Геопоэтика. Пунктир к теории путешествий — страница 35 из 44

Хуже другое. На ключевом и самом трудном этапе обучения — зачёте по водолазным работам — упомянутые соотношения «один к одному» выдержать не удалось. На причале, во время длительного и сложного облачения в скафандр, внутрь него залетела первая, возможно, в этом 1986 году муха. Обыкновенная комнатная муха.

Сперва я воспринял это почти как должное: весна, всё-таки. Тем более, любому биологу привычен как преднамеренный, так и случайный контакт третьего и даже четвёртого рода с братьями меньшими. Двукрылое смирно уселось в шлем, на стекло бокового иллюминатора, сразу пропав из виду. Я помахал инструкторам клешнёй и стал спускаться по лесенке в неощутимо холодную воду Балаклавской бухты.

Но вот мы (далее грамматическое множественное число в сюжете всё более оправданно) дошли до отметки 10 метров, и из мглы внизу стало проступать неоднородное грязное дно. И тут мой «заяц» — применить здесь лексику общественного транспорта, полагаю, тоже вполне уместно — очнулся, и начал проявлять активность. Возможно, с непривычки возникло лёгкое кислородное опьянение, а может быть, как и у меня, инстинктивная тревога ввиду замкнутости пространства.

Муха легонько прыгнула (они, черти, это умеют, на крошечную правда дистанцию), и уже сидела на моей щеке. Я как раз приступил к предполагавшимся по инструкции нормативам, а это не фунт изюма, — и поначалу не обращал внимания на внеплановые сенсорные сигналы. Тем временем, пока я громоздко ковылял по дну бухты, насекомое всё оживлённее перемещалось по мне самому. По мере выполнения нормативов я приходил в себя — и становился субстратом всё более чувствительным.

Вскоре от растущей чесотки (если можно так назвать ощущения в ситуации, когда почесаться абсолютно невозможно) хотелось биться в конвульсиях. Те, кого кто-нибудь щекотал во время сдачи экзамена, меня поймут.

Постепенно к дикому раздражению стал примешиваться какой-то тихий ужас. На самом деле ведь, присутствие рядом лишнего, пусть мелкого, но подвижного организма означает для водолаза непредсказуемый риск, серьёзную опасность.

Приблизительно в те же месяцы на западные экраны должен был выйти блокбастер Дэвида Кроненберга «Муха»; но я, к счастью или к несчастью, о его существовании пока что не знал. Сейчас с этой моей историей ассоциируются строки Вознесенского о Северянине: «…Лицо в морщинах, таких глубоких, / что, улыбаясь, он мух давил», или ещё чьи-то — с образом «пули, влетавшей как муха при вдохе». А тогда в памяти всплыла почему-то цитата из О’Генри, про Боливара, которому «не снести двоих». Крылатая тварь запросто могла стать причиной моей смерти.

То, что в самых верхних петлях своего пешего маршрута маленький враг находился фактически в сантиметре от моего мозга, это пустяк. Другое дело, что он мог меня, например, торпедировать — проникнув в дыхательное горло (не вовремя вспомнилось, как едва выжил фокусник Гарри Гудини, вдохнув под землёй песок и пыль при очередном проделанном на пари «восстании из гроба»), или на худой конец заминировать — заразив какой-нибудь инфекционной болезнью, хронической или острой. В моём же арсенале было лишь банальное подавление противника (по-научному, наверное, прессинг?) о металл или стекло шлема; проникновение членистоногого ниже уровня шеи устройство моего облачения затрудняло. Потенциальных орудий убийства имелось немного, в виде выступов тела — относительно подвижных, как например язык, и более-менее фиксированных, как нос или уши. Бедственное положение заставило меня критически взглянуть и на геометрию (топологию) собственного тела, и на функциональность его частей. Например, второй тип выступов зачем-то имел предательского рода вогнутости или даже сквозные отверстия. Они позволяли неприятелю спастись путём пускай частичного, но от этого не менее отвратительного погружения в живой рельеф, и вообще на порядок повышали его манёвренность.

* * *

Сейчас, когда всё уже позади, понятно, в чём здесь ключевая проблема — в той ситуации, по сути, вообще центральная. Это в принципе главный, хотя и нечасто заявляемый как таковой, вопрос антропологии — о ценности человеческой жизни.

Я и раньше задавался вопросом о соотношениях ценности жизни человека и его попутчиков — различных животных, начиная именно с двукрылых насекомых, бывающих нашими визави наиболее часто. Абсолютно ли это отношение (убитому комару соответствует один человеческий труп), — или относительно? А если относительно, то в какой пропорции и по какому параметру — по биомассе (смертной казнью будет караться убийство, скажем, 500 тысяч комаров, суммарно равных убийце по весу), или по интеллекту? В последнем случае, человек с IQ в 100 единиц имеет право прихлопнуть ценой своей жизни, 66 комаров, IQ которых равно в среднем 1,5 (если, конечно, давняя публикация в Scientific American не была первоапрельской); а с IQ в 150 единиц — 100 комаров, выходит так…

Классическая антропология по определению антропоцентрична, она отвечает на вопрос без вариантов: человек превыше всего! Мне, биологу по образованию и экологу по роду тогдашней общественной деятельности, этот тезис не казался истиной в последней инстанции; доводы к его опровержению здесь опустим, ввиду их общеизвестности. Меня и теперь раздражают антропотропные формулировки типа «домашние грызуны», «домашние насекомые». Если какие-то существа соизволили сожительствовать с людьми, то это был их, а не людей, свободный выбор. Человека никто не спрашивает. Поэтому, в сущности, он оказывается при таракане, а не таракан при нём.

Таким образом, в тот день я отнюдь не был уверен, что в нашей битве с мухой более ценной стороной являлся именно я. Возможно, я был чересчур деликатен; возможно, напрасно включился «джентльменский» рефлекс на образ беззащитного существа женского пола (закреплённый ещё в детстве русскими сказками и классической поэзией) — при том, что противник мой вполне мог быть и самцом! Но исчезновение приступов депрессии, иногда бывавших у меня до этой истории, я связываю почему-то прежде всего с этим осознанием относительности собственной ценности, которое тогда сложилось.

Трудно вспомнить, сколько это продолжалось — час, два, или те самые (минимально необходимые для танатотерапии) три часа. Зачёт я как-то сумел не провалить. Но едва мне отвинтили шлем и кошмарное создание выпорхнуло на волю — как я испытал, вместо облегчения, невероятное опустошение, почти тоску. Эффекта «проданной обратно козы», как в анекдоте про совет раввина, не получилось. Пускай даже это был типичный стокгольмский синдром, но я притерпелся к наглому сокамернику; пожалуй, что и сжился с ним за эти часы. Смертельная опасность, которой мы угрожали друг другу, сработала парадоксально. Не скажу, чтобы я часто скучал по маленькому мерзкому компаньону, но в целом сюжет по-прежнему чем-то меня волнует. На мир, на планетарную фауну, на человечество я смотрю во многом через эту призму.

Звери, ставшие партнёрами людей по путешествию, особенно быстро становятся любимцами. Вопреки, а возможно и благодаря тому, что приносят порой массу неудобств, как мой тогдашний попутчик. Беда, как известно, сближает. Ведь сущность настоящего путешествия не отдых, а наоборот, огромный внутренний труд, преднамеренный кризис; ещё точнее — экзамен.

О воле к Волошину[67]

Сегодня исполняется 80 лет со дня физической смерти величайшего геопоэта если не мировой, то, как минимум, нашей отечественной истории.

ЦИТАТА

«…Макс был настоящим чадом, порождением, исчадием земли. Раскрылась земля и породила: такого, совсем готового, огромного гнома, дремучего великана, немножко быка, немножко бога, на коренастых, точёных как кегли, как сталь упругих, как столбы устойчивых ногах, с аквамаринами вместо глаз, с дремучим лесом вместо волос, со всеми морскими и земными солями в крови („А ты знаешь, Марина, что наша кровь — это древнее море…“), со всем, что внутри земли кипело и остыло, кипело и не остыло. Нутро Макса, чувствовалось, было именно нутром земли…»

Суть здесь не в размашистости и в то же время нежности мазков в портрете. Суть не в авторе (это Цветаева). Суть даже не в любви. А в уникально точном и объёмном — скульптурном — видении героя. Листая тома трогательных и тонких воспоминаний современников о Максимилиане Волошине, поражаешься, сколь фрагментарным и односторонним, как правило, рисуется при этом его образ. Отсюда — кривотолки о «второразрядном художнике», о «поэте, у которого мало (или вообще нет) великих стихов». Тот же Викентий Вересаев, признавая феноменальный авантюризм и завораживающее великодушие Макса, в войну спасавшего белых от красных, а красных от белых — говорит об ощущении «невыносимой скуки» от непрестанных волошинских культурологических импровизаций. «Макс чрезмерно увлекался парадоксальной игрой мысли» (Маргарита Сабашникова). Всё это — не то чтобы заблуждения, ибо вполне допустимо рассматривать историческую фигуру под сколь угодно заострёнными углами. Но всё это — только проекции.

Я хочу сказать, что существуют какие-то главные критерии, параметры, по которым прежде всего следует расценивать образ и наследие Максимилиана Волошина. Тогда становится понятен подлинный его масштаб.

ГИПОТЕЗА

Есть предположение. Новая антропология (если таковая ещё возможна), ненайденное до сих пор интегральное понимание человека, будет зиждеться на базовом понятии мифа. Миф — это главная и подлинная реальность, мерило всего и вся. То есть всё, что мы называем первичной реальностью — феномены, рассматриваемые естественными науками — оказывается «недореальностью», всего лишь разновидностями материала для мифа. Гуманитарные науки органично займут место естественных и точных, а естественные приобретут определённый элемент призрачности. Как когда-то наука начинала строить картину мира на понятии атома — кото