же рига, скотный двор,
Где у корыта гуси важные
Ведут немолчный разговор.
К началу XX в. подобная зарисовка – устойчивое культурное и литературное клише. Это или деревня, или часть усадебного мира. Именно такого рода «этюды» особенно характерны для журналов «Русская старина», «Старые годы», «Столица и усадьба»: «Проехав печальную русскую деревеньку – с <…> убогими хатками, колодцами, с «журавлями» и лужами воды около них, <…> с огородами <…> – вы видите вдруг белеющую вдали колоннаду»;[200] «Усадьба широко раскидывалась по обеим сторонам деревенского проезда, по одну сторону – барский двор, по другую – овины, скирдник, конопляник и пруды. Дом стоял среди двора и отделял переднюю половину от заднего двора»; «На луговой стороне обширного пруда видишь собрание хижин и изб, крытых соломою; по другую сторону, на плоском холме <…> дом графа Бобринского и обширный сад…»; «Напротив павильонов стоят два <…> каменные строения для служителей, тут же конюшня и сараи» – ср. гумилевское и тут же рига, скотный двор.[201] Эти картины могут быть продолжены галереей примеров из русской классической литературы. Гумилев же графически точно фиксирует один из наиболее узнаваемых «видов» русской провинции и литературы о ней.
Именно этой нефасадной стороне усадебной жизни посвящена в сборнике статья В. Вестстейна (2000). Любопытен еще один пример, указывающий на универсальный характер отобранных Гумилевым элементов: авторы других статей, обращающиеся к теме провинциального захолустья (главный признак которого – стертая грань между городским и деревенским колоритом), в процессе подбора иллюстрирующих цитат выходят на те же характерные детали. М. Фазолини цитирует В. Соллогуба: «Уездный город С… По обеим сторонам единственной главной улицы тянутся, смиренно наклонившись, темно – серокоричневые домики…» (2000,229), ср.: дома косые, двухэтажные; М. Л. Спивак цитирует А. Белого: «Некоторые части богоспасаемого города напоминали двор скотный» (2000, 245), ср.: и тут же рига, скотный двор.
Вторая строфа:
В садах настурции и розаны,
В прудах зацветших караси, —
Усадьбы старые разбросаны
По всей таинственной Руси.
«Много усадеб разбросано по всему пространству нашего обширного отечества», – читаем в № 1 «Столицы и усадьбы».[202] Ср. у А. Ахматовой: Таинственные, темные селенья – //Хранилища бессмертного труда («Приду туда, и отлетит томленье…», 1916). Все остальное: сады, аллеи, пруды, цветники – и в литературе этих лет, и на страницах периодических изданий представлены в изобилии. В этом же пассеистическом поле – «Заброшенный дом» А. Белого (1903), ср.: «Цветов и неживых вещей…» А. Ахматовой (1913): Там есть прудок, такой прудок, //Где тина на парчу похожа <… > Что там живет большой карась // И с ним большая карасиха.
На второй Елецкой конференции (октябрь, 1999) пространственная семиотика усадьбы стала предметом специального рассмотрения С. В. Савинкова в докладе «Дом и сад как топос русской литературы». В сборнике же усадебная тема – одна из лидирующих. Представлена она в трех ипостасях: усадьба глазами провинциала, и тогда это «волшебное место, где происходят самые замечательные события, собираются самые замечательные люди и куда боги сошли с неба для того, чтобы устроить здесь райскую жизнь» (Фазолини 2000, 177); усадьба как вымирающее культурное пространство (см. Вестстейн 2000) и усадьба как сплав самых различных «школ» и культур, и в этом смысле являющаяся минимизированным слепком мировой культуры. Именно поэтому, считает В. А. Кошелев, нельзя путать культуру русской усадьбы с провинциальной культурой (см. 2000,50). Топос представлен, таким образом, во всем культурологическом спектре.
Еще один «классический» сюжет – история провинциальной/усадебной барышни (строфы 6, 7, 8). В качестве ближайшего литературного отголоска – ахматовское «А мы живем как при Екатерине …К нам едет гость вдоль нивы золотой» («Течет река неспешно по долине…», 1918) и «У пруда русалку кликаю, П А русалка умерла» («Я пришла сюда, бездельница…», 1911); в качестве более широкого контекста – материалы тех же пассеистических изданий. Ср.: «На этой скамейке всегда говорили слова любви, здесь сделано было несколько «предложений» и всегда ответом было «да!» Так выдали замуж несколько барышень Г…»[203] или с неизменным пиететом перед «классикой»: «Между «Евгением Онегиным» и «Мертвыми душами» заключен период нежного любования <…> родными традициями. Вот когда создается в русской литературе облик деревенской девушки Татьяны, и родившиеся в эти годы Тургенев и Толстой воспринимают последние заветы помещичьей России» (Врангель 2000, 142). Если говорить о русалочьей теме, безусловно, модной в начале века, то она не обошла и тогдашнюю фольклористику: в «Живой старине» Д. Зеленин публикует большую работу о русалках (см. Зеленин 1911).
Историко-литературный разрез темы представлен работами А. А. Фаустова. В сборник вошла его статья о пушкинских провинциальных барышнях, так сказать, барышнях-основопо-ложницах (см. 2000), однако не успела войти вторая статья на указанную Гумилевым производную тему – о русалках: доклад «Пушкинские утопленницы (к проблеме: центр и периферия у Пушкина)» был прочитан А. А. Фаустовым на конференции в Ельце (октябрь, 1999; ср. Фаустов 2000, 278–290). Кроме этого, безусловно, знакова и поэтическая форма, в которую заключена сама «история»: не строфа-зарисовка, а драматургический фрагмент. История провинциальной барышни – классический для XIX в. драматический сюжет, от театральных постановок 1820—1830-х гг. до Островского, Тургенева и Чехова.
Все перечисленные выше сюжеты (а также последняя 12-я строфа, о ней будет сказано ниже) составляют ряд легко узнаваемой «литературной» топики, которая, собственное является основным исследовательским материалом перечисленных выше статей. Что же касается оставшихся строф, то их происхождение, определенно, иное. За ними не вычитывается более или менее доступный или известный закадровый источник (группа текстов), в котором выделенный поэтом топос был бы общим местом. Вот тут и наступает момент, когда стихотворение можно рассматривать в качестве возможного предметного указателя по русской провинции и – как таковое – с успехом использовать в приложении к сборнику.
В третьей строфе:
Порою в полдень льется по лесу
Неясный гул, невнятный крик,
И угадать нельзя по голосу,
То человек иль лесовик, —
нельзя угадать и многое другое: впечатление ли это от недавней прогулки, воспоминание ли детства, отголосок ли народных поверий, бытовавших в Тверской губернии, где находилось родовое поместье поэта Слепнево? Между тем, в исследовательском арсенале сборника оказывается работа В. В. Сдобнова, сделанная по хранящимся в Тверском архиве материалам фольклорных, краеведческих и этнографических экспедиций конца ХІХ в. В статье приводятся образцы общих для этих мест рассказов о домовиках, овинниках и, в частности, лесовиках и колдунах, в которые может превратиться человек, совершив в лесу необходимый ритуал. В качестве же прямого комментария к строфе могла бы быть приложена статья М. А. Плетнева «Домовые и лесовики Тверской губернии: Народные поверья, существующие в Тверском уезде» (см. Плетнев 1903). Это, однако, не означает, что перед нами наиболее популярный в эти годы или в этой среде мифологический сюжет (в отличие, скажем, от сюжета барышни-русалки, за которым стоит «золотая» литературная традиция). Речь о другом. Местный фольклор, наверняка известный Гумилеву с детства, был проявлением того подлинно народного, векового, что в начале века стало неотъемлемым элементом пассеистической эстетики. «Быть может, покажется странным мое заявление о том, – писал в начале XX в. автор статьи о фольклоре Острогожского уезда, – что большая часть материала собрана в среде культурной или деревенской аристократии. Но это факт. Эта старина живет в данной среде, она всосана с молоком матери, прикрыта авторитетом бабушки <…>
Разливаясь в тысячах местностей, выражаясь в бесчисленном разнообразии индивидуальностей, жизнь выводит один общий, так сказать, узор на фоне этого разнообразия, подводит к одному общему знаменателю» (Пословицы, 143). В сознании Гумилева мир и «миф» провинции неизбежно должен был включать в себя и это онтологическое пространство. Строфа о лесовике – способ обозначения этого пространства, элемент «общего узора».
В четвертой строфе перед нами сюжет о явлении чудотворной иконы. В рамках конференций, по материалам которых собран сборник РЯ, он впервые энергично заявил о себе в Ельце (июль, 1999). Развитие его шло двумя этапами: сначала истории о чудотворной иконе Елецкой Богоматери рассказывали участникам конференции местные прихожане, студенты и краеведы, настаивая на их уникальности, затем те же истории прозвучали в докладе В. В. Абашева (см. 2000) и совместном докладе А. А. Литягина и А. В. Тарабукиной (см. 2000) в качестве устойчивых сюжетов локальной мифологии Перми и Старой Руссы. Точно такую же историю мог бы поведать и Гумилев об иконе Святителя и Чудотворца Николая, по преданию, спасшей в 1654 г. жителей Бежецка (близ которого находилось Слепнево) от «смертельной язвы». По версии С. И. Сенина, «в данном стихотворении нашла отражение старинная местная традиция. Ежегодно в день святых апостолов Петра и Павла, 30 июня по старому стилю, в Бежецк из Николаевской Теребенской пустыни <…> по реке Мологе монахи привозили чудотворную икону» Святителя и Чудотворца Николая Мирликийского» на большой красивой лодке <… > Все жители города с хоругвями выходили ее встречать, затем совершали крестный ход вокруг Бежецка и ставили икону в Воскресенский собор» (Сенин 1996,25–26).
Кроме статей перечисленных авторов, в сборнике представлен письменный извод рассказа о чудотворной иконе – это опубликованная С. Ю. Николаевой рукопись конца XVII – начала XVIII века «Сказание об Оковецких иконах» (см. Николаева 2000).[204]
Одна из определяющих для Серебряного века идея о святости и богоизбранности России и грядущем Апокалипсисе, явленная в пятой строфе стихотворения Гумилева, имела к его поэтической концепции самое прямое отношение. С ней, в частности, было связано представление о новой разрушительной силе, зреющей в провинции. Об этом же – «провинциальные» романы Ф. Сологуба.[205] К сожалению, за рамками сборника остался интереснейший доклад А. X. Гольденберга об уникальном случае культурной сублимации этих идей в канун первой мировой войны (Елец, июль 1999). Предметом анализа А. X. Гольденберга стал грандиозный политический фарс, разыгранный неким отцом Илиодором, русским Савонаролой из Царицына, поднявшим своими проповедями весь юг России на захват и очищение столиц. Это был религиозный и политический авантюрист, виртуозный оратор. Безошибочно рассчитав, он сделал ставку именно на свойства русской провинциальной ментальности и, как показал автор доклада, блестяще эту карту разыграл.
Ощущение надвигающейся катастрофы – одно из доминирующих в эту эпоху. С ним комментатор Н. Н. Врангеля Ф. М.Лурье связывал и смысл его исторических очерков: «В поездках, предпринятых после 1905 года, Николай Николаевич обнаружил следы страшного разгрома, прокатившегося по многим помещичьим усадьбам, – результат революционной пропаганды, приведшей к банальному массовому мародерству. Ужаснувшись, он понял, что Россию захватило торжество разрушителей, что никто даже не пытается его остановить. В отличие от желавших во всем видеть желаемое, он понял, что ожидает Россию в самом ближайшем будущем. Предвидя грядущие катастрофы, Николай Николаевич поспешил запечатлеть уходящую в небытие дворянскую культуру» (Лурье 2000, 21).
Девятая строфа – лирическая зарисовка начала дачного сезона образца 1913 г., а если отвлечься от Гумилева – «классический» топос позднего Бунина. Но ни дачная жизнь начала века, ни «темные аллеи» в сборнике не представлены. Однако, как показывает практика, отсутствие исследовательского интереса к той или иной лежащей на поверхности теме вовсе не означает, что не освоена ее культурная парадигма. Доказательством тому – статья О. Буле ««Половой вопрос» и провинция в публицистике начала XX в.» (см. Буле 2000).
Что касается десятой строфы, то и здесь у нас есть все основания положиться на культурологическое чутье Гумилева: финал, к которому он приводит своих героев – еще один «провинциальный» штамп (возможна и обратная комбинация: девицам – монастырь, старикам – «увещеванья пустоты»). Но в обоих случаях, будь пустынь метафорой или действительным местом исхода, мы имеем дело с еще одним чрезвычайно значимым элементом провинциального ландшафта. Этот топос был выделен в статье Е. В. Кулешова (см. Кулешов 2000). В ней монастырь рассматривается как противостоящий городу сакральный локус, представляющий собой одну из важнейших координат в пространственной иерархии провинции.
Одиннадцатая строфа, в которой, по мнению Г. П. Струве, слышен «голос Блока»[206] – своеобразное лирическое резюме еще одной «вечной» российской темы, эхом отозвавшейся у Ахматовой в стихотворении 1917 г.:
Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: «Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда.
.........................................................
Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух <…>
В сборнике РП эта проблематика не представлена, но именно она, в более широком контексте, была предложена В. Ш. Кривоносом в качестве основной темы второй Елецкой конференции – «Духовный мир русской провинции». Одному из аспектов этой темы, который может быть обозначен как «проблемы малой родины и судьбы русской интеллигенции», был посвящен доклад В. Ш. Кривоноса на первой конференции в Ельце (июль 1999) «Саратовский пленник. А. П. Скафтымов: ученый из провинции».
Последняя строфа гумилевского стихотворения выполняет роль замыкающей текст эмблематической виньетки. Руссо, барон Брамбеус, дуэльные пистолеты – три неизменных атрибута провинциального дворянского досуга прежних времен, собранные вместе – его «эмблема»: «Поставь Гумилев на полку рядом с Руссо сочинения Карамзина или Пушкина, правдоподобие пострадало бы: старосветские помещики до подлинной культуры недоросли» (Оцуп 1995,144). Вместе с тем, Гумилев почти дословно воспроизводит мысль Н. Н. Врангеля о том, что «теперь всякий, даже мелкий предмет этого безвозвратно ушедшего времени является для нас не простой курьезной забавой «любителей редкостей», но драгоценной реликвией старых заветов, каким-то талисманом, о котором мы еще грезим по детским воспоминаниям» (Врангель 2000, 54).
В сборнике угаданы две такие «реликвии»: Руссо и дуэльные пистолеты. О значимости «естественной» философии Руссо для русской дворянской провинциальной культуры – в статье автора этих строк (см. Зайонц 2000). Дуэльной теме посвящена статья Р. Казари (2000), где дуэль рассматривается в качестве неизменного атрибута провинциальной жизни военных.
Клишированный характер ассоциации Руссо – провинциальный дворянский уклад для культурного сознания начала XX в. очевиден, об этом можно судить по многочисленным описаниям в журнале «Столица и усадьба»: «В этих культурный оазисах наиболее характерно выразилась <… > страсть к безумной роскоши <…> и в то же время идиллическая любовь к природе, так увлекательно изображаемая кумиром XVIII в. – Жан Жаком Руссо»;[207] «В массивных дубовых шкапах <...> стоят тысячи книг в красивых кожаных, богато позолоченных переплетах XVIII и началаXIX веков. Сочинения по истории, метафизике, естествознанию чередуются с энциклопедией, томиками Вольтера и Руссо».[208] Строфа Гумилева выстроена на манер картины-обманки XVIII в., изображающей, к примеру, фрагмент стены деревенского кабинета. Смысл такой картинки в том, чтобы реальные детали могли читаться как условно-эмблематический текст, и наоборот – условное изображение воспринималось как реальность. Детали строфы отсылают к реальному интерьеру слепневской усадьбы Львовых, описание которого оставила А. Ахматова: «Над диваном висел небольшой портрет Николая I не как у снобов в Петербурге – почти как экзотика, а просто, сериозно по-Онегински («Царей портреты на стене») <…> В шкафу остатки старой библиотеки, даже «Северные цветы», и барон Брамбеус, и Руссо» (Ахматова 1990,276).
Что же касается барона Брамбеуса-Сенковского, то это выход к еще одной большой теме, в сборнике, увы, не освещенной: провинциальное чтение, деревенская библиотека.
Итак, мы возвращаемся к нашему главному вопросу: чем можно объяснить параллелизм «провинциальных» сюжетов, представленных в сборнике и в стихотворении Н. Гумилева?
На конференциях, предшествовавших выходу сборника РЯ, вопрос о том, что же представляет собой интересующий нас культурный феномен, то есть, что именно и каким образом мы должны описывать, спорадически возникал, но так и не был поставлен на обсуждение. Исследования, большей частью, спонтанные, шли в самых разных направлениях с пониманием того, что необходимо изучать и то, и это, поскольку провинция – наше все. Появившийся сборник обращает на себя внимание, прежде всего, тем, что в нем разнородный материал конференций предстал в совершенно ином качестве. Систематизация статей по разделам отразила представление о сформировавшихся областях исследований. Разумеется, этот тип структуры был задан – он вытекал из характера представленного на конференциях исследовательского материала. Однако работы были классифицированы не по локальному или тематическому признаку (Усадьба, Город, Деревня; Быт, Нравы, Культурные типы, Искусство и т. д.), а по предметной сфере (историческая лингвистика, художественная литература, народная мифология, реальность и т. д.). Таким образом, была сформулирована идея о междисциплинарном подходе к интересующему нас объекту, предложен метод его изучения. Суть подхода отражена в названии и соответствующей ему структуре сборника: миф, текст, реальность. В наборе этих составляющих счастливо угадана та многовекторная система культурных координат, в которой может быть осмыслен феномен «русской провинции». И здесь с полным основанием можно сослаться на методологический опыт Н. Гумилева.
По своей парадигме гумилевское ощущение «провинциального текста» точно соответствует выделенным в сборнике дискурсам: текст (художественная литература) = у Гумилева строфы 1,2, 6–8,12; миф (фольклор и локальная мифология) = строфы 3,4; реальность (повседневные формы провинциальной жизни) = строфы 5,9,10. Научное освоение именно этих сфер и, в особенности, двух последних (миф и реальность), позволило участникам конференций выйти на глубинный ряд некнижной провинциальной топики, именно тот ряд, который был вытеснен из общественного сознания постреволюционной историей, в силу чего и потерял актуальность для сегодняшнего читателя. В стихотворении же Гумилева мы имеем дело с поэтической рефлексией человека, описывающего феномен изнутри, и в этом смысле, безусловно, отражающей комплекс культурных представлений о провинции, сложившихся в русском обществе на рубеже XIX–XX веков. Сюжеты, которые подбирает Гумилев для воссоздания «атмосферы российской провинции», относятся к числу наиболее репрезентативных. Поэт сводит их воедино по принципу барочного фронтисписа, детали которого, как правило, автономные по отношению друг к другу, объединены общей символической задачей, здесь – служат знаком определенной провинциальной темы. Именно поэтому стихотворение «Старые усадьбы» интересовало нас, прежде всего, не как сочинение поэта Гумилева, а как некий условный текст, составленный из отобранных временем культурных символов. Появление такого текста может свидетельствовать о том, что к началу XX в. уже вполне сформировалось представление о провинции как о культурно-семиотическом пространстве и, самое главное, о структуре этого пространства, в которое входят образы художественной литературы, провинциальный фольклор, местные предания, реалии повседневной провинциальной жизни. Поэтической моделью этого условного пространства и предстает текст Гумилева.
Из этого следует, что любой «провинциальный» объект может быть описан в системе этих культурных координат, в том числе и уездный город, о котором в стихотворении нет ни строчки. Его отсутствие означает лишь, что в стихотворении речь идет о той части провинциального мира, к которой провинциальный город не принадлежит. Сути стихотворения этот факт не меняет, поскольку никак не влияет на уже существующую матрицу. Между тем, провинциальный город и сам может быть описан как такой же культурный универсум. Вероятно, это понимал и Гумилев, поскольку опыт такого описания был предпринят им в стихотворении «Городок» (1916). Картина провинциального города выстраивается по тому же структурному принципу, что и текст «Старых усадеб»: как монтаж узнаваемых «жанровых» зарисовок. Более того, с использованием той же матрицы. С этой точки зрения стихотворение «Городок» вполне может быть рассмотрено как такой же условный текст, воспроизводящий культурную модель русского провинциального города.[209]
В сборнике феномен русской провинции осмысляется в рамках той же культурной парадигмы, но с привлечением куда более обширного «провинциального» материала. Сочетание этих факторов делает практически неизбежным выход на уровень наиболее частотной, клишированной топики – своеобразный «фасад» темы. Судя по всему, авторам сборника было необходимо лишь, подобно Гумилеву, оказаться внутри описываемого объекта, чтобы уловить его основные структурные компоненты, а составителям сборника – придать материалу системный характер, чтобы эта структура проявилась.
Рассмотренный случай типологии представляется еще более любопытным, если учесть, что составители сборника подобной задачи перед собой не ставили. Об этом можно судить по одному из выступлений А.Ф.Белоусова: «…я составлял этот сборник и вижу, насколько он противоречив и как одно не стыкуется с другим <…> Каждое дело требует компромиссов. Это сборник компромиссов, потому что есть одна важная вещь, которую нам так и не удалось уладить: это совершенно противоположные представления о провинции <…> если одни участники сборника считают провинцией усадьбу, то другие <…> все свое внимание уделяют уездному, провинциальному городу<…> Нам не хватает обзора этой коллизии: что считать провинцией, а эта работа была бы любопытной, она действительно важна» (Белоусов 2000,25). С этим трудно не согласиться, ведь ответ на этот вопрос, собственно, и является целью предпринятой научной кампании. Интересно другое. Из процитированных слов можно заключить, что в том виде, в каком сборник предстал перед читателем, он сложился интуитивно, в процессе творческого поиска. Если это действительно так, то тогда рассмотренные выше особенности сборника дают повод задуматься о его вероятной художественной природе. И в этом случае то общее, что проявилось при сопоставлении сборника и текста Гумилева, получит вполне реальное дополнительное объяснение…
Насколько бы искусственным ни казалось предпринятое сопоставление, оно позволило убедиться в продуктивности предложенного в сборнике подхода к проблеме. Об этом, в частности, свидетельствует тот факт, что авторам книги непроизвольно удалось (помимо всего прочего) реконструировать культурную модель русской провинции на излете «провинциальной» эпохи. В этом смысле текст Гумилева, отображающий эту модель, можно сравнить с последним панорамным кадром или снимком «на память» с пока еще живыми действующими лицами. И тогда стихотворение и сборник становятся объектами еще одного типологического ряда: оба фиксируют рубеж в освоении темы – стихотворение знаменует последний предреволюционный всплеск отечественного интереса к ней, сборник – возрождение этого интереса. Между ними пустота, которая, собственно, и обеспечивает имеющий место «зеркальный эффект»: как старое зеркало, стихотворение Гумилева сохраняет последнюю информацию об уходящей эпохе, сборник – как чистый зеркальный лист, обращенный к этой эпохе, отражает ближайшее – ее итоговую формулу.
Библиография
Абашев В. В.: 2000,'Пермский текст в русской культуре', РП, 299–323.
Ахматова А. А.: 1990,'Слепнево', Ахматова А. А., Сочинения, в 2-х т., Составление, подготовка текста и комментарии Э. Г. Герштейн, В. Я. Виленкина, Л. А. Мандриной, В. А. Черных, Н. Н. Глен, Москва, т. 2, 276–277.
Белоусов А. Ф.: 2000, (выступление), Поведенческие сценарии и культурные роли. Пермские чтения: (Круглый стол 4 июля 2000), Москва.
Буле О.: 2000, «Половой вопрос» и провинция в публицистике начала XX в; РП, 118–128.
Вершинский А. Н.: 1912,'Народные обычаи, поверья и гадания: Обычаи и поверья на Великий Четверг', Тверская старина, 35–36.
Вестстейн В.: 2000,'Помещичьяусадьбав русской литературе ХІХ– начала XX в.'РЯ, 186–195.
Врангель Н. Н.: 2000, Старые усадьбы. Очерки истории русской дворянской культуры, С. – Петербург.
Гумилев Н.: 1990, Стихотворения и поэмы, Составление и примечания М. Д. Эльзона, Москва.
Зайонц Л. О.: 2000, «Провинция» как термин', РЯ, 12–20.
Зарин А. Е.: 1912, Историческое и археологическое описание села Оковец, Осташковского уезда, Тверской губернии, в связи с историческим обзором о явленных Оковецких иконах: Пресвятой Богородицы Одигитрия и Животворящего креста Господня, Под редакцией И. Ф. Токмакова, Тверь.
Зеленин Д. К.: 1911, 'К вопросу о русалках: (Культ покойников, умерших неестественной смертью, у русских и финнов); Принятый взгляд на русалок; – Наша поправка к нему', Живая старина, Год XX, вып. 1–4, С. 357–424.
Казари Р.: 2000, 'Провинциальная пустыня: Военные в провинции в русской литературе XIX в. , РЯ, 170–176.
Кошелев В. А.: 2000, 'О «литературной» провинции и литературной «провинциальности» Нового времени', РЯ, 37–55.
Кулешов Е. В.: 2000, 'Провинциальные святыни', Русская провинция, 70–74.
Литягин А. А., Тарабукина А. В.: 2000,'К вопросу о центре России: (топографические представления жителей Старой Руссы) , РЯ, 334–347.
Лукомский Г. К.: 1911,'О прошлом и современном состоянии провинциальной художественной архитектуры', Зодчий, № 52, 545–555.
Лукомский, Г. К.: 1912,'Из художественной жизни провинции', Русская художественная летопись, № 18–19,252–255.
Лурье Ф. М.: 2000,'Дилетант', Врангель 2000, 3—22.
Малов С: 1912,'Остатки шаманства у желтых уйгуров', Живая старина, 1912. Год XXI. Вып. 1,61–74.
Нащокина М. В.: 1998,'Русские усадьбы эпохи символизма', Русская усадьба: Сборник Общества изучения русской усадьбы, Москва, вып. 4 (20), 316–345.
Николаева С. Ю.: 2000,'Сказание об Оковецких иконах', РЯ, 384–395.
Одесский М. П.: 2000, (выступление), Поведенческие сценарии и культурные роли. Пермские чтения (Круглый стол 4 июля 2000), Москва, 22.
Оцуп Н. А.: 1995, Николай Гумилев: Жизнь и творчество, С-Петербург.
Плетнев М. А.: 1903,'Домовые и лесовики Тверской губернии: Народные поверья, существующие в Тверском уезде', Сборник Тверского общества любителей истории, археологии и естествознания, Тверь, вып. 1, 313–319.
Пословицы – 'Пословицы, поговорки, крылатые слова, приметы и поверья, собранные в слободе Сагунах, Острогожского уезда', Живая старина, Год XIV, вып. 1–2,141–180.
РЯ – Русская провинция: Миф – текст – реальность, Москва – С– Петербург, 2000.
Сдобнов В. В.: 2000,'Демонология в Тверской губернии второй половины XIX в; РЯ, 405–413.
Сенин С. И.: 1996,'Таинственная Русь Николая Гумилева', Гумилевы и Бежецкий край: По материалам научно-практической конференции, прошедшей в Бежецке 8–9 ноября 1995 года, Бежецк, 25–26.
Спивак М. Л.: 2000, «Заветные Грязищи» и «славный город Лихов». (Провинция в творчестве Андрея Белого) , РЯ, 241–254.
Стернин Г. Ю.: 1998,'Русская загородная усадьба в современных историко-культурных интересах', Русская усадьба. Сборник Общества изучения русской усадьбы, Москва, вып. 4 (20), 245–252.
Струве Г.: 1964, 'Творческий путь Гумилева', Гумилев Н. С. Собрание сочинений в четырех томах, Под редакцией проф. Г. П. Струве и Б. А. Филиппова, ^ II: Стихи 1916–1921 гг. и стихи разных лет, Подготовка текста, комментарии и вступительная статья Г. П. Струве, Вашингтон, V–XL.
Фазолини М.: 2000,'Взгляд на усадьбу, или Представление провинциалов о русской столичной жизни', РЯ, 176–185.
Фаустов А. А.: 2000, Авторское поведение Пушкина, Воронеж.
Фаустов А. А.: 2000, 'Провинциальные барышни А. С. Пушкина', Русская провинция, 205–214.
Щукин В., 2001: 'Рецензия на книгу: Русская провинция: миф – текст – реальность, Москва– С. – Петербург, 2000 , Новое литературное обозрение, № 46, 316–318.
А. Ф. Белоусов (Санкт-Петербург)Символика захолустья (обозначение российского провинциального города)
Одной из важных особенностей образа провинциального города зачастую является его безымянность. Отсутствует имя, которое индивидуализирует город, делает его единичным и уникальным. Лишенный имени, он представляет некое множество однородных объектов. Это соответствует мифологизированному образу провинции: именно таким, однообразным и неразличимым по своему составу пространством обычно и выступает наша провинция с точки зрения обособляющейся от нее и противостоящей ей столицы (ср. мнение о провинциальных городах презиравшего провинцию Чехова: «В России все города одинаковы. Екатеринбург такой же точно, как Пермь или Тула. Похож и на Сумы, и на Гадяч»[210]). Любые названия свидетельствуют о разнообразии объектов и индивидуализации каждого из них, что противоречит представлению о провинции, напоминающему платоновскую концепцию хаоса (в интерпретации А. Ф. Лосева: «то, что нельзя даже назвать каким-нибудь именем, ибо всякое имя предмета всегда приписывает ему то или иное свойство»; 1982, 579–580). Ярким примером провинциального города, лишенного каких бы то ни было свойств, является «маленький северный русский городишко» из «Черной молнии» Куприна, «о котором учебники географии говорят кратко: «уездный город такой-то», не приводя о нем никаких дальнейших сведений» (Куприн 1954, 182). Особенно характерно здесь неопределенное местоимение «такой-то», заменяющее название города. Отсутствие имени («минус-имя») – обычно «дурной знак»: это – знак провинциальности города.
Еще отчетливее этот смысл проявляется при обозначении провинциального города. Если названия столиц сокращались лишь в XVIII веке (до П* или М*, как, например, в «Чувствительном и холодном» Карамзина), то провинциальные города еще долгое время не только обозначались сокращенными названиями (будь то Псков, превратившийся в «***ов» в «Полиньке Сакс» Дружинина, или Орел, ставший «губернским городом О…» в тургеневском «Дворянском гнезде»), но и часто фигурировали под условными знаками, вроде латинской буквы N или другого общепринятого сокращения NN. Этим как бы маскировалось настоящее название города, что создавало иллюзию географической реальности в художественном тексте. Однако криптонимом мог быть обозначен и вымышленный город: едва ли возможна, к примеру, идентификация «губернского города С.» из чеховского рассказа «Ионыч». Это типично для условных обозначений N, NN, *** и т. п., уже никак не связанных с конкретными названиями городов. Характерно, что именно так назван «фантастический русский город» (Шевырев 1842, 351) из гоголевских «Мертвых душ» – город NN, который представляет собой художественный образ типичного губернского города. Об условном обозначении, специфическом для провинциального города, все еще напоминает не только известная топонимическая формула «город N/Эн», но и широко употребительный топоним «Энск». История написания этого топонима показывает, как нормализуется план выражения провинциальной топонимики: вместо искусственного «N-ска» появляется ничем не примечательный с виду «Энск».
Обычно же основным, если не единственным способом обозначения типичного провинциального города считаются выдуманные писателем значащие имена. Одним из первых «говорящих» имен, распространившихся в русской литературе, был далевский «Малинов»[211]. Именно этот разрекламированный Герценом в «Записках одного молодого человека» топоним, конечно, имел в виду Островский, называя свои провинциальные города «Черемухиным» и «Калиновым». Особая известность его пьес – и прежде всего «Грозы» – способствовала тому, что «Калинов» встречается даже в литературе XX века (см., например, «Растратчиков» Валентина Катаева). Очевидно, что «растительную» тему в выдуманных названиях провинциальных городов поддерживает не только ее фольклорный колорит, но и характерное для нашей культуры представление о «природности» провинции, которая противостоит столичной цивилизации. Впрочем, негативной оценке провинциальной «природности», когда в ней видят просто «дикость», более соответствуют литературные «Крапивински» (см., например: Красноперов 1876, 127–188). Однако гораздо чаще отрицательное отношение к провинции выражается антропоморфными именами, вроде «Глупова», название которого широко использовалось единомышленниками и последователями Салтыкова-Щедрина (как писал один из них, представляя свой «городок» читателям: «Пусть будет это город Глупов – нарицательное имя, чрезвычайно удачно придуманное Щедриным для наших провинциальных городов. Все они и общества, живущие в них, одного поля ягоды: что случилось сегодня в одном из них, завтра или послезавтра, можно ручаться головою, случится в другом, если не случилось уже прежде»; Круглов 1890, 259). Атмосферу провинциальной жизни и состояние ее участников характеризует и очень популярное в начале XX века название горьковского «городка Окурова» (ср. «созвучные Окурову» города «Дремов» и «Мямлин»; Касторский 1960, 348). А между тем отношение к провинции двойственно, как показывает судьба ключевого для русского провинциального текста топонима «Старгород», который то обозначал идеальный русский город (как в «Соборянах» Лескова), то становился символом косности и дремучего невежества (каким его сделали Ильф и Петров в своих «Двенадцати стульях»).
Вымышленные названия играют очень значительную роль в формировании образа русской провинции, но они не исчерпывают его топонимического пространства: «Не Петербург, не Москва – Россия; Россия и не Скотопригоньевск, не городок Передонова, Россия – не городок Окуров, не Лихов <курсив мой. – А. Б.> – Россия – это Астапово…» (Белый 1911, 46). Это пространство образуют не только вымышленные, но и реально существующие названия. Однако они почти не привлекают внимания исследователей (ср.: Фонякова 1990, 82–89; Тамарли 1993,106). А жаль: здесь много важного и интересного. Об этом свидетельствуют материалы, которые я начал собирать еще в начале 1990-х годов, когда изучал художественную топонимику романа Л. Добычина «Город Эн»[212]. Хотя материалов пока не так много, они позволяют наметить ряд реальных названий, символизировавших русский провинциальный город, и рассмотреть его в исторической перспективе.
Открывает этот ряд город Пошехонье. Основанный только в 1777 г., когда село Пертома было преобразовано в уездный город (который назван по местности, расположенной вдоль реки Шексны), город этот уже в начале XIX века приобретает широкую известность. Известным его сделала книга Василия Березайского «Анекдоты древних пошехонцев», впервые напечатанная в 1798 г. Люди, населявшие глухой лесной уезд Ярославской губернии, – настоящие «уединенные пошехонцы», вероятно, и в самом деле не отличались ловкостью и сообразительностью, но Березайский представил «глухарей Пошехонских» в столь анекдотически-сказочном виде, приурочив к Пошехонью фольклорные и литературные сюжеты о дураках, что глупцы и простаки впоследствии стали называться у нас «пошехонцами», а само Пошехонье воспринималось как сказочная «страна дураков». Это было особенно характерно для «низовой» культуры. Отголоски фольклорного «Пошехонья» можно встретить в «Пошехонских рассказах» Салтыков а-Щедрина, позже использовавшего название «Пошехонья» для того, чтобы обозначить «вообще местность, аборигены которой, по меткому выражению русских присловий, в трех соснах заблудиться способны» (Салтыков-Щедрин 1975,7) и которую он изображает в «Пошехонской старине». Отсюда, из произведений Салтыкова-Щедрина, символ «Пошехонья» и был заимствован русской литературой. Он существовал в нашем культурном обиходе как чисто литературный образ (из чего, наверное, и исходили в советское время, когда жалели о том, что «еще сполна не вымерли за пятнадцать лет революции обитатели российского Пошехонья и Окурова»; Цехновицер 1933,27). Однако современный поэт не держит зла на ругателей своего Пошехонья:
И прости всех обидчиков сразу,
Кто держал не в почете тебя,
Пообидней выкручивал фразу,
Твою глушь с темнотой не любя, —
веруя в чудо, которое свершится с опозоренным и униженным Пошехоньем:
Бог спасет тебя будущей новью,
Предпослав небывалый успех.
(Соколов 1998,6)
Вначале «Пошехоньем» именовали город, как показывают «Анекдоты древних пошехонцев» («Пошехонье хоть было и Пошехонье; то есть: не Тентерева деревня, не скопище пентюхов и охреянов, а город как ряд делу, да еще и не из последних»)[213], а затем и изданная в 1830 г. «московская повесть» А. А. Орлова «Неколебимая дружба чухломских жителей Кручинина и Скудоумова, или Митрофанушка в потомстве», где «Пошехонь» – это именно город, расположенный среди «Пошехонских лесов» (Орлов 1830, ч. 2,11), но позже под «Пошехоньем» стали понимать и местность, в связи с чем порой непонятно, что, собственно, имеется в виду: город или местность. Однако и разбираться в этом не имеет смысла, так как они ничем не отличаются друг от друга. Иное дело – Саратов из «Горя от ума»: Фамусов, грозящийся отправить туда Софью, имеет в виду соответствующую отдаленную губернию. Если выражения «глушь саратовская» и «саратовская глушь» в литературном языке XIX века окрашены уничижительно-провинциально[214], то сам Саратов, кажется, никогда не символизировал собой русского провинциального города (скорее наоборот: так, на В. В. Розанова он произвел впечатление вполне «европейского» города[215]).
Одним из первых русских провинциальных городов, названию которого придавалось символическое значение, был Усть-Сысольск. Об этом свидетельствуют «Выдержки из дорожных воспоминаний» Н. И. Надеждина: объясняя, что такое французский город Бельфор, он сравнил его с «каким-нибудь Усть-Сысольском или Стерлитамаком» (Надеждин 1836,85). Характерна сама эта формула с неопределенным местоимением «какой-нибудь», обозначающим не только ничтожность, но и отсутствие индивидуальности (любой, безразлично какой именно; см.: Пеньковский 1989, 74–76), что усугубляется обезличивающей нейтрализацией противопоставления столь разных городов, как Усть-Сысольск и Стерлитамак. Оставим Стерлитамак. Он редко служил символом русского провинциального города[216], в отличие от Усть-Сысольска (не к добру помянутого Надеждиным, которому вскоре пришлось провести там почти полгода). Его символический смысл отчетливо проявляется в сопоставлении с Парижем, как, например, у Иннокентия Анненского, мечтавшего о поэте, чье творчество будет «мостом, который миражно хоть, но перебросится <…> от тысячелетней Лютеции к нам в устьсысольские Палестины» (Анненский 1979,486), или в романе Андрея Белого «Московский чудак», где об одной из героинь говорится: «являлася в гости она с таким видом, как будто она из Парижа; жила ж, как, наверное, уже не живут в Усть-Сысоль-ске: невкусно!» (Белый 1989,173). Очевидно, что Париж и Усть-Сысольск рассматриваются как антитеза: с центром европейской цивилизации контрастирует прямо противоположный ему символ провинциальной отсталости и дикости. Однако почему им становится Усть-Сысольск, а не соседние уездные городки Яренск или Сольвычегодск[217] – неужели в воображении петербургского жителя, который видел их на карте, не рисовались те же «самые неприятные, дикие картины всех частей <… > города и во всех его отношениях» (Рогачев, Цой 1989, 89)? Объяснить это можно лишь звуковой выразительностью его названия, причем не только акустической (которую придает ему аллитерация Усть-Сысольск), но и артикуляционно-мимической – особо заметной благодаря энергичному движению губ при произнесении этого слова[218]. Любопытно, что и новое название Усть-Сысольска «Сыктывкар» используется как символ провинциального захолустья, прежде всего благодаря своему звучанию (даже теми, кто знает, что город называется вовсе не «Сык-тык <внутренняя рифма! – А. Б.> вар», как многие думают: мать тверской фольклористки О. Е. Лебедевой вспоминала, как в 1960-е годы руководитель студенческого симфонического оркестра Московской консерватории, обращаясь к провинившемуся музыканту, с особым чувством произносил: «Ты мне будешь так играть где-нибудь в Сыктывкаре!»).
Вместе с тем далеко не все считали «Усть-Сысольск» удачным обозначением русского провинциального города. От него в конечном счете отказался Гоголь. Описывая в «Мертвых душах» злоключения беглого крестьянина, он заменил фигурировавший в ранних редакциях «какой-нибудь Усть-Сысольск» на «какой-нибудь Весьегонск» («И пишет суд: препроводить тебя из Царевококшайска в тюрьму такого-то города, а тот суд пишет опять: препроводить тебя в какой-нибудь Весьегонск»; Гоголь 1951,138, ср. 444 и 778). О северных городках еще напоминает эпизод с подравшимися сольвычегодскими и устьсы-сольскими купцами, но топонимы, которые могли бы символизировать «какое-нибудь мирное захолустье уездного городишка», ищутся уже не на северной окраине, а в бассейне реки Волга. Если название города Весьегонск, ближайшего к Устюжне (где могло происходить действие «Ревизора»; см.: Поздеев 1953, 31–37), не вызвало интереса, то топоним «Царевококшайск», который скорее всего привлек писателя любимым им комическим несоответствием высокого «Царево-» и грубого «-кокшайска»[219], не сразу, но вошел в культурный обиход. Этому способствовало и упоминание о нем в тургеневском романе «Рудин», где Пигасов предсказывает, что Рудин «кончит тем, что умрет где-нибудь в Царевококшайске или в Чухломе – на руках престарелой девы в парике, которая будет думать о нем, как о гениальнейшем человеке в мире…» (Тургенев 1980, 302). Однако лишь в начале XX века символический образ «Царевококшайска» распространяется в русской словесности: «имя этого городка сделалось у нас синонимом самого настоящего медвежьего угла, в котором возможны все виды наших русских непорядков. Возмущаясь каким-либо выходящим из ряда вон безобразием в городской или общественной жизни столицы или губернского города, наш публицист или «корреспондент из провинции» восклицает обыкновенно: «подобное безобразие возможно разве где-нибудь в Царевококшайске!» Наши сатирики и карикатуристы, желая осмеять городские порядки в провинции, берут обыкновенно царевококшайца и изображают его то тонущим в грязи, то зарывшимся в навоз, то поедающим такую снедь, от которой отворачиваются даже свиньи. Словом, всякому русскому читателю хорошо известно имя Царевококшайска» (Мошков 1901,533–535). Им пользовалась как культурная элита (ограничусь цитатой из «Петербурга» Андрея Белого: «Сплетни эти, протекая с Невского на близлежащий проспект, циркулируют по Петербургу; далее – они облетают Россию; и вдруг где-нибудь в Царевококшайске напечатают гнусную клевету» (Белый 1981, 432), так и массовая культура: известная пародия А. Г. Алексеева на шантан в глухой провинции «Сан-Суси в Царевококшайске» пережила революцию и гражданскую войну. Любопытно, что 18 марта 1923 г., когда в московском театре миниатюр «Кривой Джимми» игрались «Сан-Суси в Царевококшайске» (см.: Уварова 1983,84), названия «Царевококшайск» уже не существовало: в 1919 г. город был переименован в «Краснококшайск». Оставался лишь символический образ «Царевококшайска», памятный не только эмигрантам (как, например, С. Р. Минцлову, с точки зрения которого дореволюционный Петербург «по части вранья, и притом художественного, <…> всякому Царевококшайску сто очков вперед даст!»; Минцлов 1931,86), но и советским фельетонистам 1920—1930-х годов – в частности, А. Зоричу, высмеивавшему тех, кто пишет «диким языком доморощенной царевококшайской поэтессы» (Зорич 1930,133). Впоследствии уже мало кто знал, какой смысл имело бывшее название Йошкар-Олы, как с 1927 г. стал называться «Царево-», а затем и «Краснококшайск».[220] Оттого и не могут соавторы кинорежиссера Леонида Гайдая объяснить его «формулу» работать так, «чтобы было понятно бабушке в Йошкар-Оле» (см.: Подзорова 1995,30).
Еще больший резонанс в русской культуре получила «Чухлома», упомянутая в «Рудине» вместе с «Царевококшайском». Очевидно, что она тоже имела свою предысторию. В. А. Кошелев считает, что «своеобразным синонимом русской провинции» слово «Чухлома» стала после комедии Шаховского «Своя семья, или Замужняя невеста», действие которой происходит в Чухломе (см.: Кошелев 2000,47). Впервые поставленная в начале 1818 г., она до конца XIX века не сходила со сцены и, действительно, должна была популяризировать название города Чухлома. Об этом свидетельствует уже упоминавшаяся повесть А. А. Орлова «Неколебимая дружба чухломских жителей Кручинина и Скудоумова, или Митрофанушка в потомстве», где чухломцам уделяется гораздо больше внимания, чем пошехонцам. Однако вот что интересно: даже соседи-галичане не знают, что такое «Чухлома» («Чухлома какое-то Татарское слово и стоит около моря Татарского, а Пошехонь немного подалее Питера»; Орлов 1830, ч. 3,12). Впоследствии неизвестность «Чухломы» обыгрывалась в пьесе Островского «Бешеные деньги», главная героиня которой вообще впервые слышит слово «Чухлома» и спрашивает: «Какая это земля? Я не знаю. Ее нет в географии» (Островский 1974, 175). Лучше всех «эту землю» знали публицисты, культивировавшие подобную символику. Один из них, видный журналист 1860-х годов Н. А. Демерт, использовал ее для «ядовитых колкостей» по адресу Достоевского: «Да, я думаю, в Чухломе, в любом медвежьем углу такие Федюши и по сию пору не вывелись» (Тимофеева 1990,159). Если Чехов всего лишь несколько раз упомянул «Чухлому» (ср. характеристику «приморского города N» в его рассказе «Огни»: «столичному человеку живется в нем так же скучно и неуютно, как в любой Чухломе или Кашире»; Чехов, т. 7, 112–113), то знаменитая пародия Виктора Буренина на «Трех сестер» буквально пронизана «Чухломой»: от названия «Девять сестер и ни одного жениха, или Вот так бедлам в Чухломе» – до реплики одной из героинь о «нашей Чухломе и ее окрестностях» (Буренин 1901,3). В то время как В. В. Розанов клеймил ею революционеров («О, какие уездные чухломские чумички они, эти наши социал-демократы, все эти знаменитые марксисты, все эти «Письма Бакунина» и вечно топырящийся ГЕРЦЕН. Чухлома, Ветлуга, пошлая попадья – и не более, не далее. Никому они не нужны. Просто, они – ничего. Эта потная Чухлома…» Розанов 1970, 422); от его недругов; можно было услышать о «дворянско-чухломском периоде русской истории» (Эйхенбаум 1933, 6–7). Очень популярный в начале XX века «синоним серости и беспросветного провинциализма» (Тиц 1971, 53), «Чухлома» еще долгое время служит живым символом русской провинции. Его можно встретить как в Советской России, где Н. К. Крупская, рецензируя «Республику ШКИД», удивлялась, что в Ленинграде, а «не в Чухломе какой-нибудь <…> процветает советская бурса» (Крупская 1927,159), так и за ее пределами – например, у историка и публициста Н. И. Ульянова, противопоставившего творчество Марка Алданова «рычанию целого взвода молодцов из политической Чухломы, явившихся с дубинами защищать русское прошлое»[221]. Образ «Чухломы» даже проник в поэзию и использовался не только сатириками, вроде Демьяна Бедного:
Им – про Москву, они – про Чухлому:
Ей, дескать, впору быть советскою столицей, —
Не все ль равно? Одна с Москвою стать[222], —
но и лириком Георгием Ивановым, уравнявшим «Чухлому» с любым другим местом жительства:
В этом дворце, в Чухломе ль, в каземате ли
Снились вам, в сущности, сны золотые…
(Иванов 1989,130)
Лишь в 1930-е годы «Чухлому» начинают вытеснять из культурного обихода советские упразднители провинции. Характерно, что герои романа Бориса Горбатова «Мое поколение», увидевшие снег на Кавказе и ахнувшие: «где мы? В Рязани? В Чухломе?» – вспомнили при этом только «свою Рязань» (но не Чухлому! Горбатов 1934, 210). Однако еще и сейчас есть люди, которым далеко не безразлична «Чухлома» и которые видят в ней не «истинную столицу», как не видит ее, в сущности, и герой романа Сергея Яковлева «Письмо из Солигалича в Оксфорд» (см.: Яковлев 1995, 107), но – привычный символ провинциальной «дикости» и «невежества».
Особая популярность, которой пользовалась символическая «Чухлома», отражается и на «формуле провинции», обозначающей ее через «логическую сумму» топонимов. Если в «Рудине» говорится «где-нибудь в Царевококшайске или в Чухломе», то у литераторов начала XX века вперед выходит «Чухлома» (как, например, на афише лекции Давида Бурлюка «О футуристах»: один из ее пунктов – «О Чухломе и Царевококшайске» (РП, 368). Легко можно встретить «формулы провинции», где вообще отсутствует «Царевококшайск», который заменяется не только на «Каширу», но и на многие другие топонимы[223]. Естественно, что встает вопрос: почему символом российского провинциального города чаще выступала Чухлома, а не Царев ококшайск? Ее местоположение не хуже местоположения Царев ококшайска, который ближе к Волге, но дальше от столиц, нежели Чухлома. Если же сравнивать сами города, возникшие в процессе колонизации лесного Заволжья, населенного финскими племенами и поначалу представлявшие собой города-крепости, строившиеся для обороны и освоения новых территорий, а впоследствии ставшие уездными городами, то «небольшой красивый город Чухлома», как о нем иногда писали в популярных журналах (см.: Шевяков 1871, 116; ср.: Максимов 1858,74–79), не уступал, а превосходил более похожий на село Царев ококшайск: Чухлома долгое время была торговым городом, а после того, как в начале XIX века торговля упала, – городом мастеровых людей, которых хорошо знали в Петербурге, куда большинство из них уходило на заработки (так называемые «питерщики»), тогда как все значение Царево-кокшайска исчерпывалось его административной функцией. А это значит, что дело не в том, что обозначает символ (ср.: «Все знают это название, но где самый этот город? И существует ли он на самом деле?»; Эйхенбаум 1933,7), главное – как он звучит (см.: Карпенко 1963,18–20). Очевидно, что непонятное и неблагозвучное слово «Чухлома» должно было впечатлять куда больше, чем «Царевококшайск». Особенно же неприятными могли показаться ассоциации с чухой (чепухой) и чухной (означавшей не только финна, но и свинью, для подзыва которой употреблялось междометие чух-чух). Этим и объясняется популярность «Чухломы», затмившей все остальное, от «Усть-Сысольска» до «Царев ококшайска».
Одновременно с превращением «Чухломы» в газетный штамп предпринимаются попытки освежить провинциальную символику. Одни в своих поисках исходили из местоположения города, в связи с чем начинает распространяться простое и понятное название соседнего с Чухломой городка Кологрив (см.: Щеглов 1990,263–264), тогда как другие были озабочены лишь экспрессивностью самого символа. Этим объясняется интерес к названию городка Тетюши, расположенного не где-нибудь в лесной глуши, как Чухлома, а на Волге. Оно привлекает совершенно иным кругом ассоциаций – ассоциациями с «детским», вроде тетёшкать, тютюкать и т. п., характерными для представлений о провинции («Провинция – огромное ЬёЬё»; Случевский 1962,147), чему способствует и множественное число топонима, благодаря которому он воспринимается в ряду слов на – уши, употребительных при общении с детьми (потягуши, повертуши, попегуши, попетуши и т. п.). В то же время название города, которое просто представляет собой один из многочисленных pluralia tantum в русской топонимике, могло показаться «родовым» названием провинциального города, возникающим при использовании топонима во множественном числе (множественное «несправедливого пристрастия»; см.: Толстой 1978,281), в связи с чем единичный объект превращается в общее понятие (ср. у Блока: «остается <…> поплакать на каждой из мокрых Режиц»[224]), что лишь подчеркивает пренебрежение провинциальными «Тетюшами». Это название заинтересовало еще Гоголя, упомянувшего «Тетюшевский уезд» в «Игроках». Однако настоящую известность этот уездный город Казанской губернии со смешанным русско-татарским населением приобретает в начале XX века. Возможно, что ею он обязан казанскому уроженцу, критику и публицисту П. П. Перцову, который в одной из своих статей в «Новом времени» развенчал Ялту: «именующая себя курортом», «черноморская Ницца», она, по его мнению, являлась «обыкновенным уездным русским городом, только с непривычной «природой» и температурой» – «в сущности, просто черноморскими Тетюшами» (Перцов 1911, 4). Отсюда название «Тетюши» могло быть заимствовано поэтом Николаем Агнивцевым, который потом призовет своих столичных читателей:
Ах, пора проветрить души!
Прочь из города – в Тетюши, —
Чтоб блаженно бить баклуши
И – валяться на траве![225]
А впоследствии «Тетюши» будут увековечены в «Театральном романе» Булгакова и в романе Бориса Житкова «Виктор Вавич», посвященном эпохе, когда «Тетюшами», действительно, именовалась «мразь, а не город», и молодые провинциалы стремились начать новую жизнь «не здесь <…>, не в наших Тетюшах этих» (Житков 1999,69,72).
Объявленный в 1930-е годы конец противостояния «столицы» и «провинции» отменил и его географическую символику («при существовании единой правды, единого мнения о том, что нужно, – не может быть умственного возвеличения того или иного города, – размышлял Юрий Олеша. – Все города равны!»; 1999, 44). Однако она не исчезла, сохраняясь не только в литературных памятниках прошлого, но и в повседневном обиходе, где продолжало существовать понятие о провинциальной «глуши». Об этом свидетельствует хотя бы «Чухлома», которая после долгих лет изгнания вновь вошла в культурный оборот[226]. В то же время традиционная «Чухлома» играет очень незначительную роль в современной географической символике провинции. Основным символом русской провинции в нашей прессе выступает город Урюпинск, расположенный гораздо южнее не только Чухломы, но и Тетюшей. Он представляет собой типичную для символики провинциального города «уездную глушь захолустья»[227], будучи районным центром Волгоградской области. Характерно и само его местоположение: Урюпинск находится в стороне от железнодорожных и авто– магистралей. Это действительно «глушь», о чем прекрасно знают и его жители (ср.: «Среди урюпинцев еще живет мнение, что район не из легких, а проще говоря, – глубинка. С одной стороны, вроде это действительно так: железная дорога тут заканчивается тупиком, в распутицу до половины хозяйств не доберешься. Областной центр – почти за 400 километров»; Якушев 1986, 1). Однако почему выделяется именно этот город, а не расположенные неподалеку Новохоперск или Борисоглебск (на которые иногда в прошлом даже обращали внимание[228])? Кто знает о знаменитой Покровской ярмарке, на которую съезжались купцы из Москвы, с Волги и с Кавказа, и кто помнит, что Урюпинск являлся образцово-показательным центром сплошной коллективизации, за которой должно было последовать превращение его в социалистический «агрогород»? Лишь одно обстоятельство могло обратить внимание на Урюпинск: это – упоминание о нем в рассказе Шолохова «Судьба человека» (Шолохов 1975,617,618,621). Отсюда, если не из снятого по нему в 1959 г. Сергеем Бондарчуком фильма, который стал одной из самых популярных лент советского кино, и ведет свое происхождение новый географический символ русского захолустья. Остается гадать, способствовали ли тому особенности артикуляции слова (переход от у в начале слова к у между двумя согласными звуками порождает характерную мимику, которую можно воспринять и как насмешку: у-тю-тю…) или же ассоциации неясного по своему происхождению топонима с тюркизмами (вроде урюка). Однако, как бы то ни было, топоним «Урюпинск» утверждается в популярном анекдоте об экзамене то ли по истории партии, то ли по марксистско-ленинской философии, где абсолютное невежество студента из Урюпинска, не знающего самых элементарных для советского человека вещей, вызывает неожиданную зависть профессора, которому тут же захотелось жить в этом благословенном месте: «Эх, бросить бы все и уехать в Урюпинск!» – фраза, ставшая крылатой[229] и прославившая Урюпинск[230].
Анекдот возник, по-видимому, еще в 1970-е годы, но настоящая известность пришла к Урюпинску в последнее десятилетие, когда его название замелькало на страницах газет[231] и даже книг[232]. Оказывается, что местное начальство как в воду глядело, когда при преобразовании станицы Урюпинской в город добивалось ее переименования: назывался бы город «Хопром», как вначале ходатайствовали перед ВЦИКом[233], или же «Буденовском»[234], о чем решились просить уже после того, как 7 января 1929 г. городу было присвоено имя «Урюпинск», – любое из этих названий, конечно же, не привлекло бы к себе такого внимания, как «Урюпинск».
А между тем опросы студентов, которые я проводил в 1990-е годы, и мои личные впечатления показывают, что есть символы провинциального города, которые по своей популярности отнюдь не уступают «Урюпинску». Они лишь значительно реже упоминаются в прессе. Мне трудно понять, почему печать пренебрегает «Тмутараканью»[235] (привлекающей не столько своей отдаленностью от русских земель, о чем народ мог забыть после школы, сколько резко негативными ассоциациями с тьмой тараканов и т. п.), но ситуация с дискредитированным народной этимологией названием райцентра в Винницкой области Крыжополя[236], а тем более с заведомо вымышленным «Мухосранском»[237] вполне очевидна: многие воспринимают их как слишком экспрессивные и неподходящие для печати (ср.: ««Что вы меня посылаете в Кислодрищенск или Мухосранск?» – это было самое цензурное и печатное из его <артиста Глеба Романова. – А. Б.> скандалов»[238]). Этот ряд легко продолжить: «Какашкин», «Засранск» и довольно популярный «Зажопинск» (с характерной для находящегося по ту сторону бытия «захолустья» приставкой за-). Если учесть, что «глухой, удаленный от центров культуры» город давно уже именуется «дырой» (СРЯ, 459), то ясно, что обсценные наименования лишь развивают традиционную для столичной публики ассоциацию провинции с «дикостью» и «грязью».
Библиография
Аверченко А.: 1910,'Апостол', Сатирикон, 1910, № 4. Агнивцев Н.: 1913,'Весеннее', Солнце России, 1913, № 15 (166). Андреянов А. А.: 1991, Город Царевококшайск: Страницы истории (конецXVI – начало XVIII века), Йошкар-Ола. Анненский И.: 1979, Книги отражений, Москва.
Асламова Д.: 2000, 'Эх, бросить бы все и уехать в Урюпинск! , Комсомольская правда, 2000, № 113,24 июня.
Безродный М.: 1996,Конец цитаты, С. – Петербург.
Белоусов А. Ф.: 1991,'Художественная топонимика российской провинции: к интерпретации романа «Город Эн» , Первые Добычинские чтения, Даугавпилс.
Белый Андрей: 1911, Трагедия творчества: Достоевский и Толстой, Москва.
Белый Андрей: 1981, Петербург, Москва. Белый Андрей: 1989, Москва, Москва.
Березайский В.: 1798, Анекдоты древних пошехонцев, С. – Петербург.
Березайский В.: 1821, Анекдоты, или Веселые похождения старинных пошехонцев, С. – Петербург.
Блок А.: 1962, Собрание сочинений, в 8-ми тт., Москва – Ленинград, тт. 5.
Буренин В. П.: 1901, Граф Алексис Жасминов,'Девять сестер и ни одного жениха, или Вот так бедлам в Чухломе', Новое время, 1901, № 8999,18 (31) марта.
Гоголь Н. В.: 1951, Полное собрание сочинений, в 14-ти тт., [Москва], тт. 6.
Гончаренко М.: 1998,'Абстрактную живопись шведы смотрят с детьми', Невское время, 1998, № 172, 5 авг.
Горбатов Б.: 1934,Мое поколение, [Москва].
Горький М.: 1990,'Несвоевременные мысли', Свободы вечное преддверье: Сборник, Ленинград.
Григорович Д. В.: 1988,'Не по хорошему мил, – по милу хорош', Григорович Д. В., Сочинения, в 3-х тт., Москва, т. 2.
Даль В. И.: 1839, Луганский В.'Беловик', Отечественные записки, 1839, № 5.
Дорошевич В. М.: 1905, Собрание сочинений, в 9-ти тт., Москва. Житков Б.: 1999, Виктор Вавич, Москва.
Забозлаева Т.: 1994,'Боже, как грустна наша Россия, или Наедине с грустной кошкой', Вечерний Петербург, 1994, № 103,13 мая.
Зебзеев А., «Тамбов на карте генеральной…» , Знамя – плюс: Рекламный выпуск, 97/98.
Зорич А.: 1926,'Лицом к Новохоперску', Тридцать дней, 1926, № 12.
Зорич А.: 1927,'Как было дело', Огонек, 1927, № 43.
Зорич А.: 1930,'Клетчатые брюки', Ловцы новостей: (Журналистика в лицах): Сборник, Москва – Ленинград.
Иванов Г. В.: 1989, Стихотворения; Третий Рим; Петербургские зимы; Китайские тени; Москва.
Карамзин А. Н.: 1914,'Письма Андрея Николаевича Карамзина к своей матери, Екатерине Андреевне', Старина и Новизна, 1914, кн. 17.
Касторский С: 1960, Повести М. Горького «Городок Окуров», «Жизнь Матвея Кожемякина», Ленинград.
Карпенко Ю. А.: 1963,'Стилистические возможности топонимических названии // Питания стилістики украшськоі мови в іі взаемозв'язку с іншими слов'янськими мовами: Тези доповідей міжвузівскоі науковоі конференціі . 15–19 жовтня 1963 р., Чернівці.
Койранский А.: 1911, «Снег»: (Театр Незлобина) , Утро России, 1911, № 206,7 сент.
Королев С. А.: 1997, Бесконечное пространство: гео– и социографические образы власти в России, Москва.
Кошелев В. А.: 2000, 'О «литературной» провинции и литературной «провинциальности» Нового времени', Русская провинция: Миф – текст – реальность, Москва– С-Петербург.
Красноперов Е. И.: 1876, 'Сцены из жизни города Крапивинска', Первый шаг: Провинциальный литературный сборник. 1876, Казань.
Круглов А. В.: 1890, Губернские сказки, Москва.
Крупская Н. К.: 1927, 'Воскресшая бурса', На путях к новой шкоде, 1927, № 4.
Куприн А.: 1954, Сочинения, в 3-х тт., Москва, т. 3, 1954.
Лосев А. Ф.: 1982,'Хаос', Мифы народов мира, в 2-х тт., Москва, т. 2.
Максимов С: 1858,'Авраамиев монастырь и город Чухлома',Живописный сборник. 1858, № 2.
Медведев А.: 1999,'Только о кино', Искусство кино, 1999, № 5.
Минцлов С. Р.: 1931, Петербург в 1903–1910 годах, Рига.
Мордвин: 1912,'Гость из провинции', Улей, 1912, № 20.
Мошков В. А.: 1901,'Город Царев ококшайск: Путевые заметки', Ежемесячные литературные приложения к журналу «Нива» на 1901 год, № 1–4.
Надеждин Н. И.: 1836,'Выдержкииз дорожных воспоминаний: II: Впечатления Парижа', Телескоп, 1836, № 5.
Олеша Ю.: 1999, Книга прощания, Москва.
Орлов А.: 1830, Неколебимая дружба чухломских жителей Кручинина и Скудоумова, или Митрофанушка в потомстве: Московская повесть, Москва, ч.2,3.
Островский А. Н.: 1974, Полное собрание сочинений, в 12-ти тт., Москва, т. 3.
Павлова И.: 1992,'Каталы, или У всякого расчета свой резон' Вечерний Петербург, 1992, № 225,29 окт.
Пастернак Б.: 1989, Собрание сочинений, в 5-ти тт., Москва, т. 1.
Паустовский К. Г.: 1958, Собрание сочинений, в 6-ти тт., Москва, т. 3.
Пеньковский А. Б.: 1989,'О семантической категории «чуждости» в русском языке', Проблемы структурной лингвистики: 1985–1987, Москва.
Перцов П. П.: 1911,'Крымские лже-курорты', Новое время, 1911,12609, 21 апр. (4 мая).
Пильский П. М.: 1999,'Литературные края', Балтийский архив: Русская культура в Прибалтике, Рига, т. 4.
Подзорова М.: 1995, «Операция Ы» и другие воспоминания о бабушке из Йошкар-Олы: [Интервью Якова Костюковского] ,Московские новости, 1995, № 47,9—16 июля.
Поздеев А.А.: 1953,'Несколько документальных данных к истории сюжета «Ревизора» , Литературный архив, Москва – Ленинград, вып 4.
Райкин А.: 1993, Воспоминания, С. – Петербург.
Рогачев М. Б., Цой А. И.: 1989, Усть-Сысольск: Страницы истории, Сыктывкар.
Розанов В. В.: 1970,'Опавшие листья: Короб второй', Розанов В. В., Избранное, Munchen.
Розанов В. В.: 1990,'Русский Нил', Розанов В. В., Сумерки просвещения, Москва.
РП – Русские писатели: 1800–1917: Биографический словарь, Москва, 1989, т. 1.
Салтыков-Щедрин М. Е.: 1975, Полное собрание сочинений, в 20-ти тт., Москва, Т.17.
Случевский К. К.: 1962, Стихотворения и поэмы, Москва – Ленинград.
Соколов Н.: 1998, Пошехонская сторонушка, Москва.
Солтановская Т. В.: 1997, 'Неизвестные значения знакомых слов: (К вопросу о коннотации русской лексики) , Mitteilungen fur Lehrer slawischer Fremdsprachen, Wien, 1997, № 73, Juni.
СРЯ – Словарь русского языка, в 4-х тт., Москва, т. 1.
Тамарли Г. И.: 1993, Поэтика драматургии А. П.Чехова, Ростов-на-Дону.
Тимофеева В. В. (О. Починковская): 1990,'Год работы с знаменитым писателем', Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников, в 2-х тт., Москва, т. 2.
Тиц А. А.: 1971, На земле древнего Галича: (Галич, Чухлома, Солигалич), Москва.
Толстой Л. Н.: 1978, Собрание сочинений, в 22-х тт., Москва, т. 1. Тургенев И. С: 1980, Полное собрание сочинений и писем, в 30-ти тт.: Сочинения, Москва, т. 5.
У руба на Хопре: 1997, Уруба на Хопре: Исторические очерки и хроника летописи города Урюпинска, Волгоград.
Уварова Е.: 1983, Эстрадный театр: Миниатюры, обозрения, мюзик-холлы (1917–1945), Москва.
Фонякова О. И.: 1990,Имя собственное в художественном тексте, Ленинград.
Цехновицер О.: 1933, 'Предисловие', Сологуб Ф., Мелкий бес, Москва – Ленинград.
Чехов А. П.: 1976, Полное собрание сочинений и писем, в 30-ти тт., Москва: Письма, т. 4.
Чехов А. П. Невидимые миру слезы // Чехов А. Полн. собр. соч. и писем: В 30-ти тт. Сочинения. т. З
Чехов А. Полн. собр. соч. и писем: В 30-ти тт. Сочинения, т. 7.
Шаляпин Ф.: 1983, Маска и душа: Литературное наследство, Алма-Ата.
Шевырев С: 1842,'Похождения Чичикова, или Мертвые души: Поэма Н. Гоголя: Статья вторая', Москвитянин, 1842, № 8.
Шевяков А.: 1871,'Чухлома', Нива, 1871, № 8.
Шолохов М. А.: 1975, Собрание сочинений, в 8-ти тт., Москва, т. 7.
Щеглов Ю. К.: 1990, Романы И. Ильфа и Е. Петрова: Спутник писателя, в 2-х тт., Wien, т. 1.
Эйхенбаум Б.М.: 1933, Маршрут в бессмертие: Жизнь и подвиги чухломского дворянина и международного лексикографа Николая Петровича Макарова, Москва.
Яковлев С: 1995,'Письмо из Солигалича в Оксфорд', Новый мир, 1995, № 5.
Якушев В. Н.: 1986, 'Из плена глубинки', Урюпинская правда, 1986, № 187,22 ноября.
М. В. Строганов (Тверь)Две заметки о локальных текстах
1. Локальный текст как миф
На фоне понятия провинциального покуса категория локального текста отзывается очевидным каламбуром, играющим на двух возможных значениях: 1) 'текст о некоторой определенной местности, имеющий общее, не местное значение'; 2) 'текст, обслуживающий только определенную местность и практически не актуальный за ее пределами'. Ясно, что в этой ситуации оба значения оказываются бесспорно оценочными, хотя на самом деле свердловский текст ничуть не хуже петербургского текста, лишь бы тексты были хорошими.
Вообще в отношении самого термина петербургский текст, породившего все остальные локальные тексты, существует несколько невыясненных вопросов, первый среди которых – его авторство и время создания. Хотя традиционно все указывают на знаменитую работу В. Н. Топорова (1984), у него самого это понятие было использовано еще в 1973 г. (см.), а в 1975 г. в соавторстве с Р. Д. Тименчиком и Т. В.Цивьян были опубликованы тезисы, уже в заглавии содержащие этот термин (см.). Однако все эти работы никак не поясняют понятия петербургского текста (и В. Н. Топоров, как можно понять из его устных выступлений, не стремится давать четкую дефиницию его). Ясно, что авторы договорились о том, что понимать под оным термином, но не попытались объяснить этого своему читателю ни в первых, ни в последующих публикациях. А пояснить крайне необходимо следующий момент: имеет ли этот текст, как и любой другой локальный текст, свою поэтику, либо у всех локальных текстов есть только своя мифология. Тот пример, который был особо актуализирован в работе 1975 г.: «В Петербурге жить, что спать в гробу» – ясно указывал на существование петербургской мифологии, но никак не на существование петербургской поэтики.
Если мы правильно понимаем проблему, то речь может идти только о мифологизации пространства, реализуемой вследствие закрепления за ним некоторых определенных метафор[239]. Поговорка «В Москве на доске, в Ленинграде на ограде, а в Твери, где хошь сери», не кодифицированная из-за использования табуированного слова, очевидным образом отражает три мифа: Москва – большая деревня, Петербург – город вечной красоты (от «Твоих оград узор чугунный» до «Я к розам хочу, в тот единственный сад,//Где лучшая в мире стоит из оград»), Тверь – занюханная провинция. Поэтика этих трех мифов совершенно одинакова: превращение метафоры в реальность, метаморфоза, мифологизация образа реальности. Это значит, что любой локальный текст есть в известном смысле «провинциальный», и любой провинциальный текст может приобрести столичный статус при простом переносе столицы из города в город (ср. историю московского текста на протяжении XIX–XX веков). Повторение этого трюизма необходимо нам не для того, чтобы в очередной раз подчеркнуть ценность провинциального локуса и умалить значение столичного, поскольку мы хорошо понимаем, что утверждение «провинция спасет Россию» столь же неоспоримо, как и утверждение «красота спасет мир». Повторение этого трюизма должно нас подвести к уяснению механизма формирования локальных текстов, на наш взгляд, совершенно неосвоенных.
Рассмотрим следующий пример. Среди неопубликованных произведений А. М. Бакунина есть небольшая поэма без заглавия, в которой описывается его тверской дом:
Под окнами Волга
Течет у меня,
И супротив дома
Впадает Тверца.
Скрывалася долго
Под спудом волна:
Ни жизни парома,
Ни песни гребца —
Трещали морозы,
Ухабился снег —
Вдали там обозы,
Вдали конский бег.
Дом Бакуниных в Твери хорошо сохранился, хотя в нем и нет музея. Он находится на правом берегу Волги, как раз напротив устья Тверцы. Эта часть реки была в XVIII в. судоходной, и именно рядом с домом Бакунина по всей набережной тянулись купеческие торговые дома, здесь приставали баржи, паромы и лодки с разными товарами, а зимой шли через реку, повыше устья, обозы.
А здесь пусто, дико,
Лег на душу лед —
Ни радости клики,
Ни шумных хлопот.
То ветер возгласом
Тоскливым поет,
То колокол басом
К молитве зовет.
Молитвы сердечной
Небесный язык
Бессмертен, конечно,
Кто Бога постиг.
За Волгой обитель —
Прекрасный, младой
Ее был строитель,
Тот отрок святой,
Которого счастье
Похитил сокол
И брачное вено
В клобук пременил.
Как птичка в ненастье
Приют он нашел,
И душу от плена
Страстей свободил
Упорною битвой
С самим естеством,
Святою молитвой
И строгим постом.
Как легко можно догадаться, речь в этой части поэмы идет об основании Успенского Юрьева Отроча монастыря, расположенного как раз напротив дома Бакунина за Волгой, на стрелке между Волгой и Тверцой. Легенда об основании Отроча монастыря очень позднего происхождения (см.: Дмитриева 1969, 213; Семячко 1994, 5–6). Она возникла во второй половине XVII в., но в литературе появляется только после того, как ее достаточно обстоятельно пересказал И. Ф. Глушков (1801).[240] Несколько позднее эту же легенду положит в основу своей поэмы «Юрий и Ксения» В. К. Кюхельбекер. Отрочь монастырь для Твери являлся одной из двух местночтимых святынь вместе со Спасо-Преображенским собором и мощами благоверного великого князя Михаила Ярославича Тверского, погребенными в нем. Историки считают (вслед за легендой), что монастырь возник при князе Ярославе Ярославиче в 1265 г., но в памятниках этого времени он не упоминается, поэтому и основание его должно относиться к более позднему времени, нежели утверждает легенда. Более того, известно, что княгиня Ксения происходила не из тверского священнического рода, но из боярского рода Великого Новгорода. Однако тверской текст не мог обойтись без такой красивой легенды, которая совместила основание древнейшего монастыря и первого известного в истории тверского князя, бывшего одновременно и великим князем.
Под черною рясой
Души тот же пыл,
Но Богу моляся,
Он лучше любил.
Любовь и терпенье
Рассеяли мглу,
И думы прозренье
Далося ему.
Тревога: за Тмагой[241]
Татарской посол
С своею ватагой
За данью пришел.
О деньгах ни слова,
Бери себе дань,
Но дому святого
Не тронь, не погань,
Не смей даже взглядом
Позорить девиц.
Набат – стрелы градом
Посыпались ниц.
Посол, уязвленный,
Сраженный упал.
Народ разъяренный
Татар истерзал.
Но вот в совокупной
Идет силе рать,
И город преступный
Клялась покарать.
И днем, где татары
Идут, – черный дым,
А ночью – пожары
Сопутники им.
Пощады пригожим,
Но трупы родным —
Насилия ложем
Татар удалым.
<И злая истома
Невольников ждет,
Бежит от разгрома
В испуге народ.>[242]
В этой части стихотворения описывается восстание против ордынского баскака Чол-хана (Шевкала), посланного в Тверь для сбора дани и постоянно оскорблявшего и унижавшего жителей города. Тверское восстание 1327 г. стало первым массовым выступлением против татаро-монголов на Руси. Оно нашло отражение в исторической песне о Щелкане Дудентьевиче, и именно из песни (из ранней редакции XIV в.) заимствовано сообщение, что Чол-хан бесчестил девиц и вдов. Началось же восстание 15 августа – в день празднования Успения Богородицы – в храмовый праздник Успенского Отроча монастыря. Отсюда – слова поэмы про «думы прозренье», которое «далося» монаху Юрию. За восстание это, как известно, Тверское княжество было жестоко разорено, Тверь потеряла великое княжение и уже никогда не смогла достичь былого уровня развития (см., например: Воронин 1944; Черепнин 1980,475–497).
Бакунин, как видим, берет самые ключевые моменты, могущие основоположить тверской текст, и в этом его мифотворчестве нет ничего специфического, чего не было бы в других местных мифических текстах. Но текст этот не имеет собственно своей, присущей только ему поэтики, каких-то своих «художественных особенностей». Более того, строение его буквально того же типа, что и строение других местных текстов, основанных на других мифах[243].
Любовь Бакунина к жанру описательной поэмы была связана, очевидно, со стремлением к воссозданию и репродуцированию локальных мифов. В этом отношении весьма показательны также его поэмы «Осуга» (описание имения Прямухина; комментированное издание см.: Строганов 1999а, 77—122, 145–148) и «Торжок» (неполный текст см.: Строганов 19996). Вообще же эту тенденцию можно, видимо, распространить на всю усадебную поэзию рубежа XVIII–XIX веков: описывая свои поместья, русские дворяне-дилетанты творили (более или менее талантливо) местные, локальные тексты – мифы о них.
2. Адрес как подпись
Следовало бы остановиться на еще одном весьма примечательном явлении, также свойственном изучаемому периоду. Согласно распространенному литературному этикету, писатели-непрофессионалы рубежа XVIII–XIX веков не подписывали своих сочинений, а публиковали их анонимно. Однако в ряде случаев подпись под стихами заменялась более или менее прозрачными намеками в виде географических названий. Если бы рассматриваемое стихотворение «Под окнами Волга…» было опубликовано в свое время с подписью «Тверь», современники без большого труда могли бы угадать его автора. Задача облегчалась, если топоним указывал на небольшой объект.
В журнале «Друг просвещения» за 1806 г. (ч.І, № 1, 31–33) было опубликовано стихотворение «Чувствительно-нежный бред»:
Не сердись, мой ангел милой, К сердцу дай себя прижать, Прав, кто в жизни сей унылой Больше мог цветов нажать; Верь, что солнышко в лазури Слабей чувств моих горит, Будто молния из бури Твой глазок меня палит, Без тебя часы мне веки, Тьма – свет солнечных лучей, Пылких слез кипящи реки Льются градом из очей; Вечность мне с тобой мгновенье,
Ночь светла и тепел лед,
Вихрь – зефиров дуновенье,
Корка хлеба – сладкой мед:
Что же проку? Ты посулом
Лишь мою волнуешь кровь,
И за крепким караулом
Держишь страстную любовь!
Ах, блаженства сквозь полуду
Так печаль моя сквозит,
Как сквозь утлую посуду
Быстрой ток воды бежит:
Лиза! Нет, нельзя плотиной
Океана вод сдержать,
И стыденья паутиной
Чувств любви упругость сжать;
Хоть один цветок, друг милой,
Дай с карминных уст сорвать
И в любви волшебной силой
Две души в одну слиять —
Как? – души за излиянье
В щеку мне даешь ответ?
Вот награда! Воздаянье
Воздыханий стольких лет!
Но страшись – гром раздается,
И подсолнешная вся,
Страхом движима, трясется
И колеблет небеса!
Зри – надмясь, морские токи
Как из логовищ бегут
И кремнистых гор высоки,
Как щепой хребты несут —
Ах! Небес гремящи своды
Скоро в бездну полетят,
И, обрушась, труд природы
В пыль и пепел превратят!
Я тогда, стряхнув обломки
Сокрушенныя земли,
Сквозь Перунов гулы громки
Так реку тебе: внемли,
Наградить ты не хотела,
А старалась проманить,
Зришь, что страсть моя довлела
Целой мир воспламенить.
Лягу тут и окончаю
Дней моих плачевну нить,
Буду ждать по обычаю,
Не придет ли кто спросить?
Придет странник и, сыпучи
Зря пески и трупы гор,
Спросит, где леса дремучи?
Где приятств земли собор?
Было все и вдруг не стало;
Что сей гибели виной?
Нечувствительности жало
И любви безмерной зной,
Гласом дан ответ сипучим,
Мира мшистой мавзолей,
Странник! Скрась цветком пахучим
И над ним слезу пролей.
Стихотворение достаточно остроумное – на фоне поэтической продукции «Друга просвещения» (Д. И. Хвостов, П. И. Голенищев-Кутузов, Г. С Салтыков) очень выигрышное. Оно весьма удачно вписывается в полемику «Друга просвещения» с карамзинистами слезно-сентиментального толка и могло бы быть атрибутировано самому талантливому и яркому поэту этого журнала – Д. П. Горчакову. Но под стихотворением вместо подписи стоит адрес: «Село Прямухино. Маія 20 дня 1805 года».
Подпись эта снимает все иные ответы, кроме единственно возможного: стихотворение принадлежит А. М. Бакунину, владельцу села Прямухино Новоторжского уезда Тверской губернии. До сего дня специалисты, так или иначе касавшиеся творчества этого поэта (они, впрочем, весьма немногочисленны), не знали ни одного стихотворения Бакунина, опубликованного им при жизни. Считалось, что, как поэт-дилетант, он никогда не печатал своих произведений[244]. Наша находка позволяет уточнить некоторые стереотипы восприятия этого автора и представить его более объемно – как участника литературных полемик 1800-х гг. (о литературной позиции его в 1820-е гг. см. указанные выше комментарии к «Осуге» и «Торжку»), Но для нашей темы важно еще и то, что данной подписью Бакунин сознательно создает миф о Прямухине как о месте иронии над «чувствительно-нежным бредом», над карамзинизмом, как он его понимает в данное время (позднее его оценка будет намного сложнее)[245].
Подобного рода явления следует, разумеется, отличать от тех случаев, когда стихотворение имеет и подпись, и указание на место создания. Как известно, Пушкин очень любил таким именно образом обозначать как многие свои стихи южного периода, так и произведения, связанные с «южной» тематикой, но написанные значительно позднее. Такого рода обозначения имеют уже другую функцию: они мистифицируют читателя, поскольку создают не столько миф о той или иной местности, но миф о творческом пути автора. Здесь локальный текст становится формой создания текста о творческой эволюции. Выводы, как всегда, делать рано.
Библиография
Альтшуллер М. Г.: 1975, 'Неизвестный эпизод журнальной полемики начала XIX века («Друг просвещения» и «Московский зритель») , XVIII век: Сборник 10: Русская литература XVIII века и ее международные связи, Ленинград, 1975.
Воронин Н. Н.: 1944, «Песня о Щелкане» и тверское восстание 1327 и Исторический вестник, № 9.
ГАТО – Государственный архив Тверской области, Тверь.
Дмитриева Р. П.: 1969,'Повесть о Тверском Отроче монастыре и исторические реалии', Труды Отдела древнерусской литературы, Ленинград, т. 24.
Семячко С. А.: 1994, Повесть о Тверском Отроче монастыре: Исследования и тексты, С. – Петербург.
Строганов М. В.: 1999а, Тверские поэты, современники Пушкина: Избранные стихотворения, Сост., ред. текстов и примеч. М. В. Строганова, Тверь.
Строганов М. В.: 19996, 'Пушкинский Торжок в «нацьональной простоте»: Неопубликованная поэма А.М.Бакунина «Торжок» , Отечество: Краеведческий альманах, Москва.
Строганов М. В.: 2000,'Провинциальный читатель столичного журнала: Инскрипты на «Утреннем свете» из библиотеки Тверской семинарии', Русская провинция, Москва – С. – Петербург, 2000.
Тименчик Р. Д., Топоров В. Н., Цивьян Т. В.: 1975,'Сны Блока и «петербургский текст» начала XX века', Тезисы I Всесоюзной (III) конференции «Творчество А. А. Блока и русская культура XX века», Тарту 1975, 129–135.
Топоров В.Н.: 1973, 0 структуре романа Достоевского в связи с архаическими схемами мифологического мышления', Structure of Texts and Semiotics of Culture, The Hague – Paris.
Топоров В. Н.: 1984,'Петербург и петербургский текст русской литературы', Семиотика города и городской культуры: Петербург, Тарту.
Черепнин Л. В.: 1980, Образование русского централизованного государства в ХІV – ХV веках, Москва.
В. Вестстейн (Амстердам)Слово «провинция» в некоторых западноевропейских языках (английском, французском, немецком и нидерландском)
В не так давно опубликованном сборнике статей «Русская провинция: миф – текст – реальность» рассматриваются термин «провинция» и история понятия «провинция» в русской реальности. Я намерен проанализировать, какие значения имеет слово «провинция» в некоторых западноевропейских языках. При этом я, разумеется, ограничусь языками, которыми владею: английским, французским, немецким и нидерландским. Мои данные легко могут быть дополнены коллегами, владеющими другими языками.
Я вполне осознаю, что предлагаемый мною ракурс значительно отклоняется от нашей общей темы, то есть темы русской провинции.
Однако необходимо учитывать и то, что значение слова «провинция» в западноевропейских языках может пролить дополнительный свет на те значения, которые данное слово и его производные имеют в русском языке.
Согласно лексикологическим данным (в частности, «Слово-толкователю» И. Ф. Бурдона и И.Ф. Михельсона, 1871, и «Словарю русского языка XI–XVII вв.»), приведенным недавно Л. О.Зайонц (см.: 2000), слово «провинция» происходит от латинской приставки pro– 'по причине' и vin cere 'побеждать'. Следовательно, латинское слово provincia должно было обозначать территорию, расположенную вне Италии, завоеванную и облагаемую налогом Римской империей.
На самом деле слово provincia изначально абсолютно не являлось географическим понятием. Для римлян оно означало официальную обязанность, задачу, воз ложенную на магистрат, – такую же, как издание законов, содержание большой торговой дороги или управление областью или городом. Предположительно самое близкое производное от этого слова и повлияло в конце концов на первично географическое значение слова provincial когда Римская империя постепенно расширилась, провинция стала означать завоеванную область, расположенную вне Италии, управляемую магистратом из Рима. Одной из первых таких завоеванных территорий была область на юго-востоке Франции, которая известна как Provence (ранее La Province). Значение'географическая область'у слова «провинция» сохранилось и до настоящего времени является первичным значением этого слова как во всех четырех рассматриваемых мною западноевропейских языках, так и в русском.
Основное значение слова «провинция» уточнилось следующим образом: составная часть государства, представляющая собою более или менее самостоятельную область и имеющая собственные органы управления. Раньше различные страны, например, Франция (до Великой французской революции), имели именно такое административное деление. Другие страны, среди которых Бельгия, Канада и Нидерланды, до сих пор подразделяются подобным образом, хотя провинции не везде имеют одинаковый статус, не говоря уж о схожей истории.
В Нидерландах у провинций очень давняя история. Во время войны с Испанией, в XVI и XVII веках, когда Нидерланды стали самостоятельными, к Утрехтскому Союзу (1579) присоединились семь областей. Они представляли собой местности, которыми в феодальный период обычно правили граф или герцог. В число этих семи областей, сформировавших впоследствии Республику Семи Объединенных Низких Земель, вошли и область Голландия с важнейшим городом Амстердамом, Фрисландия на северо-востоке и Зеландия на юго-западе современных Нидерландов. Изначально провинции имели высокую степень независимости и располагали собственными, вполне самостоятельными органами управления. Позже они совместно избрали единый орган управления для всей страны – Генеральные штаты, которые, в свою очередь, назначили штатгальтера (стат-хаудер – 'правитель, наместник'), выступавшего, в первую очередь, в качестве главнокомандующего армией. Спустя некоторое время штатгальтерство (наместничество) сделалось наследственным, а в XIX в., после захвата Нидерландов французской армией Наполеона, страна стала монархией. Ныне правящая королева Беатрикс – прямая наследница первого штатгальтера (правителя) семи объединенных провинций Вильгельма Оранского.
Нидерланды с точки зрения политико-административного деления до сих пор состоят из провинций. Теперь их уже двенадцать. Последняя, двенадцатая, присоединилась сравнительно недавно, благодаря частичному превращению в полдер большого озера, имевшего ранее открытый выход в Северное море. Каждая из двенадцати провинций имеет собственные органы провинциального управления, однако они облечены более слабой властью, чем прежде. В Бельгии и особенно в Канаде (провинцию Квебек называют также Га belle Province) провинции наделены большей самостоятельностью.
Слово «провинция» употребляется в английском, французском, немецком и нидерландском языках не только в значении политико-административной области, но и в значении церков-но-административной территориальной единицы – епархии.
Римско-католическая церковь называет территорию, находящуюся в ведомстве архиепископа и включающую несколько епископств, кегкрго?іпсіе, по-русски епархией. Некоторые протестантские церкви ввели аналогичное понятие. Одна из протестантских сект нидерландского происхождения подразделяется на три провинции: Нидерланды, Англию и Америку.
В наших четырех языках слово «провинция» (англ. province, фр. province, нем. Provinz и нидерл. province) получило также значение «сельской местности, деревни» в противопоставлении «городу» или – более специфично – «всей стране, за исключением столицы». Первое из названных значений – деревня в противоположность городу – свойственно языкам тех стран, где менее сильна централистская власть, например, немецкому и нидерландскому. Значение «вся страна, кроме столицы» наиболее свойственно французскому. В централистской Франции существовала и до сих пор существует огромная разница между метрополией – Парижем и остальной страной. Даже такие большие города, как Лион и Марсель, считаются villes deprovince, то есть провинциальными городами. Выезжая из Парижа, вы попадаете в провинцию. Название некоторых произведений Бальзака из «Scenes de la province» («Сцены из провинциальной жизни») указывает исключительно на то, что местом действия является не Париж, а любое другое место во Франции. Кстати, шовинистически настроенные амстердамцы также с легкостью употребляют слово «провинция», говоря о Нидерландах вне границ Амстердама. Даже Гаага, где живет королева, работает правительство и находятся все министерства, относится в их восприятии к провинции.
Со значениями слова «провинция как деревня» или «вся страна, кроме столицы» связаны не только нейтральные, фактические, смыслообразующие характеристики, но и оценочно-эмоциональные. В таких случаях слово «провинция» используется пейоративно; речь обычно идет о пренебрежительном отношении горожанина к глупому, ограниченному деревенщине или столичного жителя ко всем остальным. В большинстве составных слов, включающих слово «провинция», в особенности в немецком и нидерландском языках (provinciebewoner 'провинциал', provincietheater 'провинциальный театр', provinciekrant 'провинциальная газета'), негативный смыслообразующий компонент сильно ощутим. Зачастую этот эффект еще усиливается в словах, производных от «провинция», например в прилагательном «провинциальный». В наших четырех языках слово «провинциальный» (англ. provincial, фр. provincial, нем. provinziell и нидерл. provinciaal), помимо нейтрального значения 'относящийся к провинции' (например, нидерландская синтагма Провинциальные штаты), имеет и явно выраженное негативное значение:'типично провинциальный', т. е. 'с ограниченными взглядами, не имеющий культуры и цивилизованности столицы'. Существительное же «провинциал» имеет почти исключительно негативное значение. Другие производные слова, такие, как лингвистическое понятие «провинциализм» (слово или выражение, чье употребление ограничено определенной территорией), используются как технические термины.
Западноевропейские языки демонстрируют большое сходство в отношении значений слова «провинция» и производных от него. Многие из этих значений, как нейтральных, так и оценочных, свойственны и русскому языку. Подвергся ли русский в этом смысле влиянию западноевропейских языков, неясно; можно предположить, что повсеместно играют свою роль одни и те же культурные механизмы, в результате чего центр, столица обретает свою важность, а все, что расположено вовне, рассматривается как крестьянское и нецивилизованное.
Нельзя умолчать и о паре различий в западноевропейских языках. Так, скажем, в английском языке слово «провинция» используется и в более абстрактном и фигуральном смысле, например: province of science (= провинция науки) или province of art (= провинция искусства), а также употребляется в значении поддержки, обязанности, в результате чего мы возвращаемся к исконному значению, которое слово имело в латинском языке. Во французском языке слово «провинция» часто употребляется метонимически в применении ко всем жителям провинции или в значении провинциального жизненного уклада. В нидерландском языке один довольно изящный цветок называется provincieroos 'роза провинциальная'. Данное название не имеет совершенно никакого отношения к провинции; слово provincie является здесь искажением названия французского города Provins, заключающего в себе слово vin – вино, где и была изначально выращена эта роза. Несомненно, какой-то провинциал в свое время превратил «розу Провенса» в розу провинциальную.
Библиография
Зайонц Л.О.: 2000, «Провинция» как термин', Русская провинция: миф – текст – реальность, сост. А. Ф. Белоусов и Т. В. Цивьян, Москва – С. – Петербург, 12–19.
М. Я. Спивак (Москва)«Провинция идет в регионы»: О некоторых особенностях современного употребления слова провинция
Моя цель – поделиться некоторыми, весьма беглыми наблюдениями над тем, как сегодня функционирует в языке слово «провинция». Речь пойдет не об экономической, бытовой, социальной или культурной жизни провинции, а всего лишь о жизни слова. Обнаруженные тенденции современного словоупотребления представляются в ряде случаев весьма неожиданным переосмыслением тех значений, которыми наделялось слово «провинция» на разных этапах его исторического развития. В статье Л. О. Зайонц ««Провинция» как термин», открывающей сборник «Русская провинция: миф – текст – реальность» (М.; СПб., 2000), приводятся словарные данные, отражающие более чем двухвековую историю бытования слова в России: с конца XVII до начала XIX столетия. Напомню кратко то, что для нас значимо:
1. Латинское слово «провинция» первоначально обозначало завоеванную империей территорию.
2. При Петре I, в результате реформы управления в России, были введены провинции как единицы административно-территориального деления империи.
3. С середины 70-х годов XVIII века было отменено административно-территориальное деление государства на провинции и слово потеряло значение термина.
Для функционирования слова важными представляются следствия этой отмены. В России, в отличие от древних римских или современных китайских, канадских, португальских или иных «зарубежных» провинций, слово «провинция» уже в XIX веке употреблялось преимущественно в единственном числе, как собирательное существительное: русская провинция вообще.
В дальнейшем словом «провинция» и производными от него словами «провинциальный», «провинциал» и др. стали обозначать прежде всего явления из области быта, культуры, нравов. Слово обросло многочисленными, трудно формализуемыми и преимущественно негативными коннотациями.
В предисловии к уже упоминавшемуся сборнику «Русская провинция: миф – текст – реальность» составители (А. Ф. Белоусов и Т. В. Цивьян) указывают на то, как в послереволюционной России стремились вообще изъять из употребления слово «провинция». В подтверждение этой мысли они приводят ряд выразительных цитат-лозунгов из периодики 1930-х гг.: «Нет больше «столицы», подмявшей под себя «провинцию»». «Нет болыпе» провинции»», отсталой и темной, о которой так много и часто писали русские писатели»; «Унылое слово «провинция» потеряло право на место жительства в нашей стране. Когда сегодня хотят упомянуть о пунктах, отдаленных от центра, говорят – периферия. Это точное, никому не обидное слово» (С. 9—10).
В результате такой идеологической установки слово «провинция» практически исчезло из официального, в частности газетного обихода. Оно было объявлено устаревшим, и не просто устаревшим – неприличным.
Дано в ощущении, что последнее десятилетие отмечено воскрешением слова «провинция». Очевидно, что этот процесс реанимации «провинции» произошел на волне реанимации и идеализации других дореволюционных, имперских ценностей и понятий. Естественно, при таком процессе воскрешения запрещенного «прошлого» минусы чаще всего менялись на плюсы. Когда первая волна неразборчивой реанимационной эйфории спала, стали определяться некоторые тенденции в словоупотреблении. Они отражали ментальность постсоветского и постперестроечного времени. Старое слово «провинция» встретилось с новой реальностью и стало искать в ней свое место.
Объектом наблюдения для меня стало прежде всего пространство масс-медиа: использование слова «провинция» в печатных и электронных средствах массовой информации, в рекламе, названиях фирм, товаров, учреждений, мероприятий и т. д., в заголовках и аннотациях различных изданий и публикаций.
Оказалось, что в последние годы слово «провинция» стало чуть ли не одним из самых частотных слов маркетинга – издательского, политического и др. Достаточно упомянуть лишь некоторые из названий российских масс-медийных органов. В Ижевске издается газета «Золотая провинция»; в Калуге – газета «Деловая провинция»; в Муроме – газета «Новая провинция»; в Твери организуется журнал «Русская провинция»; не отстают и город Ступино, выпускающий свои, ступинские «Провинциальные известия», и Воронеж со своей, воронежской «Провинциальной ярмаркой»…
В огромном количестве провинциальных, да и не провинциальных изданий «Провинциальные новости», «Провинциальные хроники» или «Провинциальные известия», «Провинциальные истории» или «Провинциальные анекдоты» существуют в виде отдельных рубрик, серьезных или юмористических.
К собственно названиям газет и рубрик следует добавить и более мощные масс-медийные образования: и ассоциацию «Провинциальная пресса», и интернет-атлас «Провинциальный репортер», и издательский дом «Провинция», и информационное агентство «Провинция». Его не надо путать с другим провинциальным информационным агентством, которое так незатейливо и называется – «Провинциальное информационное агентство»… Примеры можно было бы множить до бесконечности.
Напомню, что слова «провинциал», «провинциальный» в интеллигентном обществе было, да и осталось не принятым говорить человеку в лицо. Чью-то провинциальность в одежде, манерах, речи обсуждали, как правило, за глаза, ибо слово имело негативный, оскорбительный характер. Провинциальный поэт, провинциальная дама, провинциальная певица, провинциальная газета, провинциальное издательство, провинциальный салон… Определение «провинциальный» в этих и множестве им подобных случаев указывало не только и не столько на географическое положение вне столицы, но прежде всего на не вполне удовлетворительное качество определяемого. Если понимать «провинциальное» в русле устоявшейся культурной традиции, то это означает, что женщина, поэт, певица, салон, газета, издательство и т. п. недостаточно хороши, что они низкого уровня, не сопоставимого не столько со столичным, сколько с нормальным, и извиняемого, объясняемого лишь отдаленным от центра местоположением. Понятия «провинциальный» и «первоклассный» выступали как антонимы.
Так было в недавнем прошлом. Сегодня же имеется явная тенденция к смене аксиологии, к использованию слова «провинциальный» в целях откровенной саморекламы.
Например, недавно в Москве прошла выставка «Провинциальные художники». Вероятно, имена этих, в общем-то, нормальных живописцев были не слишком известны в столице и потому в заглавии появилось знаковое, сугубо маркетинговое слово – «провинциальный». Наверное, по замыслу организаторов выставки, оно должно было не отвратить, а напротив того, привлечь публику к осмотру картин.
То же самое можно сказать и про мастеров слова, приманивающих читателей манифестацией собственной провинциальности. Так, стихотворцы из Ростова объединились в сборнике «Провинциальные поэты». «Провинциальными песнями» назвал свои произведения поэт А. Земсков из Приморья… «Провинциальная муза» – так вслед за О.Бальзаком назвали одну из любительских страничек в интернете. Там и заметки, и советы провинциалке, и, конечно, стихи… Впрочем, если создательница этой интернет-страницы (Д.Трушина) обозначила, что она до некоторой степени даже «дерзко» полемизирует с самим Бальзаком, автором романа «Провинциальная муза», то у организаторов литературного конкурса с тем же названием – «Про – винциальная муза» – подобной рефлексии как будто и вовсе не обнаруживается: конкурс проводился волгоградским литературным клубом «Парнас» и одноименной волгоградской же литературной газетой.
По нечуткости к слову «Провинциальной музе» сродни и название «Провинциальный салон»: такая передача есть в сетке программ телерадиокомпании «Дон»; она посвящена культурным событиям края.
А вот в шоу-бизнесе, думается, карта провинциальности разыгрывается вполне сознательно, расчетливо. Примером может служить знаменитая екатеринбургская танцевальная группа «Провинциальные танцы». Ничего провинциального ни с точки зрения хореографии или исполнения, ни с какой-либо другой точки зрения в этой группе нет. В прессе в основном проходят сообщения о ее блистательных зарубежных гастролях. Слово «провинциальный» в данном случае могло привносить в название группы некий этнографический колорит.
Или другой пример из той же сферы. «Русская, провинциальная, открытая» – под таким девизом прошла гастрольная поездка поп-певицы Натали в Кемерово. Ею же был выпущен музыкальный альбом «Провинциальная девчонка».
Предположим, что в «провинциальной девчонке» и есть что-то привлекательное, задорное. Но, оказывается, провинциальность может стать рекламной маркой и для женщин среднего возраста. Так, в Чувашии процветает русская служба знакомств под названием «Провинциальная леди». Впрочем, гордость от собственной провинциальности готовы сегодня испытывать не только свахи и их клиентки. Так, брянская областная общественная организация, объединяющая политически активных представительниц слабого пола, назвалась просто и со вкусом – «Провинциальные женщины». Они не одиноки в своей провинциальности. Стремятся не отстать от них и женщины Сергиева Посада Московской области, зарегистрировавшие свою группу под названием «Провинциалки».
Но вернемся к шоу-бизнесу. Не надо думать, что певица Натали, решившая «раскручивать» себя посредством провинциальности, оказалась оригинальнее, чем, к примеру, «Провинциальные женщины» из Брянска или «Провинциальные леди» из Чувашии. Кажется, что еще немного и рекламно – «провинциальные» певицы начнут сталкивать друг друга со сценической площадки. Под тем же лозунгом начинала завоевывать сердца молодежи другая певица – Земфира. Об этом возвещал ее персональный сайт в интернете.
Под маркой «провинция» продвигаются сегодня на рынке сбыта не только СМИ, не только поэты и певицы, но и просто товары, а также и фирмы, товары производящие. Так, существует агрофирма «Провинция», выпускающая среди прочего фирменное пиво «Провинция». При заводе «Камкабель» зарегистрировано акционерное общество «Русская провинция». Другое акционерное общество со сходным названием «Провинциал» рекламирует поставляемые им молочные продукты: «масло, сухое молоко, сгущенное молоко». Третье, малоотличимое по названию, предлагает приобрести «мебель Нечерноземья».
Обилие одноименных фирм вызывает ощущение не просто агрессивного маркетинга, но маркетинга не очень добросовестного, амбициозно-хлестаковского. Если вы зайдете на сайт «Провинциальные поэты», то вы прочтете не лучшие стихи поэтов из разных городов, а исключительно стихи ростовчан. В книжном магазине «Провинция» вам предложат книги Стругацких, Кинга, Лема, а вовсе не творения многочисленных и достойных писателей, живущих в различных уголках обширной России.
О качестве пива «Провинция», как и о предлагаемой фирмой «Провинция» «мебели Нечерноземья», судить не берусь, но если, к примеру, вы захотите воспользоваться услугами информационного агентства «Провинция», то найдете там не материалы о провинции вообще, а только рейтинг политиков и известных людей города Нижний Новгород. Точно так же калужская «Деловая провинция» известит вас исключительно о событиях в деловой жизни Калуги, смоленская – о политической жизни Смоленска. Невольно возникает ощущение, что многочисленные города России конкурируют между собой за право, вопреки логике и нормам русского языка, единолично называться провинцией.
Из всего широкого потока «провинциального» манифестирования я постаралась выбрать два полюса: то, что показалось наименее идеологически заданным, и, напротив, то, что показалось наиболее идеологически маркированным.
К первому, то есть самому спонтанному и идеологически свободному, я отнесла интернетовские диспуты, форумы или так называемые «чаты», «болтушки», – те, которые организуют частные лица и на которые по собственному желанию откликаются тоже частные лица, заинтересовавшиеся объявленной темой. Слово «провинция» достаточно часто встречается как в заглавиях таких диспутов, так и в программных репликах их участников. Возьмем почти наугад три вынесенных на обсуждение «провинциальных» темы:
«А как ваша провинция поживает?»,
«Это чей, простите, голос из провинции?»,
«Эй, мужики, воронежские мы, провинция-с…».
Ошибочным оказалось первоначальное наивноеп редположение о том, что лица, подключающиеся к обсуждению этих тем, хотят говорить о провинции как таковой, о проблемах, близких к нашей.
«Воронежские мужики», заявившие о себе: «провинция-с», предпочли делиться между собой и со своими собеседниками воспоминаниями о том, как они в недавнем прошлом учились, жили или гостили в столицах. В конце концов их дискуссия вылилась в сопоставление Москвы и Петербурга, а о провинции как-то забыли.
На прямой вопрос: «А как ваша провинция поживает?» поспешили ответить не обитатели Сибири, Урала или Поволжья, а русскоязычные поселенцы Новой Зеландии. А настойчиво подаваемый «голос из провинции» оказался при ближайшем рассмотрении и вовсе голосом эмигранта-израильтянина: «Я вот живу не просто в провинции, а того хуже, в Израиле».
В общем, в неорганизованной дискуссии картина получилась смазанной. Однако обращает на себя внимание то, с какой легкостью начинают называть провинцией эмигранты свое новое место жительства. Помимо понятных психологических причин, побуждающих к такому словоупотреблению (отрыв от родного и привычного, языковая изоляция, ностальгия, нехватка общения, а порой действительно переезд из больших городов в маленькие и т. п.), в «провинциальной» самоидентификации эмиграции есть и иная, пародийная перверсивная логика. Родина-мать приобретает в их сознании статус метрополии, а отдаленные земли, в которых, по выражению В. Высоцкого, «на четверть бывший наш народ», воспринимаются как настоящие «провинции», пусть не завоеванные, но обжитые выходцами из метрополии…
К разряду идеологически маркированных я отнесла случаи, в которых откровенно, на уровне заглавий, манифестировалась связь с историческим прошлым, ориентация на старое, старомодное.
Для симметрии взяла тоже три примера.
– Смоленская газета «Провинція».
Она привлекла внимание не столько самим названием, сколько тем, что оно было написано по старой, дореволюционной орфографии, через «і».
– «Провинция» – газета города Топки Кемеровской области.
Она удивила своим солидным возрастом: на титульном листе указывалось, что газета издается с 1931 г.
– Брянский еженедельник «Провинциал».
Он заинтересовал прежде всего ментальностью тех лиц, которые придумали для себя такое «самоуничижительное» название. Захотелось узнать, кто же на Брянщине предпочитает старомодный стиль самовыражения.
При ближайшем рассмотрении выяснилось, что манифестированная в заглавиях ориентация на прошлое является, в лучшем случае, фикцией. Все три издания, заявившие о своей связи с историческим, провинциальным прошлым, оказались изданиями, ориентированными вовсе не на прошлое, а, напротив того, стоящими на переднем политическом и информационном рубеже. Их создатели, учредители и «называтели» скорее склонны были устремляться вперед, нежели умильно любоваться минувшим. Газета «Провинція», несмотря на допотопное «і», явилась революцией на рынке смоленских масс-медиа. «В городе появилась первая электронная газета, – анонсировали ее выход информационные агентства. – На днях в Смоленске среди постоянных и активных пользователей Internet был разослан по электронной почте первый номер электронной версии газеты «Провинція» < …> Для Смоленска это первый опыт создания такого вида средства массовой информации». Показательно, что новаторская газета и была изначально рассчитана не на чудаковатого любителя старины, не на традиционно отсталого, удаленного и оторванного от всего передового «провинциала», а на читателя, «продвинутого» во всех отношениях, то есть, во-первых, постоянно работающего в сети, а значит, достаточно молодого и обеспеченного, и, во-вторых, политически активного и, скорее всего, политически если и не ангажированного, то уж по меньшей мере заинтересованного. Это следует как из избранного способа доставки издания (электронная почта), так и из прямого заявления главного редактора Геннадия Косенкова. По его представлению, «издание рассчитано на определенный круг людей. Это читатель, по роду своей деятельности или роду личных склонностей и пристрастий интересующийся местной (провинциальной) политикой, следящий за ее перипетиями, а зачастую непосредственно принимающий в ней участие. На такого, сегодня далеко не массового читателя ориентирована смоленская независимая газета «Провінция», ставящая своей целью освещение именно политической жизни области».
Газета города Топки Кемеровской области хоть и не отличалась написанием заглавия от множества других одноименных «провинциальных» изданий, но обращала на себя внимание подозрительно давней – с 1931 г. – приверженностью старым, провинциальным идеалам, пронесенным сквозь годы, отмеченные гонениями даже на само слово «провинция». Подозрения оказались весьма оправданны. Более тесное знакомство с изданием показало, что в городе Топки газета действительно была основана 22 октября 1931 г. Однако называлась она тогда совсем иначе – «Ленинский путь». С таким титулом газета просуществовала достаточно долго: вплоть до середины 1990-х годов. Только 1 января 1994 г. «Провинция» стала восприемником и продолжателем старого «Ленинского пути». Вероятно, тогда ее учредителям стало окончательно ясно, что по ленинскому пути дальше двигаться вперед весьма трудно и что сегодня вместо старых, «позаметенных стежек-дорожек» надо искать новые тропы. Представляется, что в замене старомодного «Ленинского пути» на новомодную «Провинцию» в полной мере отразилась на наших глазах нарождающаяся современная политическая конъюнктура. Не трудно догадаться, что учредителем издания, столь чуткого к политическим веяниям времени, является городская власть – администрация города Топки.
Похожая «подкладка» обнаружилась и у брянского еженедельника «Провинциал». Подобно топкинской или смоленской «Провинциям», брянский «Провинциал» оказался изданием прежде всего «новостным», политическим и совершенно далеким от проблем частной жизни, краеведения или истории. Его информационным полем являются, как написано в подзаголовке, «новости Брянского края». Более того, брянский «Провинциал» оказался изданием даже не независимым, а сугубо официальным, учрежденным администрацией Брянской области. По-видимому, истинными провинциалами на Брянщине ощущают себя именно они, руководители, учредившие еженедельник. Трудно не заподозрить администрацию области, в столь скромном «провинциальном» обличий представляющую себя и своих «нукеров», в некоторой доле политического лукавства. Любопытно, что еженедельник «Провинциал» является не единственным детищем администрации Брянской области. Другое порождение региональной власти – это «Губерния», официальный бюллетень администрации Брянской области. Примечательно, что оба издания названы в едином, ретро-русском, ностальгически-имперском стиле.
Слово «провинция» является сегодня, как нам кажется, не только легким способом продвижения на рынке своего товара. «Провинция» становится серьезной картой в политической игре центра и регионов.
Здесь хочется сделать паузу и вернуться на шаг назад, к моменту, когда слово «провинциальный» было восстановлено в правах. При пробуждении оно встретилось со словами-конкурентами, занявшими его семантическую площадку: региональный, местный, областной. В сфере экономической, политической, масс-медийной – во всех сферах, кроме культурно-бытовой, слова «региональный», «местный» являются сегодня практически полными синонимами слова «провинциальный». Попытаюсь подтвердить это на примерах.
Костромской университет проводил в мае 2000 г. конференцию «Провинция как социокультурный феномен». На обсуждение были вынесены темы: «Безработица в провинции», «Образование в провинции»… И тут же, в том же ряду: «Политические реформы в регионах», «Экономические проблемы регионов»… А вот как была сформулирована главная тема дискуссии: «Взаимодействие провинции (региона) и государства в целом».
Аналогичный случай и в анонсе газеты «Провинція»: «Для читателя, который по роду своей деятельности или по роду личных склонностей интересуется местной (провинциальной) политикой».
В обоих случаях значима сама возможность пояснить смысл нового, только входящего в политический лексикон слова через известные, давно прижившиеся. «Местный», «региональный» – чтобы всем было понятно. «Провинциальный» – чтобы выглядело как нужно.
Для политически индифферентного читателя, так же, как, по-моему, и для иностранца, словами «провинциальное» и «региональное» обозначается одно и то же пространство вне Москвы и Петербурга. Но Москва предпочитает говорить о регионах. Москве кажется, что так более демократично, политкорректно, менее обидно для периферии. Регионы же, возможно, на уровне деловой и политической элиты, начальства, хотят манифестировать себя именно как провинции. Так, в Москве проводится «Фестиваль региональных телепрограмм». А вот как называется аналогичное мероприятие, проводимое в Борисоглебске и Воронеже: «I Всероссийский фестиваль телевизионных фильмов и программ «Моя провинция»». В Москве новости со всей России собирает и сортирует «Региональное агентство новостей», а вне Москвы точно такую же работу будет выполнять «Провинциальное агентство новостей». В Москве будет развиваться движение «Российские регионы», вне Москвы – движение «Уральская провинция», «Российская провинция»…
Строго говоря, Москва здесь более верна дореволюционной традиции, согласно которой слово «провинция» употреблялось как собирательное и в единственном числе, а слово «провинциальный» применялось к сфере быта или культуры и имело негативный характер. Когда же речь шла об экономике, политике, администрации, управлении, то использовали другие слова – может быть, «губернский», «земский» и т. п.
Однако губерний пока нет, а потому на их месте возникают, казалось бы, совсем невероятные, прочно забытые отечественной историей «провинции» во множественном числе. Чего только стоит такой газетный заголовок: «Рука Кремля: (влияние на результаты выборов в провинциях)». Или такая попытка привлечь «гомов всех направлений» слушать «голубую музыку всех стилей» в интернет-проекте «Эректофон»: «Живут себе поживают в своих глухих, диких и скучных провинциях одинокие, вынужденные скрывать свое истинное – ребята, мужчины…» Или горькие сетования на то, к чему привела «экономическая стратегия колонизации постсоветского пространства»: в бедственном положении оказались «дети в российских провинциях».
В этом плане особенно показательным представляется заявление министра внешних связей Якутии на совещании субъектов РФ и СНГ: «Провинциям пора объединиться». Имелось в виду «организовать ассоциацию субъектов и провинций СНГ по типу конгресса местных и региональных властей Совета Европы». Показательно, что эту инициативу поддержали Башкирия и Татарстан, то есть те земли, которые действительно подпадают под разряд провинций в исконном смысле слова – земель, завоеванных Москвой.
Видимо, у местного начальства со словом «провинция» ассоциируется большая самостоятельность и независимость от центра, чем, к примеру, со словом «регион» и уж тем более «область». Думается, что суть происходящего отражена в заголовке одной статьи, обнаруженной в интернете. Статью мне открыть не удалось, и о чем в ней идет речь, неизвестно, но само ее название можно рассматривать как своеобразный символ происходящего в обществе процесса: «Провинция идет в регионы».
2000 г.