Я преклонила колени, чтобы положить цветы на могилу, — вспоминает мама, — и испытала какое-то особое чувство, вызванное присутствием американских родственников папы. Словно восстановилась давно оборванная связь. Ничего подобного со мной прежде не случалось». Все члены семьи автора на тех или иных этапах были преподавателями, и в книге как бы рефреном возникают схожие ситуации, когда в очередной далёкой стране персонаж неожиданно знакомится с благодарным учеником своей бабушки или отца («сцена, конечно, для сериала…»). Проблема духовного учительства, наставничества крайне важна для автора, и эта линия причудливо переплетается с историей мировых идеологий. Вот найденная героиней на индоокеанском острове родная бабушка открывает потаённый сундук, в котором десятки лет хранит книги казнённого врагами сына. Это многотомник Ленина на английском, привезённый в 1931 году из США в СССР другими бабушкой и дедушкой героини…
Семья у автора, ничего не скажешь, необычная. Матушка, Лили Голден — один из крупнейших специалистов по африканской музыке. Отец — в своё время главный претендент на президентский пост в восточноафриканской стране. Американский прадед после отмены рабства достигает упорным трудом высокого социального статуса, становится чуть ли не единственным в южных штатах чёрным землевладельцем. Бабушка с дедушкой, молодые идеалисты, эмигрируют в Советский Союз, работают по контракту под Ташкентом, дружат с Полом Робсоном, едут с ним отдыхать на Кавказ, где мрачно беседуют об учащающихся арестах (это 37-й год). Оттенок исключительности в сюжете иногда перерастает в почти сказочный. В каком-то эпизоде мелькает афроамериканец по имени Иосиф Сталин. Лёгкий привкус обоюдной фантасмагории. Кому-то из заморских гостей вдруг чудится, что он на съёмках в Голливуде: мимо промчался на верблюде узбек с саблей на боку! Два континента, два мира как взаимный миф.
Вспоминается монография Проппа «Исторические корни волшебной сказки». Чтобы стать взрослым, либо стать самим собой, герой должен совершить некое трудное путешествие с не до конца определённой задачей, свершая по пути подвиги добра. Вспоминается также «Золушка» и другие классические сказки, где персонаж вдруг обретает если не утраченных богатых или именитых родных, то во всяком случае мудрых друзей-волшебников. Одно из самых волнующих мест книги — инициированная автором первая встреча чёрной и белой американских ветвей большой семьи… Впервые — по прошествии семидесяти лет — достигнуто взаимопонимание, это настоящий катарсис, то есть — очищение. А впереди героиню ждёт ещё вылазка к африканскому семейству отца, попытка понять построенный на патриархате исламский мир. Невольно напрашивается метафора некоей духовной Гондваны, мистического праматерика человечества, расколовшегося когда-то на разноцветные куски. И люди разных цветов кожи обречены на вражду и ненависть друг к другу, — но кто-то всё же должен взять на себя поиск утраченного целого! Ему достаётся труд и подвиг полюбить их, разных, сразу всех. Это под силу Лене Ханге, внучке христианских священников, раввинов и имамов, объединяющей в себе афроамериканские, еврейские, танзанийские и, по всей вероятности, индейские корни. Межрасовый, межнациональный, межконфессиональный, межполовой конфликт уравновешен и разрешён главным персонажем книги, хрупкой молодой женщиной с записью в паспорте «негритянка». Усвоившей от дедов и бабок и вскармливающей в себе, как главную ценность, способность к пониманию и приятию иного в людях, то есть — терпимость.
Вторая часть книги — последняя треть — сделана в более традиционном ключе и представляет собой подробный анализ (впрочем, живым журналистским языком) комплекса морально-психологических интриг, встававших в связи с работой автора в телепрограмме «Про это». Обнажается терапевтический и педагогический замысел и смысл, который несла в себе передача. Она и возникает в жизни автора как «лабораторное» дополнение к обучению в Нью-Йоркском университете по специальности психотерапия.
Одна из дополнительных важных функций книги — вскрытие неизвестных или замалчивавшихся фактов отечественной и чужой истории. В становлении советской экономики в 20-е — 30-е годы, оказывается, участвовали сотни, если не тысячи приглашённых на высокие ставки американских специалистов, в том числе чернокожих. В главке «Узбекская родина»: «В Янгиюле американцы стремились вывести новый сорт хлопка, который мог вызревать в относительно короткое узбекское лето». Оказывается, несмотря на некоторую общность исторических судеб чёрной и еврейской общин Америки, существует феномен чёрного антисемитизма…
В книге много неожиданного, начиная с того, что у самого автора, вопреки представлениям публики («Вы что, „фестивальный ребёнок“?..»), нет ни капли русской крови. Шокирует и раскрывающийся истинный образ живой, не экранной Лены Ханги. Мы знали её как решительного и жёсткого журналюгу, светскую львицу, и вдруг видим перед собой скромное дитя российской интеллигенции, до недавних лет едва ли не «синего чулка». «Ещё когда я работала в „Московских новостях“, у меня было прозвище „Крупская“. Я не курила (и не курю), не ходила ни на какие пьянки, и такая ходила вся затянутая-перетянутая, в строгих серых костюмчиках». Известный нам имидж, как и весь проект — произведение продюсерского гения Леонида Парфёнова (мудрого волшебника?).
Время в лице Парфёнова призвало Елену на баррикаду борьбы с отечественной косностью, ханжеством и, будем честны до конца, тупостью («в Советском Союзе секса нет»). И лишь проницательная мама критикует по телефону из-за океана: «Лена, больше улыбайся, у тебя испуганный вид!». На презентации своей книги в московском магазине «Библио-Глобус» Лена улыбалась.
Книга богато иллюстрирована чёрно-белыми снимками из семейного архива Голденов и фото Елены последних лет. Есть кадры совершенно потрясающие. Лена в объятиях вновь обретённой танзанийской бабушки, мамы отца, крохотной иссушённой старушки. «Она притянула меня к себе и начала баюкать, как ребёнка». Или — «Дедушка Оливер читает лекцию в узбекской деревне». Степенный чёрный Оливер — за кафедрой, в рассевшейся на поляне аудитории — русские и узбеки…
Шут, колдун, советник, соперникХудожник ищет новый язык общения с властьюПотеснитесь, цари[56]
Беда стране, где раб и льстец
Одни допущены к престолу.
Проблематика природы взаимоотношений искусства и власти огромна и разработана совершенно недостаточно. Особенно затруднительным выглядит построение универсальной идеологической базы для исследования, которая непротиворечиво включала бы в себя элементы и западных, и восточных мировоззрений. Тем не менее, пробовать стоит.
Особенно озабочен феноменом взаимодействия интеллектуальной и властной элит Жиль Делёз. «Почему же происходит так, что люди, у которых вроде бы нет своего интереса, тесно смыкаются с властью, выклянчивают себе долю участия в ней?» — вопрошает он в совместной с Мишелем Фуко работе «Интеллектуалы и власть». И тут же предлагает блестящие инструменты для вскрытия проблемы, начиная с понятия «инвестиций желания, создающих образ власти и повсюду его распространяющих».
Не решён и ещё один фундаментальный вопрос: являются ли политическая харизма и художественный талант разновидностями одного и того же человеческого дара или они несовместимы и антагонистичны по своей природе? Если подход здесь позаимствовать из индуистских верований, согласно которым предназначение и царя, и художника совпадает с верховной кастой (брахман, то есть маг, жрец, мистагог, Учитель), то конфликтные ситуации между людьми искусства и людьми власти приобретают, взамен ореола священной войны за истину и т. п., куда более будничный и правдоподобный оттенок конкуренции. А чем ещё можно объяснить, скажем, жестокое преследование в Средневековье скоморохов и прочих бродячих актёров? Благодаря способности искусства высвечивать мутные места социума и власти, фокусируя результат в сатире и других «сильных» жанрах, дурацкий колпак стоит иногда большего, чем корона короля.
«Бедный Йорик», паяц в одомашненной форме, таким образом — одно из желаемых обличий художника в глазах власти. Так, Горький при Ленине, а потом при Сталине являет беспримесное амплуа переходящего по наследству шута, мудро-наивного и комично-неуклюжего друга-советника («Бедняга Горький! Как жаль, что он осрамился!»; «И это Горький! О, телёнок!»)[57].
В 20-м столетии во взаимодействии художника и власти появляются как минимум две новые общемировые, по сути полярные друг другу тенденции.
Формирующиеся тоталитарные общества сразу же признают за собой обязанность пестовать духовную жизнь своих граждан, особенно художественное творчество, целиком направляемое при этом на обслуживание потребностей политической элиты и креативно-эстетическую поддержку новой идеологии.
Именно под этим углом виднее всего на просвет история с известным судебным иском против Владимира Сорокина, обвинённого в порнографии: экспансия растущего над собой государства в область совсем уже эстетской эстетики. Казалось бы, механизм предельно прост: подцензурное искусство должно постепенно деградировать, о чём и пророчит в знаменитом эссе «Литература и тоталитаризм» Джордж Оруэлл. И всё же остаются неясности. В несправедливо забытой статье «Литература и власть в Советской России» (1931) Владислав Ходасевич раскрывает поистине инновационные, не сводимые только к принуждению, методы возделывания новой властью творческой среды в СССР.
Государственную протекцию литературным экспериментам на заре советской власти он выставляет как первопричину фонтанирования всевозможных новых течений в литературе — экспрессионизма, имажинизма, ничевочества, фуизма и пр. Поражает и свидетельство, что задолго до НЭПа, на фоне гражданской войны и военного коммунизма, в российских столицах именно столпы футуризма — направления самого новаторского и поначалу фаворитного для правителей-леваков — получали исключительное право на коммерческую деятельность в рамках арт-кафе с авангардной эстрадной программой, становились «