рый и был сперва буквально «неделимым», так в будущем всё будет плясать от мифа.
В такой Вселенной человеческий тип, называемый мифотворцем, становится центральным. Метафорическое сближение предмета антропологии с богом-создателем — формулируемое вполне обиходным словом «творец» — лишается вдруг этой своей метафоричности. При этом конкретная природа мифотворчества (художество, бытовая мистификация, реклама, PR, брендинг, политтехнологии и прочие «гуманитарные технологии»), возможно, уже не столь важна, важна сама способность, врождённая или выработанная, к построению новых мифов.
И вот всё понятнее становится титанизм фигуры Максимилиана Александровича. Этот деятель сразу многих искусств и сфер интеллектуальной активности занимался не художествами и прочими «сферами» в их частностях. Нет, он просто методично, в течении существенной части своей изумительной жизни строил колоссальный (культурно-географический, но это уже подробность) миф под названием «Коктебель», необходимо включающий его «историческую оболочку» — Киммерию. Оболочка выветривается быстрее, но миф Коктебеля, полуразрушенный за 80 лет после смерти автора, стоит прочно, как геологический останец, и ещё долго сможет простоять, сколько ни будут вытаптывать, расшатывать и расковыривать это виртуальное пространство туристы, продавцы сувениров, постояльцы домов творчества и прочие «поклонники Коктебеля».
Само слово паломник, напомним, означает того, кто обязан унести со священной территории некий (почему-то непременно вещественный) фрагмент, по сути — сувенир. Лист пальмы из Мекки — это, конечно, «возобновляемый ресурс». Искусственно возобновляемым может быть, скажем, «подлинный камень Парфенона»: хранители давно догадались разбрасывать по ночам мраморную крошку из сродственных здешней архитектуре карьеров — чтобы растаскивали её, а не отламывали постепенно кусочки самой святыни. (Берлинскую стену, если вдуматься, вовсе не обязательно было торжественно-символически крушить: так или иначе туристы, безо всяких высоких идей свободы, разнесли бы её постепенно по кирпичику.)
Вернёмся к странному, кажущемуся натянутым, сопоставлению мифа и атома. Атом, после долгих веков неделимости, более столетия назад оказался не просто способным к деконструкции, но притом ещё и полным невероятных количеств энергии, высвобождающихся в этом процессе. Смотрите: какие титанические, буквально взрывчатые силы, спрятанные в созданном мифе, обнаруживаются при его быстром разрушении. Вообще, не распад ли мифов — основной детонатор мировой истории?
Пусть это не совсем то же, или совсем не то же самое, что ядерная реакция, — но какое подозрительное сходство…
А распад мифов более медленный и управляемый, как это бывает, скажем, при эксплуатации их в различных культурных и политических проектах — чем не «мирный атом»? Те же разнообразные коктебельские фестивали, питаемые твердыней местного мифа, и понемногу подтачивающие и обедняющие её. Ресурс проедается, возобновлением не озабочен никто; восстановительные (они же, собственно, и есть мифотворческие) технологии здесь давно забыты. А исполняемые энтузиастами сохранительные функции, разумеется, способны лишь в какой-то степени замедлять ставший неизбежным процесс.
Вернёмся к цветаевской цитате (это мемуар о Максе — «Живое о живом»). Здесь и дальше по тексту автор упорно повторяет мысль о «земной», «земляной», «геологической»
природе своего героя. От описания особенностей внешности Макса она протягивает мысленные нити к миру хтонического, к метафизике земных недр, поверхностных сколов и срезов. Максимилиан Волошин в интерпретации Цветаевой — судя по всему, первая, и сразу же гигантская, фигура геопоэтики (что бы ни означало это слово) в мировой литературе. Понятие Genius Loci существовало всегда, но оно связано больше со сберегающей ролью, для описания же роли (ролей) Макса оно не точно и недостаточно. Волошин оказался первопроходцем в области игрового, но при этом сразу и технологичного, — то есть лишь отчасти спонтанного, — построения территориального мифа. Следует изучать артистические и жизнетворческие практики обитателей и гостей коктебельского Дома Поэта именно с точки зрения производственных технологий.
Практики эти уже тогда демонстрировали ошеломительное разнообразие; но на Волошине и прочих «обормотах» ничего не кончилось. Недавно, например, мне попалась в Сети беседа философа и публициста Вадима Штепы с карельским историком, этнографом, писателем, художником и общественным деятелем Вячеславом Агапитовым, где тот называет его «Волошиным Заонежья». Причём сам Штепа тоже вполне подпадает под такое определение. Так имя Максимилиана Александровича стало нарицательным для целого относительно нового и крайне малочисленного пока класса людей (или, может быть, психотипа) под условным названием «геопоэт».
…Кстати, об имени. Из геопоэтических проектов, связанных с именем М. В., наиболее продуктивным представляется московская Волошинская библиотека, основанная в 2007 году. Нюанс в том, что здесь никто не ставил себе задачу воспользоваться волошинским мифом. Произошло по-другому. Это место в постсоветские десятилетия спонтанно стянуло на себя множество уникальных, новаторских программ:
семинары по культуре североамериканских индейцев и по кельтологии (библиотека выпускала даже собственный научный сборник); литературный клуб «Авторник»; клуб «Анима» для общения людей с нарушениями эмоциональной сферы — единственный в своём роде в России; эксклюзивные лекции по египтологии и т. д. И когда возникла идея объединить всё это многообразие одним высоким именем, коллектив не смог найти лучшей кандидатуры, чем М. А.
(Другой нюанс, по-своему забавный, заключается в том, что библиотека эта с момента создания в в 1918 году долго носила имя Карла Маркса. Такое впечатление, что её основатели чётко представляли себе визуальный образ будущего культурного героя-«ктитора»: массивная фигура с густой «оволошенностью», мощное надбровье… Но поначалу просто неправильно распознали картинку.)
Из трудов Волошина веером, повсеместно в мире, произрастают современные эксперименты. В последнюю эпоху в одном только символическом пространстве Крыма действуют (отчасти физически дистантно, и не всегда одновременно) несколько абсолютно непохожих в своих методах, весьма изобретательных авторов-мифотворцев.
Поэт и учёный-экономист Евгений Сабуров, оказавшийся в 90-х полуостровным премьер-министром, и занявшийся планомерным построением здесь благополучной европейской экономики. Мегапроект, увы, был срочно торпедирован местной мафией. Но миф о неосуществлённой «крымской Швейцарии» остался, дразня воображение земляков.
Художник-концептуалист Исмет Шейх-Задэ, решительно привнесший импульсы и интенции contemporary art в традиционную крымскотатарскую и шире, в мусульманскую культуру, — или, точнее, наоборот. В свои перформансы регулярно втягивает, в том числе, живущего в Лондоне принца — наследника Крымского Ханства.
Стихотворец Андрей Поляков, одно время осуществлявший жизнетворческую программу в жанре life-art — персонального воплощения Русского Языка.
Трагически погибший при почти что мифологических обстоятельствах, поэт и куратор Сергей Дружинин, подвижнически переводивший классиков крымскотатарской поэзии, включая великих ханов.
Живописец Жорж Матрунецкий, создававший образ восточного Крыма как единства мировых стихий, в чьих полотнах земля и море неудержимо срастались и переходили друг в друга.
Поэт и прозаик Александр Ткаченко, воссоздавший в своей последней и лучшей книге микромир почти исчезнувшего народа — крымчаков.
Культуролог Александр Люсый, пытающийся осмыслить вышеперечисленное, а также всё-всё-всё остальное автохтонно-литературное, с помощью предложенного им понятия «Крымского текста».
<…>
Междисциплин
От геополитики к геопоэтикеСмена парадигмы мироустройства на примере преобразования крыма В мировой культурный полигон[68]
Разработка программы преобразования Крыма в мировой культурный полигон потребовала от её авторов (крымско-московской литературной группы «Полуостров») некоторых футурологических изысканий, осмысления общей направленности изменения в механизме устройства мира, дабы наиболее органично вписать создаваемый «культурполигон» в этот динамичный контекст.
На первый взгляд, гармоничная интеграция Крыма, с его неразвитой хозяйственной и культурной инфраструктурой, в социально-экономическую карту мира в обозримый исторический период весьма проблематична. В лучшем случае его может ждать судьба курортно-туристического аппендикса той или иной страны (Украина, Россия, Турция?..) с некоторым флёром пенсионно-дачной резервации. Однако даже самый примитивный анализ существующих прогнозов эволюции упомянутого мирового контекста при экстраполяции на совокупность культурноисторических особенностей Крымского полуострова даёт для него картину совершенно иных возможностей и перспектив — вне зависимости, будет ли он в составе какого-нибудь государства или станет независимым «островом».
Так, третьестепенность крымских запасов полезных ископаемых нивелируется на апокалиптическом фоне перспектив глобального истощения недр планеты, показанных работами Римского клуба ещё 60-х годов. Всеобщее смещение производства к менее материало- и энергоёмким, но более информационноёмким технологиям ставит локальную задачу сохранения и наращивания полуостровного интеллектуального потенциала, задачу в принципе не абсолютно неразрешимую.
И всё же основное внимание следует уделить иным ключевым тенденциям исторического процесса. Суть в выделяемом многими авторитетными футурологами (О. Тоффлер, Дж. П. Грант, Ж. Эллюль и др.) сдвиге пропорций между производственным и непроизводственным секторами сферы человеческой занятости в сторону последнего, связанном прежде всего с накоплением в мире излишков производственного продукта. (Речь идёт не об утопических теориях «общества всеобщего благоденствия» — до Золотого века нам явно дальше, чем до Армагеддона, — но лишь о тенденции, которая явственно проступает лишь в развитых странах, на фоне по-прежнему процветающих безработицы, нищеты, голода в третьем мире.) Сокращение необходимого рабочего времени порождает проблему обеспечения «психологической занятости», и на первый план выдвигается расширение игровой, то есть не направленной на конечный результат человеческой деятельности: сферы искусства, культурных отправлений, азартных игр, спорта и т. д. Искусству — и не в последнюю очередь его массовым, китчевым, поп-формам — здесь по праву принадлежит лидирующая роль, как индикатору и испытательному стенду происходящих изменений.
Главным ресурсом человечества на новой стадии его социально-экономического развития («Третья волна»), согласно Тоффлеру, является информация, и главный поставщик этого ресурса — творческая деятельность. В таких условиях схема «силовых полей», структурирующих человеческую жизнь, в частности международную, кардинальным образом меняется. Механизм мироустройства отныне всё более будет зависеть не от политико-экономических, но от культурных, творческих, информационных, коммуникационных факторов. Следовательно, необходима новая научная дисциплина, исследующая закономерности устройства жизни человечества под воздействием сил «культурного тяготения», взамен традиционной геополитики. Назовём эту гипотетическую науку геопоэтикой, от греческого poieticos — «творческий»; она-то и станет теоретическим фундаментом международной культурологической деятельности группы «Полуостров» и иных экспериментирующих в этом многообещающем жанре авторов и объединений. Разработка методологических основ геопоэтики откроется серией докладов на футурологическом симпозиуме в июне 1995 в рамках очередного, третьего Боспорского форума современной культуры, проводимого группой «Полуостров».
Собственно говоря, деятельность «Полуострова» сама по себе уже является прикладной геопоэтикой. Региональный подраздел этой дисциплины, посвящённый конкретно Крымскому полуострову, уже получил известность под названием «тавриологии». По существующему точному определению, тавриология — наука о Крыме как центре эстетической симметрии мира, а грубо говоря — о крымской культурной мифологии и культурных перспективах. По замыслу «Полуострова», именно Крым и должен стать экспериментальной площадкой, апробирующей наиболее интересные и перспективные тенденции и течения современной мировой культуры.
Так, международная Поэтическая Партия, или Партия Зеркальных, заявившая о себе впервые именно в Крыму в феврале 1995 (в числе инициаторов движения были крымские участники «Полуострова»), является типично геопоэтическим явлением: она не является политической организацией и вообще не является организацией. Это просто общность людей творческого склада, склонных к рефлексии (отсюда метафора зеркала) и тем самым олицетворяющих собою самосознание современной культуры. Характерным атрибутом Поэтической Партии является полный отказ от стремления к власти: политические амбиции оставлены адептам предыдущей, уходящей в прошлое, мировой парадигмы.
Следует подчеркнуть, что вышесказанное по-прежнему не имеет никакого отношения к утопическому мышлению — смена парадигм мироустройства с «политической» на «поэтическую» ни в коей мере не подразумевает обязательного при этом духовного возвышения человечества. Более того, новая природа взаимоотношений между людьми и их сообществами, между государствами чревата, быть может, ещё более страшными и опасными катаклизмами, нежели военно-политические. Так, согласно представлениям американского мыслителя, профессора Гарвардского университета Сэмюэла Хантингтона, «культура сменит идеологию как линия противостояния в грядущих международных конфликтах». Впрочем, это уже тема для отдельных геопоэтических исследований. Отметим только, что говорить о некоем повышении нравственности в изменяющихся условиях, мягко говоря, преждевременно. Чего стоит один только факт, что прикладные геопоэтические проекты в качестве одного из основных инструментов построения новой реальности подразумевает мистификацию, подтасовку исторических фактов, короче говоря — их фальсификацию. Уже одно это навевает не самые лучшие ассоциации с опытом идеологического манипулирования в XX веке…
.. Можно предположить, что новая историческая реальность потребует в целом глобального обновления терминологии по принципу «от политического к поэтическому». Можно вообразить себе возникновение со временем таких социальных институций и понятий, как «поэтическая полиция», «поэт-заключённые», «поэтические проститутки» — пока что в шутку. Однако история не раз осуществляла всерьёз то, что казалось вначале забавным вымыслом.
«Основной вопрос геопоэтики»[69]
1.
Ныне, к концу тысячелетия, становится всё более очевидным определённый сдвиг в структуре социокультурного пространства человечества. Культура, искусство, наука, творчество вообще всё сильнее влияют на другие сферы человеческой жизни и в том числе даже на политику. Так, по мнению известного философа и культуролога, профессора Гарвардского университета Сэмюэла Хантингтона, «культура сменит идеологию как линия противостояния в грядущих международных конфликтах». Нас в данном случае интересуют не конфликты, а изменения и инновации, и в этом плане показателен относительно недавний факт — решение германского Бундестага о разрешении известному художнику Кристо (Христо Явачеву) провести акцию с упаковкой Рейхстага, — решение, которого артистический мир планеты ожидал в течение двадцати лет. Перформанс, проведённый в июне 1995 года, знаменует собою первую явственную победу искусства над политикой. Вершители власти впервые позволили эстету играть по большому счёту в доселе безраздельно принадлежавшем им пространстве.
2.
Гипотетическая новая гуманитарная дисциплина, долженствующая исследовать возрастающее влияние культурных и, в первую очередь, творческих явлений на структурирование человеческой вселенной, получила условное (рабочее) название геопоэтика (от греческого poieticos — «творческий»). Таким образом, уже как минимум терминологически мы отталкиваемся здесь от геополитики, уже около столетия являющейся основным методом анализа традиционной парадигмы мироустройства, однако до сих пор не приобретшей статуса точной науки. В её арсенале накоплены новейшие изящные теории и великие спекуляции прошлого, как например остроумные диаграммы корреляции между длиной государственной границы и её политической ценностью (прямой пропорции, если граница морская, и обратной, если граница сухопутная) отца геополитики Фридриха Ратцеля; так называемая «географическая ось истории» Х. Д. Маккиндера с её «сердцевинной землей» в виде России, «поясом приморских стран» вокруг и «внешним поясом» в виде Америки и Австралии; концепция государства как разумного существа Р. Челлена; доктрина «континентально-океанического противостояния» К. Хаусхофера… Что ж, мы тоже неизбежно начнём с гипотез откровенно спекулятивных.
3.
Существеннейшая тенденция, обнаруживаемая авторами в современной международной социокультурной жизни и конституируемая как фундаментальный геопоэтический феномен, получила известность как «культурное самоопределение территорий» (назовём его условно для краткости «геопоэзис»). Процесс этот идёт вне какой-либо прямой и зачастую даже косвенной связи с самоопределением национально-этническим и/или государственно-политическим (и никогда не совпадает с ним территориально). Более того, он идёт иногда вопреки ему, как например нынешний этап начавшегося в XX-м веке культурного самоопределения Крыма в качестве «эпицентра» творческой жизни России, СССР, а теперь СНГ (естественно экстраполируемое авторами на планетарный уровень через только кажущиеся эпатажными категории «центр эстетической симметрии мира», «мировой культурный полигон» etc.) — политический контекст этого объективно существующего, помимо наших авторских амбиций, геопоэзиса очевиден, равно как и вызванные этим контекстом трудности в деятельности агентов этого процесса.
4.
Геопоэзис не обязательно должен идти спонтанно, он может возникнуть и проходить под воздействием субъективных причин — например, в виде реализации конкретной, завязанной на данную территорию творческой программы (назовём её геопоэтическим проектом, для краткости «GP-проектом»). Типичным GP-проектом является предложенная арт-деятелем Арнольдом Боде и осуществляемая с 50-х годов программа ежепятилетнего фестиваля современного изобразительного искусства «Документа» в заурядном — поначалу — западногерманском городе Кассель. Ныне проект можно считать в высшей мере состоявшимся, «Документа» (а с нею и Кассель) давно стала одной из главных художественных столиц мира. По лапидарной формулировке Владислава Кулакова, главная идея геопоэтики «в том, чтобы поэты создавали столицы, где захотели».
5.
Отличительной чертой геопоэзиса является фактическая непрограммируемость его результата, процесс идёт нелинейно, как бы в постоянном самопознании и самоотрицании-самоутверждении, и даже дискурсивно «вычисленные» формулировки целей GP-проекта в конечном счёте не совпадают с реальным ходом событий.
Речь, безусловно, идёт о пригожинской «самоорганизации», то есть творческом поиске системой самой себя, идущем на некоем надличностном, а именно на геопоэтическом уровне, где непредсказуемо взаимодействуют социально-психологический, историко-культурный, политико-экономический, ландшафтно-географический и, безусловно, метафизические факторы. В этом плане культурные проекты, основанные на уже утвердившихся идеях, лишённых экспериментального духа, не являются геопоэтическими. Типичным примером такого квази-геопоэзиса является возникновение и развитие Голливуда: уже в момент его зарождения идея кинематографа была давно апробирована и превращена в неотъемлемую мёртвую деталь механизма бизнеса, поэтому инфраструктура Голливуда изначально лишена творческого начала и состоит практически из традиционных административных и коммерческих субструктур; творческий процесс наличествует лишь на исполнительском ярусе кинопроизводства (сценаристы, режиссёры, актёры) и лишён геопоэтического компонента.
6.
Система творческих и деловых отношений в GP-проекте принципиально отличается от традиционных социальных, производственных и политических образований, имеющих общую пирамидальную структуру (структуру «перевернутого куста»: руководство вверху, от него вниз ветвятся «силовые линии» подразделений, вплоть до нижнего яруса конкретных исполнителей). Вертикальная координата такой пирамиды определяется, условно говоря, количеством степеней свободы обитателей каждого яруса: максимум у руководства, минимум у младших исполнителей (т. е. каждый ярус как бы имеет обязательства перед всеми вышестоящими). Именно в этом и состоит кардинальное отличие GP-структур, напоминающих, наоборот, перевернутую пирамиду, то есть имеющих кустообразную форму. В основании «куста» находится т. н. основатель, или главный координатор, на самом верхнем ярусе — главные исполнители, яруса между ними занимают промежуточные коодинаторы, они же промежуточные исполнители. Максимальное число свобод — у главных исполнителей (их творческая специализация соответствует генеральной идее GP-проекта), минимальное — у главного координатора, он как бы находится на службе у всей структуры (здесь тоже каждый уровень имеет обязательства перед всеми вышестоящими). Типичный пример — GP-структуры Руслана Элинина и Дмитрия Кузьмина: внизу схемы находится основатель, от него вверх ветвятся силовые линии (здесь точнее сказать — координационные линии, в GP-структурах отсутствует или несуществен фактор руководства или управления) творческих подразделений: некоммерческих издательств, средств массовой информации, литературных салонов и т. д.
7.
Уточнение «некоммерческий» в отношении GP-структур и их отдельных элементов является онтологически важным и вообще неотделимым от категории «геопоэтического». Главным ресурсом общества в его нынешней постиндустриальной фазе являются уже не деньги и капитал, а информация, поэтому творчество, как основной поставщик новой информации, постепенно становится доминирующей сферой человеческой жизни, и авторитет власти понемногу уступает место власти авторитета, то есть максимальным влиянием обладают доминирующие творческие единицы. Соответственно, на второй план отодвигаются проблемы финансового успеха (но не теряя своей важнейшей функции жизнеобеспечения). Социальная борьба перемещается из плоскости экономико-политической в плоскость творческого соперничества, спора и конфликта научных, художественных и т. д. авторитетов.
Разумеется, конкурентная борьба присуща и самим геопоэтическим системам; в этом плане геопоэзисы имеет смысл сравнить с разумными существами — по аналогии с челленовской геополитической концепцией государств как живых организмов, мыслящих, чувствующих и борющихся друг с другом за жизненное пространство («lebensraum»). С этим связана ещё одна геопоэтическая закономерность — «новое рождается на окраинах» (формулировка крымского историка Андрея Мальгина), или принцип TABULA RASA — кстати, именно так называлась концептуальная выставка московских художников на необитаемом острове Тузла в Керченском проливе, ставшая гвоздём программы 1-го Боспорского Форума. Суть принципа почти очевидна: геопоэзис лучше идёт на территориях, не отягощённых чрезмерным культурно-историческим балластом и заметными апробированными GP-проектами; в этом плане разрабатываемый группой «Полуостров» проект создания всемирной (гео)поэтической академии на Мадагаскаре (а точнее — её воссоздания, ибо о существовании в древности такой академии говорит, например, тамильская мифология) имеет гораздо больше шансов на прочный и долговременный успех, чем если бы местом реализации проекта предполагались, скажем, США, Россия или Франция.
…В качестве предварительного вывода из практических наблюдений и первичного их осмысления можно высказать предположение об уместности дальнейших размышлений на геопоэтический предмет, с привлечением к диалогу авторов из самых разных творческих сфер. Ибо главным вопросом геопоэтики на настоящий момент остается, на наш взгляд, вопрос объективности перечисленной проблематики: — является ли геопоэтика на самом деле наукой или всё-таки искусством, НУЖНА ЛИ ГЕОПОЭТИКА ВООБЩЕ, и стоит ли свеч наша с вами интеллектуальная игра.
Геопоэтика и геопоэтические проекты сегодня[70]
Ситуация внешне тихой, подковёрной, но при этом бескомпромиссной конкуренции в присвоении лексемы «геопоэтика» — между писателями, путешественниками, культуртрегерами и учёными — представляется мне несколько безнадёжной. Напрасно ожидать, что какая-то из спорящих сторон уступит, и мы, видимо, обречены в этом плане на некую семантическую кашу… А значит, ничего не остаётся, как просто получше эту кашу приправить.
Ваш покорный слуга — скорее практик, чем теоретик, но нередко интерпретатор, или, по сути, рефлектирующий практик. Тем не менее, чересчур широкий сегодня, и не склонный к сужению, веер интерпретаций понятия «геопоэтика» требует определённых усилий по поиску общего языка между носителями этих разных концепций. В рамках этой задачи, поделюсь некоторыми наблюдениями и соображениями последних лет.
Пару лет назад Сергей Жадан сопоставил в эссе «Полуостров свободы» политический конфликт 2003 года между Россией и Украиной вокруг острова Тузла с акциями Боспорского форума современной культуры, проводившимися мною ранее на той же Тузле. Резюме звучало так: «…Неожиданным образом оказалось, что геополитические векторы довольно точно накладываются на контурные карты геопоэтики». Когда такое — вправду неожиданное — о тебе пишет друг и компаньон, это серьёзный повод поразмыслить о глубинных мотивах собственной деятельности. Давний фестиваль с российскими, в основном, участниками — не является ли он действительно пробной (ровно на 10 лет вперёд, практически день в день) моделью предстоящей территориальной экспансии соседней страны?..
Геопоэтика возникала как откровенная оппозиция геополитике, способ целостного её отрицания: как органичная часть некоего (возможно, лишь воображаемого) глобального гуманистического процесса. Обратная же конвертация геопоэтики в геополитику, на что, пускай и в шутку, но весьма убедительно намекает Жадан, — повод засомневаться не только в необратимости процесса, но и в самом его существовании.
Похоже, в этом смысле геопоэтика оказывается всего лишь очередной глобальной утопией.
Я прихожу к выводу, что геопоэтика — всё-таки родная, в крайнем случае двоюродная сестра геополитики. Можно сказать, что геопоэтика — продолжение геополитики, но более тонкими (более гуманными, более гуманитарными, более артистичными…) методами. Но и наоборот, геополитика есть развитие интенций геопоэтики в сторону сферы политики, в пользу взаимодействия грубых сил власти, властных амбиций. Геополитические, по изначальной задаче, описания географических пространств могут органично приобретать геопоэтическую форму, а геопоэтические опыты, наборот, — геополитические обертона и «попутные» задачи соответствующего рода.
Можно привести множество примеров, и ближайший — это органичный сплав интенций геопоэтики и геополитики в эссеистике писателя Юрия Андруховича и географа Дмитрия Замятина, практически одновременно открывших в 2004 году рубрику «Геопоэтика», в украинской общественно-политической газете и на российском политологическом веб-сайте. Оба делились своими воззрениями на судьбы постсоветской части Европы, и у обоих в этих текстах затруднительно отделить геопоэтическое от геополитического.
Родство геополитики и геопоэтики уже в том, что обе являют собой механизмы освоения человеком географических пространств — соответственно, путём властных, политических усилий, либо путём усилий ментальных, интеллектуальных, художественных. Написав о некоем новом месте, о чужой территории (либо — как в случае Крымского клуба — совершив там определённые артистические акции), автор не захватывает её физически, но так или иначе её присваивает, делает в определённой степени своей. При этом, заметим, делается фактически первый, подготовительный шаг к геополитическому её освоению. Однако, если автору достаточно этого первого шага, ситуация остаётся в пределах геопоэтического дискурса.
Говоря о геопоэтике, не лишне задаться вопросом: почему это понятие возникло именно в последней четверти XX века? С одной стороны, очевидно, что термин, со всей своей многозначностью, более-менее плотно закрывает некую давно зиявшую семантическую нишу, где пересекается тема географического пространства и проблематика творческой, в частности художественной, деятельности человека. Это было невозможно, например, в XIX столетии, — в последний период реального господства христианского мировоззрения, исключавшего возможность всерьёз говорить о хтонических силах, о персонажах античных языческих мифов, о мистике и метафизике географического пространства, и т. д. — обо всём том, что даёт материал для геопоэтического мышления.
Можно даже предположить, что вся эпоха торжества христианства в целом отрицала возможность геопоэтики.
Далее, геопоэтический ракурс не мог быть общепринятым в XX веке, в эпоху [кажущегося?] блицкрига науки и НТР. Подобный ракурс был естествен несколько тысяч лет назад, в эпоху язычества и пантеизма, когда ландшафт обожествлялся и, следовательно, одушевлялся. Формировалось представление о хтонических существах, особенно антропоморфных, связанных, вплоть до взаимной тождественности, с определёнными территориями и географическими местами. В случае водных пространств речь шла, соответственно, о русалках и наядах, о морских богах и т. д. «Демонология места» — важное ответвление или, если хотите, модус геопоэтики. В этом смысле геопоэтика явление не просто традиционное, а древнее, даже архаичное.
О геопоэтике, как о литературной или жизненной практике (первоначально стихийной, не осознанной, не названной, не декларируемой), можно говорить, начиная с эпохи Максимилиана Волошина. Здесь принципиально важна множественность идеологических подходов к реальности, органичная эклектика, продуктивный мультикультурализм, которые исповедовал Максимилиан Александрович. Без этого эклектизма, без «сумерек богов», без теософии и антропософии, без возвращения к вере в Пенатов и в Genius loci, без «бытового многобожия» (известно, что не только Волошин сам себя, но и его друзья и гости сравнивали его с Паном, с Бахусом, с сатиром и другими персонажами античной мифологии) — геопоэтика невозможна. В глубине своей геопоэтика эклектична и мультикультуральна, плюралистична и политеистична, она является продуктом наслоения и взаимодействия совершенно разных идеологических систем.
С другой стороны, победа, к началу XX-го века, научной рефлексии над некритичным религиозным восприятием мира создавала некий новый дисбаланс, новый вызов. Возникшая тогда циничная и наукообразная геополитика сама по себе требовала какого-то ответа, компенсации, восстановления баланса. Романтизм — заново взамен скептицизма, синтетичность взамен аналитичности, Мистика взамен Рацио… Очевидно, геополитика не смогла убедительно ответить даже на собственные поставленные вопросы. В частности, на вопросы, связанные с побудительными причинами человеческой экспансии в новые географические пространства.
Однако увы, геопоэтика не сумела внести в эту сферу какую-либо ясность. Основное её достижение заключается в том, что вопросов стало намного больше. Зыбкость, размытость, патологическая междисциплинарность, свойственные сегодня этому понятию, намекают на необходимость поиска принципиально новых точек сборки гуманитарного знания.
Вот почему спор о геопоэтике неотделим сегодня от темы необходимости нового взгляда на человека вообще, некоей новой антропологии. Какой должна быть такая новая антропология, — в которой геопоэтика стала бы одним из важных аспектов, ракурсов, или модусов? Полагаю, это должна быть, в каком-то смысле, антропология элементарная, предлагающая более простые решения в случаях, когда традиционно предлагаются усложнённые интеллектуальные схемы. Не раздробленный, посредством уже буквально фасеточного зрения, обзор предмета, но попытка заново целостно охватить сущность человека, его свойства и качества. А поскольку геопоэтика по сути своей архаична, то инкорпорирующая её «новая антропология» — это ещё и, так сказать, «хорошо забытая старая антропология».
Человек, а особенно современный человек, обитает одновременно во многих совершенно разных пространствах, в том числе символических — а не только в физическом (географическом). Общеизвестные (и составляющие всё более серьёзную социальную проблему), феномены компьютерной и интернет-зависимости, в том числе от так называемых MMOG, — требуют от нас признания некоего фундаментального и, вероятно, имманентного человеческого свойства: жизнь и деятельность в воображаемых пространствах имеет для человека не меньшую, а иногда бóльшую значимость, чем в пространстве реальном.
В этом смысле, геопоэтический ракурс в исследованиях, помимо реального географического пространства, подразумевает накладывающиеся на него смысловые, символические, идеальные пространства, — многие из которых по совокупности признаков можно назвать геопоэтическими. Это пространства территориальных мифов — от архаических волшебных до современных политических и научных; пространства индивидуального воображения, в том числе писательского, и т. д. Число этих пространств «на душу населения» постепенно растёт, по мере дополнения мифологических представлений о мире научными, по мере роста числа толкований реальности и её структурного устройства. Одновременное существование в разных пространствах хорошо отражает литературоведческий, в основном, термин «метареализм», возникший приблизительно тогда же, когда и «геопоэтика».
Так же, как жизнь в пространстве сетевой игры, человеку могут быть крайне важны его местоположение и его деятельность в этих геопоэтических пространствах. И конечно же, эта его «параллельная» жизнедеятельность не оторвана полностью от пространства первичной, физической реальности. Она сопрягается с ней с помощью внутренней «разметки», своего рода «контурных карт», а также различными другими, в том числе не всегда очевидными способами. Эти пространства могут конкурировать между собой, в плане важности их для человека, но могут и, в каких-то планах, частично замещать друг друга… В этом один из залогов роста значимости геопоэтики в нашу эпоху.
О побудительных причинах географической (геопоэтической) экспансии. Возможно, нам следует отказаться от представления о географическом и прочих других пространствах, включая символические, как о косной «среде», «контексте» жизнедеятельности человека. Эти пространства составляют с человеком некое пускай прерывное, но единство, не контекст для него, а общий с ним живой «текст». В пределе, можно было бы говорить о ландшафте, о территории, о стране, о планете как об «отдалённых» или «протяжённых» оболочках человека, экстраполяциях или метафорах телесного пространства. Аналогии из восточной мифологии напрашиваются сами собой (Пуруша и пр.). Говоря же языком греческой философии, предлагается расширить понятие Микрокосма. С частичным наложением его на Макрокосм, на его достижимую зону…
В этом ракурсе становится более понятным — и выглядит столь естественным — стремление человека к географической (геополитической, геопоэтической) экспансии: это нормальный процесс роста метафизической, «протяжённой оболочки», независимо от того, закончила ли физический рост его первичная, телесная оболочка.
Составляя с человеком неразрывное целое, пространства приобретают определённую субъектность и даже, в каких-то случаях, некоторую внутреннюю антропоморфность, черты человеческой личности. Человек нередко одушевляет ландшафт или даже обожествляет. Случаи с антропоморфными элементами ландшафта (профиль Волошина на склоне Карадага, скалы «Три Сестры» в Австралии, Мукуроб — «Палец Бога» — в Намибийской пустыне, и т. п.) являются простейшими, но не исчерпывающими с типологической точки зрения. Человек в ландшафтном пространстве не обязательно монологичен, возможен постоянный и разнообразный диалог с Ландшафтом. Для архаичного сознания этот диалог легитимизирует, облегчает персонификация и сакрализация Ландшафта.
На мой взгляд, геопоэтика в широком смысле, что бы ни стояло за этим термином, должна быть предельно диалогичной, она в определённой мере и есть именно (многообразный) диалог с ландшафтом.
Разновекторность трактовок геопоэтики, не уменьшающаяся с годами, отнюдь не означает невозможность общего знаменателя.
Заметим кстати, что геопоэтика — термин, состоящий из одного слова, в отличие от «культурной географии», «литературы путешествий», «локального мифогенеза» и пр. Напрашивается простая мысль, что мы имеем дело отнюдь не с «пограничным эффектом» между разнородными компонентами, который сводится к одному из них («geo» и «poetica»), либо просто к их взаимодействию. Нет, само это взаимодействие, диалог творческого начала с географическим пространством, является самостоятельным феноменом. А то, что он ускользает от нашей рефлексии, может объясняться тем, что эти явления и субстанции по каким-то причинам оказались табуизированы… Мысль об окружающем пространстве, непонятно почему, ограничена в степенях свободы. И это — ещё одна тема для исследования.
Итак, в геопоэтическую эпоху (или эпохи, ибо, очевидно, их как минимум две — античная и современная) с пространством, в том числе с его различными эманациями, возможны сугубо «человеческие», интимные отношения. В том числе, конечно, и эротические. В качестве классического примера можно привести упоминаемую Екатериной Дайс влюблённость Владимира Соловьёва в финское озеро Сайма. К этой теме мы ещё вернёмся.
Каждая из сторон, претендующих на правильное понимание термина «геопоэтика», вносит в этот спор определённый собственный ракурс. Ваш покорный слуга в данном плане — лоббист понимания геопоэтики как почти-буквального «землетворчества» (калька греческого «geopoietika»), как деятельности по созданию новых географических или топографических мифов. Такая — проективная, практическая — геопоэтика становится синонимом мифопоэтики. Единицей измерения в этой области следует считать проект, геопоэтический проект (когда-то даже предлагалось наукообразное сокращение «GP-проект»).
Эта концепция противостоит двум другим трактовкам геопоэтики — классической уайтовской (эссеистика о природных и культурных ландшафтах, изначально зачастую мистически заряженная, «путевая проза» и т. п., включая особое «геополитически напряжённое» ответвление, созданное Андруховичем) и новейшей «берлинско-пермской» (исследовательские подходы к подобной литературе, генетически также связанные, по-видимому, с «культуртрегерской» деятельностью Андруховича в европейской академической среде). Обе они делают упор на текстовое описание географического (или воображаемого) пространства, единицей измерения для них является текст. Любопытно, что последняя, сугубо научная ипостась геопоэтики представляется типичным продуктом цикла развития европейской мысли — от мистики до позитивизма…
Замечено, что многие авторы тяготеют конкретно к одной из интерпретаций геопоэтики. Мне представляется, что этот выбор отражает некие врождённые склонности и способности человека. И здесь, в ракурсе «новой антропологии», можно предложить некую первичную дихотомию человеческой деятельности, которая выглядела бы вполне традиционной, — а значит, и естественной.
Освоение древним человеком новых территорий обитания могло обеспечиваться последовательным участием личностей двух типов с противоположными наклонностями, назовём их геопоэтическими типами личности. Их modus vivendi можно определить, как «путешественник» и «домосед», а по функции в человеческом обществе — «первопроходец» и «возделыватель». Первый тип подвержен «охоте к перемене мест», его волнуют новые пространства, и его тянет в путешествия жажда этого переживания. Второй тип — оседлый, его вдохновляет освоение, возделывание уже обретённых (как правило, другими) пространств. В кочевых сообществах преобладает первый тип, в оседлых — второй, но дело не в этом.
Если набросить эту реконструкцию на формы современного взаимодействия между авторами и географическим пространством, первый тип проявляется в основном в написании текстов о новых (в той или иной степени) территориях, осваиваемых чаще всего путём классического путешествия, причём желательно — ранее никем не описанных. Это своего рода литературный первооткрыватель. Задача же второго типа — переописание, окультуривание уже открытого кем-то пространства, преобразование его сущности или создание новых мифов о нём. Это принципиально иная деятельность.
Итак, возможны два полярных человеческих типа, которым условно-приблизительно соответствует разделение между геопоэтикой текста и геопоэтикой проекта.
Первый тип (путешественник/первопроходец) отличается отсутствием не столько длительной фокусировки интереса на одной территории (она иногда может иметь место, хотя исключительно в разведывательном, наблюдательском, исследовательском ключе), сколько именно потребности «возделывания» территорий. Назову, как ближайшие примеры, неоднократно упомянутых здесь на конференции Кеннета Уайта и Василия Голованова.
Тип домоседа/возделывателя. Постоянная фокусировка на одной территории; территория эта может быть довольно обширной, но обязательно единой с геопоэтической точки зрения; внутри неё возможны большие цикличные «путешествия» (здесь желательны кавычки — скорее всё же это обход владений). Яркие образчики этого моноцентрического типа — уже упомянутый Максимилиан Волошин в Крыму и Даур Зантария в Абхазии, демонстрирующие противоположные по сюжету истории взаимоотношений со «своей» территорией. Первый обрёл такую территорию после долгих скитаний, отведав настоящей Европы и настоящей Азии, благодаря чему смог избрать Коктебель как идеальную для себя пропорцию Азии и Европы. Второй родился и жил в маленькой Абхазии (с географической точки зрения она приблизительно равна волошинской «Киммерии»: что это — случайность, или некая константа протяжённости «малой родины?»), создавал о ней тексты и фильмы, а умер, очень возможно, именно оттого, что лишился дома и вынужден был покинуть родину. В обоих случаях — люди, связанные со своей землёй тысячей физических и метафизических нитей, а главное, обладающие уникальными личностными свойствами, которые их современники определяли конкретно как «демонические», в лучшем смысле слова. Дух земли, «гений места» — так это называлось издревле.
Можно вычленить также промежуточный тип между первопроходцем и возделывателем — полицентричный, в простейшем случае бицентричный. Образцовый пример последнего — Андрей Георгиевич Битов. Он вообще известен как литературный путешественник, но главное не это. Битов постоянный житель обеих столиц России, и регулярно кочует, курсирует между ними, по известным семейным обстоятельствам. Возвращаясь к «эротической» компоненте геопоэтики, вспомним его эссе десятилетней давности «Исповедь двоежёнца». Он там пишет о разрывающей его любви к двум этим соседним, но разным пространствам (с геопоэтической точки зрения Питер и Москва, конечно же, территории во многом полярные, отрицающие друг друга), невзирая на то, что в обоих локусах его считают «изменником».
В этом свете, кстати, понятнее известная битовская идея памятника зайцу, остановившему Пушкина на пути из Москвы в Петербург перед восстанием декабристов: увековечить того, кто сумел разорвать, пресечь сакраментальный «литературный маршрут». (Кстати, не повлияла ли здесь как-то идиома «как зайцу стоп-сигнал»?) Мне кажется, что всё это — элементы очень специфического и очень современного геопоэтического проекта. Персонального проекта по имени «Андрей Битов»… Человек как проект — явление по-прежнему актуальное, родственное жанру life art, развитие направления «деятель искусства как объект искусства».
Итак, Битов-проект: бесконечное путешествие, причём «челночное», возвратно-поступательное движение в географическом пространстве… Вашему покорному слуге (который, по-видимому, также полицентрический тип…) эта ситуация весьма близка. Деятельность моя распределена между территориями России и Украины, периодически концентрируясь на «нейтральной полосе» — пограничном островке Тузла между ними, а в последнее десятилетие добавилась третья важная зона — отдалённые земли и острова на Юге… Разрываешься между стремлением к созиданию на излюбленных территориях, и «охотой к перемене мест». Эффективность зависит от выдержки, «усидчивости» в каждом случае разработки нового пространства. Боспорский форум в Керчи мне удалось провести трижды, и я долго потом удивлялся, что не получается найти ресурсы на следующий — пока не осознал, что работа Крымского клуба в Москве — это как бы и есть мой четвёртый, слегка видоизменённый и более стабильный «форум»…
И тем более очевидны мне эротические коннотации с битовским эссе. Я уже писал как-то, как одна медиа-бизнесвумен в Крыму бросила мне обвинение — что я соблазнил город Керчь (своими фестивалями), а потом уехал: «поматросил и бросил»[71].
Хотелось бы назвать ещё несколько наиболее интересных или характерных геопоэтических проектов — на ближайших, то есть постсоветских, пространствах.
Наиболее серьёзный коллективный геопоэтический проект (или, может быть, интертекст) нашего времени — это деятельность группы под условным названием «Путевой журнал»: Василий Голованов, Дмитрий Замятин, Андрей Балдин, Рустам Рахматуллин. Двое последних авторов разрабатывают проблематику геопоэтическую, или близкую к ней, основываясь на мировоззрении имперском. Главный ареал их «внутренней карты» — Российская империя, абсолютная точка отсчёта — Москва. Отмечу специально, что оба они, приобретая всё большее влияние своими разработками, получая признание, выражающееся в весомых государственных наградах, ничуть не приближаются с годами к сфере власти как таковой. То есть эти авторы работают с Империей в её исключительно геопоэтических, а не геополитических измерениях, их любовь и интерес к ней, к её иерархизированному Космосу и безбрежному географическому пространству, очевидно лишены прагматики.
В целом, эта геопоэтика успешно решает задачи в чём-то противоположные задачам Крымского клуба. Различия очевидны уже в жанровом плане: «Путевой журнал» представляет собой, в конечном счёте, последовательность геопоэтических текстов, Крымский клуб — скорее последовательность геопоэтических акций. Существенно расхождение и в «большом стиле»: если первое объединение тяготеет к модернизму или даже романтизму, то второе не без оснований подозревают в симпатиях к постмодернистской поэтике; мне, правда, более точным здесь кажется термин «карнавальная»… Если деятельность «Путевого журнала» имеет некий героический оттенок, то работа Крымского клуба, во многом пародийная и гиперрефлексивная, соответственно, заставляет вспомнить термин «трикстер»; об этом неоднократно писали разные авторы.
Однако для того, чтобы увидеть главные различия, следует взлянуть на эту бинарную оппозицию сквозь призму идей геополитики. В этом плане очевидно, что вектор первого объединения совпадает с концептом евразийства, теллурократии, а второго, хоть и не столь очевидно — с концептом атлантизма: зацикленность на островах, интерес к путешествиям скорее океаническим, чем сухопутным, к талассократии и т. д.
Особенность «Путевого журнала» — в его подчёркнутом традиционализме, чуть ли не в геноновском смысле, и определённой герметичности. Новые авторы в этом поле появляются не часто; отмечу здесь Владимира Ешкилева (Украина), Владимира Березина, Илью Бражникова. Нет явного тяготения к диалогу, точнее, диалог возможен лишь настолько, насколько уже наработан общий язык. Чуждые воззрения — не только на геопоэтику — не возбуждают, не вызывают стремления к диалогу. (Например, сомнения в абсолютности мировой роли Российской империи и особенно Москвы, как центра мира.)
Крымский клуб же, наоборот, со своей гиперрефлексивностью, полицентричностью и определённым релятивизмом склонен постоянно втягивать в полемику всё новых представителей как дружественных, так и иных объединений и групп, в том числе и из «Путевого журнала». Эта работа по созданию контекста и интертекста кажется мне исторически необходимой: подлинный диалог возможен лишь с тем, с кем ты не согласен или кого ты не до конца понимаешь; диалог как таковой идёт там, где не завершён поиск общего языка. Диалог между единомышленниками — скорее многоголосный монолог.
Интересный геопоэтический проект осуществляет уже много лет Вадим Месяц — «перемешивание земли великих могил». В своих путешествиях он берёт землю, допустим, с могилы Заратустры и привозит её на могилу, скажем, Мухаммада. Этот обмен некими маленькими, условно говоря, Граалями — между святынями различных религий — призван, как заявлено, «перемешивать ноосферу». К геопоэтике имеет отношение и подчёркнуто архаичная в своей стилистике работа Месяца по созданию эпоса некоего несуществующего нордического народа («Норумбега»), — из области того, что называется фиктивной географией. Жанр «Песен западных славян», но в бореальном изводе. Отмечу также весьма геопоэтичное название издательства, созданного Месяцем — «Русский Гулливер». Имперскость в её атлантистской версии; авантюрность; географическая напряжённость… Правда, в самой деятельности издательства геопоэтическая направленность пока не замечена. Соответствующие книжные проекты осуществляются другими издателями.
Если говорить о литературных издательствах России, то наиболее, если не единственно, геопоэтическим на сегодняшний день представляется «Арт Хаус медиа». В числе таких проектов последнего года, помимо недавнего сборника «трёх пограничных поэтов» «Кордон», можно назвать первую антологию русской поэзии об Одессе, «кросс-культурный» поэтический сборник Александра Кабанова с красноречивым подзаголовком «Крымско-херсонский эпос», готовящуюся к выходу монографию Элеоноры Шафранской о Ташкентском тексте в русской литературе.
Итак, суммируя все эти наблюдения, мы вынуждены отметить, что геопоэтик, как систем миропонимания, по-прежнему несколько, и сближения между ними не предвидится. Примирение концепций, тем не менее, легко достижимо, если эти геопоэтики примут на себя схиму употребления термина с каким-нибудь уточняющим эпитетом — как это сделала практическая геопоэтика. Сейчас это делается с помощью эвфемизма: вместо определения, концепция атрибутируется по имени «основателя» направления: геопоэтика по Уайту, геопоэтика по Андруховичу, и так далее. А вполне возможны и заранее непротиворечивы, между тем, геопоэтика литературная, геопоэтика аналитическая, геопоэтика политтехнологическая… Сие просто означало бы, что творческие связи человека с землёй более многообразны, чем нам казалось на давнем старте размышлений на эту тему.
Мифопоэтические практики и их артефактыОпыты постсоветского периода[72]
«Ex Tauricam semper aliquid novi»
(«Из Крыма всегда что-нибудь новое»)
Рис. 1. Исходная эмблема Боспорского форума: художник-энкауст в мастерской. Фреска из керченского некрополя времён Боспорского царства
Если рассматривать эпохи в их «идейно-семантическом» аспекте, через доминирующие в каждой из них, или приближающиеся к доминантной фазе гуманитарные концепции, то начало третьего тысячелетия как минимум в восточноевропейском и постсоветском культурном ареале отмечено, помимо прочего, триумфальным шествием геопоэтического концепта.
Геопоэтика, претерпев за тридцать лет с момента появления этого термина несколько радикальных переосмыслений, стала необходимой компонентой современной интеллектуальной жизни, увенчав собой период так называемого «пространственного поворота» в гуманитарных науках — смещения исследовательских интересов с исторических ракурсов на рассматриваемый предмет к ракурсам географическим. Этот период породил множество новых научных дисциплин близких направлений — культурную географию, метагеографию, литературную топографию, культурографию и пр., и ещё больше терминов, имеющих лишь частичное, а зачастую и весьма спорное отношение к научному дискурсу, таких как «сакральная география», «метафизическое краеведение», «фиктивное краеведение», «географика» и т. д. Характерно, что большинство подобных терминов остались оригинальными изобретениями, «персональными лейблами» их авторов, не войдя в широкое пользование. И лишь геопоэтика становится понятием общеупотребимым — как бы по-разному она ни трактовалась на определённых этапах. Очевидно, мощный потенциал этого термина заложен в самой элементарности его морфологии, в соединении ключевых для нашей темы древнегреческих корней — geo «земля» и poieticos «творческий»[73].
«Пространственный поворот» в целом тоже происходил не сам по себе, но оказался органической частью и одним из наиболее заметных проявлений наблюдавшихся в последние десятилетия процессов всеобъемлющих изменений в мировой культуре, обобщаемых разными авторами как «эзотерическая революция»[74] или шире — мифологическая[75] или даже мифопоэтическая революция. Исследователь этого феномена культуролог Екатерина Дайс объясняет его через «возвращение Великой Богини», т. е. сдвиг в коллективном подсознательном, связанный с реабилитацией женского божества, которое представляет стихию Земли и известно со времён Античности, в том числе, под именем богини Геи[76].
Напомним, что история геопоэтики включает в себя последовательно «французскую» версию («смысловое поле, возникающее между поэзией, философией и наукой» — по расплывчатому определению изобретателя слова, поэта Кеннета Уайта, «крымскую» версию (в настоящее время определяемую как «создание и коррекция ландшафтно-территориальных мифов»), «карпатскую» версию (выработанный украинским писателем Юрием Андруховичем род художественной эссеистики, заряженной политическими эмоциями) и версию «берлинскую» — интердисциплинарные исследования на стыке литературоведения, культурологии, этнографии, посвящённые литературным и художественным образам территорий, мест и ландшафтов (в том числе и возникающим в рамках первых трёх названных версий или, выражаясь культурологически, дискурсов[77]). Привязка к Берлину, возможно, спорная: приблизительно одновременно с немецкими исследователями, в России понятием геопоэтики как научным инструментом стали пользоваться пермский филолог Владимир Абашев и его коллеги.
Рис. 2. Бочка с «Письмами с Понта» (посланиями в будущее участников Боспорского форума) готовится к отправке в Мировой океан: крышка герметизируется расплавленным воском. Фото Андрея Канищева
Данный доклад посвящён некоторым практическим сторонам и элементам реализации «крымской» геопоэтической доктрины, известной также как проективная, или практическая геопоэтика. Формирование её было обусловлено коллективным творчеством участников Боспорского форума современной культуры (1993–1995), выработавшим концепцию развития Крыма как «мирового культурного полигона», а также участием автора этих строк в Международном научном симпозиуме «Крымская (Ялтинская) конференция 1945 года: уроки и перспективы» в 1995, где была впервые обнародована крымская интерпретация геопоэтики[78]. Начиная с того же 1995 года, понятие закреплено в названии и практике деятельности Крымского геопоэтического клуба, основанного в Москве как продолжение и развитие творческих стратегий и практик Боспорского форума.
Рис. 3. «…Три десятка писателей опустили свои послания потомкам в дубовую бочку (в последний момент по-диогеновски экологично заменившую собой бутылки), и та, кувыркаясь, полетела в волны Эвксинского Понта». Из статьи И. Сида «„ТОРОБОАН“. Поэт Андрей Поляков и проблема протеизма» — предисловия к поэтическому сборнику А. Полякова «Для тех, кто спит» (М.: Новое литературное обозрение, 2003). Фото Андрея Канищева.
Приоритет Крымского клуба в плане определений геопоэтических феноменов отражён в первом научном сборнике по геопоэтике, вышедшем в 2010 году в Берлине под редакцией Сильвии Зассе и Магдалены Маршалек: авторы первых трёх статей называют Крымский клуб «самым успешным приложением геопоэтической идеи» и приводят ключевые цитаты о геопоэтике из наших работ середины 1990-х годов.
Глобалистическая концепция Крыма как «мирового культурного полигона», выдвинутая на Боспорском форуме, была очевидной для всех участников процесса недостижимой гуманитарной утопией, построенной в соответствии с известным максималистским слоганом «Будьте реалистами — требуйте невозможного». Однако, как известно, на пути к реализации утопий, таких как например создание Философского камня, человечество может совершать непредвиденные открытия, позволяющие делать важные шаги в сторону прогресса.
В ходе названных выше экспериментов их участникам регулярно приходилось использовать понятие мифа — в его научной трактовке, не подразумевающей обязательное искажение фактов или обман (дополнительное значение, приписываемое понятию мифа обыденным сознанием): миф как устойчивое представление людей о каком-либо объекте или историческом сюжете. Именно в таком значении этот термин появляется уже в ключевой публикации по итогам первого Боспорского форума (1993 г.) — статье «Предчувствие новой мифологии. Боспорский форум как попытка к возрождению таврического мифогенеза».
Рис. 4. «Эффектным завершением пленэрной выставки явились работы Аристарха Чернышёва: инсталляция „Восставшие из пролива“[79]в виде вереницы заполненных водой лабораторных колб, протянувшихся с двухметровым интервалом по узкому окончанию песчаной косы острова, в каждой колбе плавало по длинной серебристой рыбе странной наружности…» (из статьи «Крым: предчувствие новой мифологии…», см. также рис. 5). Фото Андрея Канищева.
Рис. 5. «…пироперформанс „Боспор — Бикини“, заключавшийся в серии ослепительных взрывов вдоль совершенно голого побережья (взрывы порождались жестикуляцией стоявшего в отдалении среди зрителей автора)» (из статьи «Крым: предчувствие новой мифологии…»). Фото Андрея Канищева
Понятие мифа, а именно, ландшафтно-территориального мифа и по сей день имеет фундаментальное значение в доктрине проективной геопоэтики. Ландшафтно-территориальный миф, или в упрощённой бытовой лексике местный миф — по сути, элементарная единица, необходимый паззл культурной карты любого города, провинции, страны. Обновляя (дорисовывая, совершенствуя или даже заменяя) мифологические «кирпичики» культурной карты, мы можем в какой-то степени модернизировать, облагораживать своё культурное пространство, делать его более комфортным и интересным. А если смотреть с государственнической колокольни, более яркий территориальный миф делает регион более привлекательным, например, в качестве объекта туризма.
В этом плане, обогащение мифологии своего родного региона становится проявлением подлинного патриотизма.
В контексте нашей собственной творческой биографии деятельность подобного рода в первую очередь обусловливалась, конечно, художественными и исследовательскими амбициями. Стоит ли уточнять, в сколь высокой степени эти амбиции подогревались ощущением пионерного, беспрецедентного эксперимента: посмотреть, что получится, если?..
Здесь следовало бы подчеркнуть, что описываемый период, непосредственно последовавший за эпохами Перестройки и распада Советского Союза, характеризовался мощным пафосом «возрождения ценностей культуры» и «восстановления международных культурных мостов». Кроме того, следует учесть, что многими субъектами истории — и мы здесь не исключение — руководило тогда ещё и определённое разочарование, отталкивание от прошлого. Речь о разочаровании не только в ценностях «социалистической культуры», требовавших замены несомненно с использованием богатства культуры мировой, но также и в таких фундаментальных понятиях мирового прогресса, как непременная дихотомия сфер интеллектуальной деятельности: на сферу научно-техническую, основанную на логико-аналитическом мышлении, и художественную сферу, основанную на мышлении синтетическом и ассоциативном. Поэтому наши «возрожденческие» идеи во многом строились именно на диалоге и экспериментальном взаимодействии науки и искусства. Само жанровое определение Боспорского форума изначально носило гибридный, кентаврический характер: «международный культурологический семинар-фестиваль».
Итак, в центре внимания нашего обзора — художественные и шире, культурные практики, направленные на создание новых или трансформацию существующих мифов. Не сразу, но в ходе осмысления уже проделанной работы, эти практики приобрели название мифопоэтических (гр. mythopoieticos «мифотворческий»). В области гуманитарных технологий мифопоэтические практики являются необходимым элементом брэндинга и ребрэндинга регионов — достаточно прагматичного рода человеческой деятельности. (Следует уточнить, что в выработанной нами понятийной системе, бренд — это по сути современная, «рыночная», управляемая форма мифа.) Нет сомнений, что наши наработки могут быть полезными многим, при реализации новых проектов подобной направленности. Исходя уже из одних только этих соображений, не лишне поделиться некоторыми технологическими секретами и наблюдениями.
Рис. 6. И. Сид и В. Аксёнов утрамбовывают захоронение творческих талисманов участников Боспорского форума на искусственном кургане Юз-Адын-Оба. Фото Андрея Канищева
В наших публикациях разных лет мы сравнивали ландшафтно-территориальный миф с нефтяными залежами. Например, сильный локальный миф, привлекающий внимание внешнего мира, можно сравнить с богатым месторождением. В регион с сильным интересным мифом с бóльшим удовольствием приезжают не только туристы, но и вообще гости и чужестранцы, и в том числе потенциальные будущие инвесторы местных проектов, как культурных, так и предпринимательских. Если использовать привлекательные элементы местного мифа в таких проектах, не заботясь о сохранении, так сказать, репутации этого мифа, он может постепенно оскудевать, как нефть в скважине, и в конце концов может исчерпаться.
Однако существует принципиальное отличие локального мифа от любого месторождения полезных ископаемых: миф — это ресурс возобновляемый. Простейший способ восполнять мифологический ресурс данного места — привлекать к процессу восполнения современных мифотворцев. Уже сам по себе визит знаменитостей, живых классиков приращивает местный мифологический потенциал; но особенно важно, что локальный миф может подпитываться за счёт новых интересных сюжетов, происходящих здесь с гостями — историческими фигурами.
В нашем случае, к участию в сессиях Боспорского форума приглашались известные поэты, писатели, художники, критики, такие как Василий Аксёнов, Иван Ахметьев, Владимир Войнович, Дмитрий Воденников, Фазиль Искандер, Дмитрий Кузьмин, Иван Жданов, Тимур Кибиров, Алексей Парщиков, Лев Рубинштейн, Руслан Элинин, участники крымско-московской поэтической группы «Полуостров» Николай Звягинцев, Мария Максимова, Андрей Поляков, Игорь Сид и многие другие. Стоит ли говорить, что с их пребыванием на форуме связана масса любопытных или забавных историй, в том числе эпизоды, задуманные и инициированные самими участниками.
Рис. 7. «Инсталляция Валерия Айзенберга и Ирины Даниловой „Рождение Афродиты из яйцеклетки“ (шестиметровый квадрат из выложенных параллельными рядами гипсовых яиц, местами замененных небольшой копией головы Богини любви и красоты), совершившая ранее успешное турне по залам галерей Старой Европы, на этот раз была размещена на песке под открытым небом. Громокипящая (с тяжким грохотом) близость пенного Эвксинского Понта скрадывала банальные технократические ассоциации („инкубационный период“, „квадратно-гнездовой метод“ etc.), благодаря чему, по словам художников, „особую глубину приобрели её античные корни“. Если вдуматься, включение авторами темы яиц в предложенную версию теогонии в чём-то отвечает классическим версиям: согласно Гесиоду, Афродита родилась из крови оскоплённого Кроносом Урана! Во всяком случае, произведение осталось в памяти зрителей под условным названием „яйца Айзенберга“» (из статьи «Крым: предчувствие новой мифологии…»). Фото Андрея Канищева
На Боспорских форумах приветствовалось участие всех гостей в создании новых местных традиций и легенд. Совершенно очевидно, что независимо от степени их соответствия исторической реальности, легенды, связанные сразу с несколькими известными персонажами, имеют больше шансов сохраниться, чем «сольные» сюжеты.
Неоднократно писалось, например, о шутливой акции коллективного жертвоприношения (путём символического съедения, с использованием шашлычной и колбасоделательной технологий) известного поэта, который отяготил коллег недостаточно учтивым поведением в дни форума. Священнодействие было отражено уже в первой официальной публикации, связанной с Боспорским форумом[80]. Сакраментальный эпизод до сих пор с удовольствием вспоминают при случае большинство связанных с ней участников форума — кроме, разумеется, самого съеденного поэта.
Рис. 8. Зрители идут по пляжу острова Тузла вдоль инсталляции Роста Егорова «LOOK TO THE HEAVENS» (запечатлён участок с буквами предлога «TO»). Фото Андрея Канищева
Одним из запомнившихся и участникам, и зрителям Боспорского форума коллективных перформансов была акция «Письма с Понта» (см. рис. 2, 3). Идея использования «бутылочной почты» была предложена поэтом Андреем Поляковым, автор этих строк концепцию несколько видоизменил, во избежание засорения моря десятками бутылок: «письма в будущее» участники акции вкладывали не в накопившуюся за время форума стеклотару, а в единый и весьма экологичный транспортный сосуд — деревянную бочку небольшого размера. Так общими усилиями вырабатывалась замечательная новая традиция, прервавшаяся только в связи с продолжительной паузой в работе самого Боспорского форума.
В программе форума указывалось, в частности:
«Каждый участник форума при желании сможет отправить epistola ex Ponto (лат. „письмо в XXX век“). Из экологических соображений сотня почтовых бутылок будет заменена одной дубовой бочкой, долженствующей впоследствии пройти (по течению реки Океан) последовательно Эвксинский Понт, Симплегады, Боспор Фракийский, Пропонтиду, Геллеспонт, Эгейское, Ионическое моря, Сциллу с Харибдой, Тирренское и Лигурийское моря и выйти к 2000 году через Геракловы Столпы во Внешнее море. Правительства и береговые службы средиземноморских стран заблаговременно предупреждаются о прохождении почтовой бочки…»
Одним из важнейших элементов наследия Боспорского форума — это, конечно, «Музей Аристоника», придуманный режиссёром форума Оксаной Натолокой (Евсеевой). Нет сомнения, что музейные экспонаты, артефакты, собираемые для этой отчасти мифической (хотя бы потому, что принципиально не имеет собственного помещения) кунсткамеры — своеобразные «мнемонические кнопки», фиксирующие в нашей памяти исторические события форума. <…>
Ещё один существенный элемент создания местного мифа — выработка специальной местной лексики, закрепляющей представление об особенности данного места. Имеется в виду именно не столько местный сленг, подразумевающий «местные» синонимы к обычным, общеупотребительным словам, сколько термины, соответствующие именно уникальным особенностям данного места и данного мифа. Так Максимилиан Волошин актуализировал (по другим данным — изобрёл сам) название Киммерия, связанное с древним народом киммерийцев, по легенде обитавших в Восточном Крыму. В нашем случае также активно использовались и актуализировались уже существовавшие когда-то слова и исторические наименования. Более того, в программные материалы специально включался т. н. «Глоссарий Боспорского форума», калейдоскопически объединявший архаичные и модернистические термины.
Так, для обозначения участников Боспорских форумов применялся, как в сиюминутных репортажных, так и в позднейших историософских публикациях, термин «боспориты», во времена античного Боспорского царства означавший местных жителей независимо от их этнического происхождения (эллинистического, скифского и т. д.). В отношении острова Тузла, как объекта художественной экспансии, было актуализировано древнее наименование Акмэ («Остриё иглы»), связанное с тем, что изначально остров представлял собой земляную косу — полосу суши, продолжавшую собой мыс на азиатской (ныне российской) стороне Керченского пролива.
Рис. 9. Фото, ставшее визуальным символом Боспорского форума: участники форума над последней буквой инсталляции Роста Егорова «LOOK TO THE HEAVENS» на острове Тузла. Слева направо: австралийская художница и искусствовед Мария Гоуф, поэт и редактор Вероника Боде, художественный критик и редактор Михаил Боде (старший), поэт Андрей Поляков, художник Ангелина Панова, фотохудожник Андрей Канищев, художник Валерий Айзенберг. Фото Андрея Канищева
Слово «геоглиф», обычно употребляющееся в отношении художественных объектов достаточно древних, а в нашем случае пригодившееся для обозначения авангардного произведения, в нашем обзоре уже упоминалось. (Обратим внимание, кстати, на первый корень этого термина, общий с «геопоэтикой».)
Не все вновь создаваемые слова и наименования сохраняются в обиходе. Так, название искусственного «псевдоскифского» кургана Юз-Адын-Оба («Сто Первая Вершина» на несуществующем языке яки, придуманном Василием Аксёновым для романа «Остров Крым», см. рис. 6), который был насыпан специально к открытию второго Боспорского форума летом 1994 года, постепенно было забыто и участниками форума, и жителями Керчи. Объясняется это очень просто. Поскольку, благодаря свободному посещению акций форума и многочисленным публикациям, население знало, что внутри этого кургана участниками форума было сделано захоронение неких «творческих талисманов», насыпь подвергалась постоянному раскапыванию и разграблению, до тех пор, пока холм не сравнялся наконец с лицом земли. Ничего удивительного: если нет кургана — то нет и названия…
Формирование ландшафтно-территориального мифа не требует обязательного воздействия на ландшафт: новые смыслы или новые интерпретации могут «вчитываться» в уже имеющийся рельеф. Классический пример — «профиль Волошина» в Коктебеле, который до появления в этих местах Максимилиана Александровича считался профилем Пушкина. Однако при отсутствии богатого ассоциациями субстрата его можно создавать целенаправленно.
Одним из важных способов формирования ландшафтно-территориального мифа является такой «крупногабаритный» вид искусства, как возникший более полувека назад лэнд-арт, в котором артефакты выполняются зачастую на открытом пространстве, вписываясь в природный или культурный ландшафт и подвергаясь воздействию естественных стихий. Крупные культурные сооружения издавна носят эпитет «циклопические», что подчёркивает их нечеловекомерность, их надчеловеческую и метаисторическую значимость. Акции по созданию артефактов лэнд-арта в рамках Боспорского форума проходили под слоганом «циклопический жест».
Уже упомянутый здесь курган Юз-Адын-Оба, насыпанный на втором Боспорском форуме — типичный образец лэнд-арта. Но уже на первом Боспорском форуме в сентябре 1993 года ряд экспериментов в этом виде искусства были проделаны художниками из России и Австралии, в рамках выставки инсталляций «Tabula rasa» на острове Тузла.
Наибольшую известность из этих опытов приобрела впоследствии гигантская — по разным оценкам, длиной от полукилометра до полутора километров — инсталляция Роста Егорова «LOOK TO THE HEAVENS» (англ. «Смотри в небеса»). Произведение представляло собой геоглиф (гр. «надпись на земле»), выложенный по траншеям в песке чёрными морскими водорослями, в обилии выброшенными на побережье Тузлы штормом за несколько дней до форума. Зрители, доставленные катером из Керчи, должны были идти по побережью острова, побуквенно записывая текст к себе в блокноты: окинуть взглядом всю надпись целиком, согласно масштабному замыслу автора, было невозможно.
Категорический императив: обратить взгляд в небо — неизбежно породил обратную художественную проекцию, воображаемый «взгляд с неба». Один из участников форума, уехав по его окончании со своими арт-проектами в США, через некоторое время передал организаторам фотоизображение исполинской надписи, сделанное якобы спутником NASA. И хотя со временем подлинность снимка была подвергнута сомнению (на фото были заметны следы компьютерной обработки), а затем отпечаток вообще бесследно исчез, — тем не менее, в общественной памяти надолго закрепилась эта прямая «космическая» связь между произведением современного художника и объектами самой передовой технической цивилизации, наглядная «читательская перекличка» между небом и землёй.
«Власть маршрута»: путешествие как фундаментальный антропологический феномен[81]
Можно вынуть историю из пешехода…
Исходным вызовом, мотивировавшим возникновение данной работы, стал для автора сам факт отсутствия в современной науке специализированной исследовательской дисциплины, посвящённой проблематике путешествий. Путешествиями в их географическом, социальном, психологическом, биологическом, экологическом и т. д. аспектах и преломлениях занимаются лишь конкретные разделы соответствующих наук. Между тем, о необходимости консолидации усилий гуманитарных и естественных наук вокруг исследования феномена путешествия говорится давно, в том числе и в русском культурном пространстве. Отечественные авторы, начиная с Владимира Каганского, любят цитировать Ивана Гончарова — пассаж об отсутствии и необходимости «науки о путешествиях» из его автобиографической книги «Фрегат Паллада» (цикл очерков — в сущности, классический травелог, 1855–1857). Ключевая цитата оттуда такова:
«Нет науки о путешествиях: авторитеты, начиная от Аристотеля до Ломоносова включительно, молчат; путешествия не попали под ферулу риторики, и писатель свободен пробираться в недра гор, или опускаться в глубину океанов, с ученою пытливостью, или, пожалуй, на крыльях вдохновения скользить по ним быстро и ловить мимоходом на бумагу их образы; описывать страны и народы исторически, статистически или только посмотреть, каковы трактиры, — словом, никому не отведено столько простора и никому от этого так не тесно писать, как путешественнику…» [Гончаров, 1986].
Со времени написания книги прошло более полутора столетий, но лишь в последние годы ситуация стала постепенно меняться.
Первым серьёзным диалогом о природе путешествия на отечественном пространстве можно считать семинар «Междисциплинарно-культурологический и теоретико-географический аспект путешествий», прошедший в 2000 году в Санкт-Петербурге. Затем, после длительной паузы, в последние три года состоялась целая серия конференций и круглых столов по проблематике путешествий: «Актуальные проблемы религиозно-образовательного туризма и паломнической деятельности»[82]; «Путешествие, текст, арт-проект: захват территории в XXI веке»[83]; «Россия — Италия — Германия: литература путешествий»[84]; «Власть Маршрута: путешествие как предмет историко-культурного и философского анализа»[85] (данная статья представляет собой доработанный текст доклада на последней конференции). Культурно-инновационным и геопоэтическим аспектам путешествия как феномена и как человеческой практики была посвящена одна из секций конференции «Поэтический фактор в культуре. Синкретические тенденции и инновации» в Международном университете в Москве в апреле 2013. Наконец, в рамках Х Конгресса этнографов и антропологов России в июле 2013 прошёл круглый стол по антропологии путешествий[86].
Тем не менее, сегодня по-прежнему трудно как-либо оценить возможность сведения в будущем исследовательских ракурсов в некий единый дисциплинарный проект.
Итак, сама безуспешность, до сегодняшнего дня, попыток создания единой теории путешествий или хотя бы квазинауки (инонауки, по С. Аверинцеву) о путешествиях свидетельствует, на наш взгляд, об универсальности, «избыточности», тотальности феномена путешествия — как в плане экзистенциального эксперимента в рамках индивидуальной человеческой жизни, так и в качестве социального института.
Путешествие присутствует, зачастую в латентном или свёрнутом виде, во множестве других социально-психологических явлений и может рассматриваться как один из наиболее фундаментальных феноменов человеческого бытия. И соответственно, скорее не путешествие должно описываться как совокупность каких-то существенных компонентов, а наоборот, описание других антропологических феноменов может базироваться на элементарном компоненте — путешествии, как целостном пространственно-временнóм феномене, метафорически соответствующем человеческой жизни (биографии) в целом.
Согласно концепции путешествия, выдвинутой Владимиром Каганским [Каганский 2001], путешествие всегда происходит одновременно в нескольких пространствах — как минимум, в географическом, личностном, в пространстве знаний; большинство этих пространств являются семантическими или фазовыми. Вне зависимости от того, чем является, а чем не является Путешествие, и от того, в каких именно пространствах оно происходит, у этого феномена имеется как минимум один абсолютно необходимый смыслообразующий атрибут (элемент) — Маршрут: схема-траектория движения в путешествии, наложенная на карту соответствующего пространства. Все хронологические моменты путешествия однозначно связаны с соответствующими пространственными точками его маршрута. В каких бы пространствах не осуществлялось путешествие: в наземном ландшафте, во внешне однообразном океане, в мире снов, в виртуальных или мифологических пространствах, в любых фазовых или семантических пространствах — каждому моменту путешествия соответствует включённая в маршрут одна определённая точка пространства (неважно, реального, виртуального или воображаемого).
Таким образом, маршрут жёстко связывает пространственную компоненту с временнóй, сплавляя их в единый пунктир, точнее, непрерывную кривую, включающую «пунктир» реперных точек — остановок, станций, привалов, ночлегов, приключений и т. д. Тем самым, временнáя координата, намертво связанная с линией маршрута (схематически сводимой к одному из пространственных измерений), оказывается как бы лишней, факультативной. А значит, путешественник, хотя бы метафорически, свободен от хронологической шкалы.
Один из любопытных примеров наглядной эмансипации путешественника от временнóй шкалы показан в докладе С. Сидоровой на Х Конгрессе этнографов и антропологов России. Британские колониальные чиновники зачастую строили оглавление своих мемуаров о карьере в Индии не по хронологической, а по географической схеме. При этом каждый биографический этап, привязанный к очередному месту назначения в различных индийских провинциях, воспринимался автором как точка маршрута большого путешествия, каковым становилась для него в итоге вся его прожитая жизнь [Сидорова, 2013].
Мысль о путешествии как бы выталкивает нас за пределы пространственно-временнóго континуума: сравнивая эпизоды путешествия, мы должны мысленно отодвинуться от включающего их потока времени, чтобы охватить их единым взглядом. Это, по сути, взгляд наблюдателя из дополнительного пространственного (или же дополнительного временного) измерения, описанный британским философом Джоном Данном [Данн, 2000]. Подобным «взглядом из гиперпространства» можно объяснить, например, любопытный феномен, описанный прозаиком Андреем Битовым: убедительный текст о путешествии может возникать даже до его начала [Битов, 2012]. Аналогично, поэт Сергей Гандлевский признавался, что одно из самых известных своих стихотворений о Средней Азии он написал ещё только в ожидании своей первой экспедиции. Дело не столько в прогностическом, визионерском элементе в подобных произведениях (его вполне может не быть), сколько в самой инвариантности стимула думать и писать о путешествии, независимо от расположения автора на хронологической шкале относительно исторического отрезка, когда осуществлялось или будет осуществляться путешествие.
Т.о., путешествие — объект многообразной рефлексии, с которым путешественник может поддерживать мыслительную связь всегда, в любой момент своей жизни — до, во время и после самого путешествия. В итоге, вся его жизнь, в определённой степени, может проецироваться на путешествие. Путешествия становятся опорными элементами биографии, из которых — вероятно, по законам подобия, близким к фрактальности — складывается его жизнь. Каждое из путешествий содержит в себе в виде модели всю жизнь путешественника в целом.
Всё более заметные сегодня усилия русскоязычного интеллектуального сообщества по осмыслению феномена путешествия дают повод к размышлению о возможных различиях между культурами в плане их «лингвистического ресурса» для понимания этого феномена. Есть предположение, что русское слово с двумя корнями «путешествие» даёт больше возможностей для рефлексии по отношению к феномену путешествия, нежели, скажем, английские journey, travel, trip, французские voyage и tournée, немецкое Reise и т. д., — почему-то сплошь однокоренные.
Наличие одного корня в слове делает понятие (представление) синкретическим, нерасчленимым, бескомпонентным. В основных европейских языках понятие путешествия содержит в себе простой смысл, являющийся, в сущности, модификацией понятия «движение». В слове же «путешествие» два корня содержат разную, причём взаимно дополнительную семантику: «путь» как некая пространственная протяжённость, и «шествие» как действие, протяжённое во времени. Получается, что понятие путешествия, переданное русским словом, изначально содержит в себе, в виде полускрытых автономных смыслов, представление о наличии разных физических координат — пространственных и временных — которые и конструируют в своём сочетании феномен путешествия.
Кроме того, совершенно очевидно присутствие в русском «путешествии» некоего дополнительного латентного социально-эстетического измерения — полузаметных оттенков праздничности, торжественности, если не сакральности, которые связаны с семантическим полем слова «шествие».
Знаменательно, что ещё одно русское слово — «маршрут», пришедшее из устаревшей немецкой лексики (в современном немецком вместо Мarschroute используются слова Route и Reiseroute) — тоже двухкоренное, и является почти точной калькой-перевёртышем «путешествия»: Мarsch как действие, протяжённое во времени («шествие»), Route — «путь» как пространственная протяжённость. Два этих корня содержат в себе философско-математический смысл, дающий носителям русского языка возможность априорно быть чуть ближе к постижению феномена путешествия и параметров его осуществления, чем носители других языков — хотя бы неосознанно.
Ещё одно предположение заключается в том, что данная особенность русского слова «путешествие», как и закрепление в русском языке немецкого слова «маршрут» при исчезновении его в исходном немецком, связано с тем, что Россия — страна скорее сухопутная, нежели морская.
Даже чисто умозрительно ясно, что лексика атлантических держав, связанная с путешествиями, с меньшей вероятностью удержит в себе слово, связанное с «шествием», чем лексика стран «срединной земли». Путешествие морское имеет привязку к географическому пространству лишь при плавании вдоль берегов (отсюда прагматизм и устойчивость понятий «периплы», «каботаж» и т. п.). Плавание же от берега к берегу через открытое море (каковы, как правило, все плавания океанические), по сути, лишено пространства как различаемой и измеряемой данности, зато оно, соответственно, переполнено временем. В океане на пути корабля нет вех, по которым можно было отсчитывать, мысленно выстраивать путь. Во всяком случае, пространство такого путешествия лишено человекомерности, координатная сетка строится не на пропорциях относительно анатомии человеческого тела (локоть, фут, шаг и т. д.), а на подсчётах количества движения в его космических проекциях, по смещению небесных светил.
Кроме того, в этих лексико-семантических различиях мог сыграть роль и тот нюанс, что сухопутное европейское пространство, во-первых, достаточно тесное, повсеместно раздробленное невысокими горами, холмами и прочими неровностями (пресловутая «пересечённая местность»), в нём почти нет характерных для Азии, Африки или Америки величественности ландшафтов, избыточного простора и размаха, которые сам по себе примагничивают внимание путешественников, увлекая в путь. А во-вторых, в странах Европы в представлении о путешествиях должен был быть давно размыт оттенок познавательный. Европейское пространство уже со средних веков очень хорошо изучено, описано, известно в подробностях, т. е. стимул для отправления в путешествие здесь был просто давно ослаблен. Поэтому понятие о «путешествии» растеряло свою когнитивную и эвристическую (да и сакральную, вероятно, тоже) ценность, превратившись в преимущественно механическую и прагматическую характеристику движения.
Уникальность феномена путешествия, по нашему предположению, заключается ещё и в том, что это, пожалуй, единственный вид человеческой деятельности, все хронологические стадии которого одинаково самоценны. Начало или середина пути по умолчанию не менее важны, чем финал. Конечной целью путешествия является всё путешествие в целом, а не только его кульминация или финал, или другие моменты маршрута.
То есть путешествие можно рассматривать как элементарную поведенческую модель для многих видов деятельности, как например игра, учеба, воспитание детей, секс, еда, творчество. Эти формы активности являются, по своим психологическим механизмам, производными от путешествия, его «разновидностями» или модусами. При этом они зачастую не подразумевают пространственного перемещения, и в трёх из четырёх физических измерений их маршрут свёрнут в точку. «Маршрут» этих модусов путешествия лежит не в физическом пространстве, базовыми пространствами являются для них пространства фазовые или семантические — пространство личностного роста, пространство эмоций и т. д.
Старт любого путешествия, подобно человеческому младенчеству и детству, отмечен эйфорическим избытком чувств и дефицитом информации; финиш, подобно старости — наоборот, перегружен накопленными знаниями и впечатлениями, но беден на эмоции, восприятие истощено. И совокупность промежуточных этапов путешествия может рассматриваться, в том числе, как параллельные процессы — постепенной утраты остроты восприятия и одновременно — последовательного накопления информации о мире. Аналогично, завершение путешествия, в классическом случае в той же точке, откуда оно было начато, соответствует смерти.
И именно поэтому любое путешествие является многогранно работающей метафорой человеческой жизни в целом, её действующей моделью, устойчивой ментальной матрицей (приблизительной иллюстрацией которой является латинская пословица «via est vita»).
«Путешественник», в таком случае, — почти полный синоним «человека». А исследовать путешествие — едва ли не так же сложно, как и изучать человеческую жизнь вообще, во всей её бесконечной сложности и поливариантности. Аналогичным образом, исследование смыслов человеческой жизни, понимаемой как протяжённость, маршрут, «биография» — тоже до сих пор не институализировано в отдельной научной дисциплине, оно всё ещё остаётся прерогативой различных разделов философии.
Исходным вызовом, мотивировавшим возникновение данной работы, стал для автора сам факт отсутствия в современной науке специализированной исследовательской дисциплины, посвящённой проблематике путешествий. Путешествиями в их географическом, социальном, психологическом, биологическом, экологическом и т. д. аспектах и преломлениях занимаются лишь конкретные разделы соответствующих наук. Между тем, о необходимости консолидации усилий гуманитарных и естественных наук вокруг исследования феномена путешествия говорится давно, в том числе и в русском культурном пространстве. Отечественные авторы, начиная с Владимира Каганского, любят цитировать Ивана Гончарова — пассаж об отсутствии и необходимости «науки о путешествиях» из его автобиографической книги «Фрегат Паллада» (цикл очерков — в сущности, классический травелог, 1855–1857). Ключевая цитата оттуда такова:
«Нет науки о путешествиях: авторитеты, начиная от Аристотеля до Ломоносова включительно, молчат; путешествия не попали под ферулу риторики, и писатель свободен пробираться в недра гор, или опускаться в глубину океанов, с ученою пытливостью, или, пожалуй, на крыльях вдохновения скользить по ним быстро и ловить мимоходом на бумагу их образы; описывать страны и народы исторически, статистически или только посмотреть, каковы трактиры, — словом, никому не отведено столько простора и никому от этого так не тесно писать, как путешественнику…» [Гончаров, 1986].
Со времени написания книги прошло более полутора столетий, но лишь в последние годы ситуация стала постепенно меняться.
Первым серьёзным диалогом о природе путешествия на отечественном пространстве можно считать семинар «Междисциплинарно-культурологический и теоретико-географический аспект путешествий», прошедший в 2000 году в Санкт-Петербурге. Затем, после длительной паузы, в последние три года состоялась целая серия конференций и круглых столов по проблематике путешествий: «Актуальные проблемы религиозно-образовательного туризма и паломнической деятельности»[82]; «Путешествие, текст, арт-проект: захват территории в XXI веке»[83]; «Россия — Италия — Германия: литература путешествий»[84]; «Власть Маршрута: путешествие как предмет историко-культурного и философского анализа»[85] (данная статья представляет собой доработанный текст доклада на последней конференции). Культурно-инновационным и геопоэтическим аспектам путешествия как феномена и как человеческой практики была посвящена одна из секций конференции «Поэтический фактор в культуре. Синкретические тенденции и инновации» в Международном университете в Москве в апреле 2013. Наконец, в рамках Х Конгресса этнографов и антропологов России в июле 2013 прошёл круглый стол по антропологии путешествий[86].
Тем не менее, сегодня по-прежнему трудно как-либо оценить возможность сведения в будущем исследовательских ракурсов в некий единый дисциплинарный проект.
Итак, сама безуспешность, до сегодняшнего дня, попыток создания единой теории путешествий или хотя бы квазинауки (инонауки, по С. Аверинцеву) о путешествиях свидетельствует, на наш взгляд, об универсальности, «избыточности», тотальности феномена путешествия — как в плане экзистенциального эксперимента в рамках индивидуальной человеческой жизни, так и в качестве социального института.
Путешествие присутствует, зачастую в латентном или свёрнутом виде, во множестве других социально-психологических явлений и может рассматриваться как один из наиболее фундаментальных феноменов человеческого бытия. И соответственно, скорее не путешествие должно описываться как совокупность каких-то существенных компонентов, а наоборот, описание других антропологических феноменов может базироваться на элементарном компоненте — путешествии, как целостном пространственно-временнóм феномене, метафорически соответствующем человеческой жизни (биографии) в целом.
Согласно концепции путешествия, выдвинутой Владимиром Каганским [Каганский 2001], путешествие всегда происходит одновременно в нескольких пространствах — как минимум, в географическом, личностном, в пространстве знаний; большинство этих пространств являются семантическими или фазовыми. Вне зависимости от того, чем является, а чем не является Путешествие, и от того, в каких именно пространствах оно происходит, у этого феномена имеется как минимум один абсолютно необходимый смыслообразующий атрибут (элемент) — Маршрут: схема-траектория движения в путешествии, наложенная на карту соответствующего пространства. Все хронологические моменты путешествия однозначно связаны с соответствующими пространственными точками его маршрута. В каких бы пространствах не осуществлялось путешествие: в наземном ландшафте, во внешне однообразном океане, в мире снов, в виртуальных или мифологических пространствах, в любых фазовых или семантических пространствах — каждому моменту путешествия соответствует включённая в маршрут одна определённая точка пространства (неважно, реального, виртуального или воображаемого).
Таким образом, маршрут жёстко связывает пространственную компоненту с временнóй, сплавляя их в единый пунктир, точнее, непрерывную кривую, включающую «пунктир» реперных точек — остановок, станций, привалов, ночлегов, приключений и т. д. Тем самым, временнáя координата, намертво связанная с линией маршрута (схематически сводимой к одному из пространственных измерений), оказывается как бы лишней, факультативной. А значит, путешественник, хотя бы метафорически, свободен от хронологической шкалы.
Один из любопытных примеров наглядной эмансипации путешественника от временнóй шкалы показан в докладе С. Сидоровой на Х Конгрессе этнографов и антропологов России. Британские колониальные чиновники зачастую строили оглавление своих мемуаров о карьере в Индии не по хронологической, а по географической схеме. При этом каждый биографический этап, привязанный к очередному месту назначения в различных индийских провинциях, воспринимался автором как точка маршрута большого путешествия, каковым становилась для него в итоге вся его прожитая жизнь [Сидорова, 2013].
Мысль о путешествии как бы выталкивает нас за пределы пространственно-временнóго континуума: сравнивая эпизоды путешествия, мы должны мысленно отодвинуться от включающего их потока времени, чтобы охватить их единым взглядом. Это, по сути, взгляд наблюдателя из дополнительного пространственного (или же дополнительного временного) измерения, описанный британским философом Джоном Данном [Данн, 2000]. Подобным «взглядом из гиперпространства» можно объяснить, например, любопытный феномен, описанный прозаиком Андреем Битовым: убедительный текст о путешествии может возникать даже до его начала [Битов, 2012]. Аналогично, поэт Сергей Гандлевский признавался, что одно из самых известных своих стихотворений о Средней Азии он написал ещё только в ожидании своей первой экспедиции. Дело не столько в прогностическом, визионерском элементе в подобных произведениях (его вполне может не быть), сколько в самой инвариантности стимула думать и писать о путешествии, независимо от расположения автора на хронологической шкале относительно исторического отрезка, когда осуществлялось или будет осуществляться путешествие.
Т.о., путешествие — объект многообразной рефлексии, с которым путешественник может поддерживать мыслительную связь всегда, в любой момент своей жизни — до, во время и после самого путешествия. В итоге, вся его жизнь, в определённой степени, может проецироваться на путешествие. Путешествия становятся опорными элементами биографии, из которых — вероятно, по законам подобия, близким к фрактальности — складывается его жизнь. Каждое из путешествий содержит в себе в виде модели всю жизнь путешественника в целом.
Всё более заметные сегодня усилия русскоязычного интеллектуального сообщества по осмыслению феномена путешествия дают повод к размышлению о возможных различиях между культурами в плане их «лингвистического ресурса» для понимания этого феномена. Есть предположение, что русское слово с двумя корнями «путешествие» даёт больше возможностей для рефлексии по отношению к феномену путешествия, нежели, скажем, английские journey, travel, trip, французские voyage и tournée, немецкое Reise и т. д., — почему-то сплошь однокоренные.
Наличие одного корня в слове делает понятие (представление) синкретическим, нерасчленимым, бескомпонентным. В основных европейских языках понятие путешествия содержит в себе простой смысл, являющийся, в сущности, модификацией понятия «движение». В слове же «путешествие» два корня содержат разную, причём взаимно дополнительную семантику: «путь» как некая пространственная протяжённость, и «шествие» как действие, протяжённое во времени. Получается, что понятие путешествия, переданное русским словом, изначально содержит в себе, в виде полускрытых автономных смыслов, представление о наличии разных физических координат — пространственных и временных — которые и конструируют в своём сочетании феномен путешествия.
Кроме того, совершенно очевидно присутствие в русском «путешествии» некоего дополнительного латентного социально-эстетического измерения — полузаметных оттенков праздничности, торжественности, если не сакральности, которые связаны с семантическим полем слова «шествие».
Знаменательно, что ещё одно русское слово — «маршрут», пришедшее из устаревшей немецкой лексики (в современном немецком вместо Мarschroute используются слова Route и Reiseroute) — тоже двухкоренное, и является почти точной калькой-перевёртышем «путешествия»: Мarsch как действие, протяжённое во времени («шествие»), Route — «путь» как пространственная протяжённость. Два этих корня содержат в себе философско-математический смысл, дающий носителям русского языка возможность априорно быть чуть ближе к постижению феномена путешествия и параметров его осуществления, чем носители других языков — хотя бы неосознанно.
Ещё одно предположение заключается в том, что данная особенность русского слова «путешествие», как и закрепление в русском языке немецкого слова «маршрут» при исчезновении его в исходном немецком, связано с тем, что Россия — страна скорее сухопутная, нежели морская.
Даже чисто умозрительно ясно, что лексика атлантических держав, связанная с путешествиями, с меньшей вероятностью удержит в себе слово, связанное с «шествием», чем лексика стран «срединной земли». Путешествие морское имеет привязку к географическому пространству лишь при плавании вдоль берегов (отсюда прагматизм и устойчивость понятий «периплы», «каботаж» и т. п.). Плавание же от берега к берегу через открытое море (каковы, как правило, все плавания океанические), по сути, лишено пространства как различаемой и измеряемой данности, зато оно, соответственно, переполнено временем. В океане на пути корабля нет вех, по которым можно было отсчитывать, мысленно выстраивать путь. Во всяком случае, пространство такого путешествия лишено человекомерности, координатная сетка строится не на пропорциях относительно анатомии человеческого тела (локоть, фут, шаг и т. д.), а на подсчётах количества движения в его космических проекциях, по смещению небесных светил.
Кроме того, в этих лексико-семантических различиях мог сыграть роль и тот нюанс, что сухопутное европейское пространство, во-первых, достаточно тесное, повсеместно раздробленное невысокими горами, холмами и прочими неровностями (пресловутая «пересечённая местность»), в нём почти нет характерных для Азии, Африки или Америки величественности ландшафтов, избыточного простора и размаха, которые сам по себе примагничивают внимание путешественников, увлекая в путь. А во-вторых, в странах Европы в представлении о путешествиях должен был быть давно размыт оттенок познавательный. Европейское пространство уже со средних веков очень хорошо изучено, описано, известно в подробностях, т. е. стимул для отправления в путешествие здесь был просто давно ослаблен. Поэтому понятие о «путешествии» растеряло свою когнитивную и эвристическую (да и сакральную, вероятно, тоже) ценность, превратившись в преимущественно механическую и прагматическую характеристику движения.
Уникальность феномена путешествия, по нашему предположению, заключается ещё и в том, что это, пожалуй, единственный вид человеческой деятельности, все хронологические стадии которого одинаково самоценны. Начало или середина пути по умолчанию не менее важны, чем финал. Конечной целью путешествия является всё путешествие в целом, а не только его кульминация или финал, или другие моменты маршрута.
То есть путешествие можно рассматривать как элементарную поведенческую модель для многих видов деятельности, как например игра, учеба, воспитание детей, секс, еда, творчество. Эти формы активности являются, по своим психологическим механизмам, производными от путешествия, его «разновидностями» или модусами. При этом они зачастую не подразумевают пространственного перемещения, и в трёх из четырёх физических измерений их маршрут свёрнут в точку. «Маршрут» этих модусов путешествия лежит не в физическом пространстве, базовыми пространствами являются для них пространства фазовые или семантические — пространство личностного роста, пространство эмоций и т. д.
Старт любого путешествия, подобно человеческому младенчеству и детству, отмечен эйфорическим избытком чувств и дефицитом информации; финиш, подобно старости — наоборот, перегружен накопленными знаниями и впечатлениями, но беден на эмоции, восприятие истощено. И совокупность промежуточных этапов путешествия может рассматриваться, в том числе, как параллельные процессы — постепенной утраты остроты восприятия и одновременно — последовательного накопления информации о мире. Аналогично, завершение путешествия, в классическом случае в той же точке, откуда оно было начато, соответствует смерти.
И именно поэтому любое путешествие является многогранно работающей метафорой человеческой жизни в целом, её действующей моделью, устойчивой ментальной матрицей (приблизительной иллюстрацией которой является латинская пословица «via est vita»).
«Путешественник», в таком случае, — почти полный синоним «человека». А исследовать путешествие — едва ли не так же сложно, как и изучать человеческую жизнь вообще, во всей её бесконечной сложности и поливариантности. Аналогичным образом, исследование смыслов человеческой жизни, понимаемой как протяжённость, маршрут, «биография» — тоже до сих пор не институализировано в отдельной научной дисциплине, оно всё ещё остаётся прерогативой различных разделов философии.
Литература
Битов А. Г. Путешествие как литературный жанр. Доклад на конференции «Власть Маршрута: путешествие как предмет историко-культурного и философского анализа». Москва, 6 декабря 2012.
Гончаров И. А. «Фрегат „Паллада“». Л., 1986.
Данн Дж. У. Эксперимент со временем. М.: Аграф, 2000.
Жданов И. Ф. Место Земли. Книга стихов. М.: Молодая гвардия, 1991. Каганский В. Л. Путешествие в ландшафте и путешествие в культуре // Культура в современном мире: опыт, проблемы, решения. 2001, вып. 2. Сидорова С. Е. Путешествие длиною в жизнь: британские колониальные чиновники в Индии. Доклад на круглом столе «Антропология путешествий: мотивы, персонажи, трансграничье» в рамках Х Конгресса этнографов и антропологов России, 4 июля 2013. (Не опубл.)
Межультурное взаимодействие и геопоэтика: О значении путешествий(на примере одной сюжетной линии в романе Даура Зантария «Золотое колесо»)[87]
Выдающийся абхазско-русский писатель Даур Зантария в своём главном произведении, романе-эпопее «Золотое колесо» изображает краткий период новейшей истории Абхазии, непосредственно предшествующий началу грузино-абхазской войны 1992–1993 годов. Несколько переплетающихся сюжетных линий с участием персонажей различных национальностей — как живущих здесь абхазов, грузин (мингрелов), греков, русских, цыган, так и гостей из Балтии и Западной Европы, — дают в совокупности картину сгущающегося этнополитического конфликта.
Исследуя причинно-следственные связи данной исторической ситуации и противоречивые механизмы коллективного восприятия, автор не даёт происходящему никаких оценок и далёк от какой-либо дидактики; в романе практически нет героев полностью отрицательных. Обостряющийся кризис обладает собственной внутренней логикой, несводимой к поведению или взглядам отдельных людей, и напоминающей нарастание катящегося с горы снежного кома. Так, приезд в Абхазию французского велосипедиста-миротворца парадоксальным образом приводит к дальнейшей эскалации напряжения: «Война так война, решили все. Стало ясно, что здесь уже так сильно пахнет жареным, что и до Парижа дошло. В сознании людей постепенно укреплялась опасная мысль о неотвратимости войны. Это-то часто и делает войну неотвратимой. В краю, где наскоро сколачивают хижины с мыслью, что всё равно сожгут, никогда не кончатся поджоги»[88].
Центральная сюжетная линия романа, связанная с судьбой мингрельского юноши Могеля, выглядит особенно интересной с точки зрения теории путешествий и геопоэтики, поскольку событийно-хронологическая канва здесь накладывается на физическое перемещение героя вдоль черноморского побережья Кавказа, а в нарратив втягиваются, в том числе, ландшафтно-географические образы.
Могель совершает странствие из Мингрелии в Абхазию, стремясь состояться как личность. Образ этого героя, действующего на протяжении почти всего романа, прописан не очень подробно и выглядит как некоторое обобщение. В начале романа читатель узнаёт лишь, что «Могелю было за двадцать, но до сих пор он по-настоящему жить не начал: не успел ни жениться, ни переехать в Абхазию»[89]. Постепенно становится ясно, что «уехать в Абхазию или Тбилиси, как это делают все, кто могут»[90] — устойчивая тенденция у молодёжи прибрежной, то есть провинциальной, части позднесоветской Грузии. В эпоху, когда Абхазия была включена в Грузию, столицы обеих республик были главными центрами притяжения на этой общей территории, местными метрополиями. И часть молодых людей были захвачены мечтой переехать туда, чтобы приобрести там профессию, семью, достаток и вообще реализоваться.
Феномен путешествия мы рассматриваем в рамках концепции путешествия, разрабатываемой географом и классиологом Владимиром Каганским[91]. Согласно Каганскому, путешествие происходит одновременно в нескольких пространствах. Помимо привычного нам собственно физического пространства, символически отражаемого в географических или топографических картах, путешественник, в зависимости от структурной сложности конкретного путешествия, перемещается одновременно также в пространстве эмоций, в пространстве познания, в пространстве личностного становления и т. д. Каждое из этих пространств может быть символически отражено в собственной карте, отдельные участки и точки которой соответствуют, или могут быть сопоставлены, участкам и точкам карты географической. Т. о., эти карты частично накладываются друг на друга.
В данном случае из возможных пространств путешествия на первый план выступает пространство личностного становления, то есть судьба. Географическое перемещение Могеля с периферии одной республики в столицу другой оказывается «запараллелено» с внутренней метаморфозой его взросления, причём завершение путешествия совпадает с окончанием жизни персонажа. Событийная канва его короткой судьбы накладывается на географический маршрут странствия с родной мингрельской окраины в Сухум, где юноша, едва начав адаптироваться и пробуя участвовать в политических событиях, гибнет при неясных обстоятельствах. Тем самым, в романе представлено в идеальном, очищенном виде символическое тождество феномена путешествия и феномена человеческой жизни в целом, о каковом тождестве мы писали в сборнике «Русской антропологической школы»[92] в 2013 году.
К рассмотрению сюжетной линии Могеля в романе представляется интересным также привлечь концепцию филолога Александра Кораблёва, согласно которой пространство путешествия, развёрнутое в маршрут, рассматривается как прочитываемый текст, как система знаков, «которые мы читаем с такой же филологической установкой, как если бы мы читали написанное»[93]. В этом свете нарратив о Могеле в контексте романа представляет триединство накладывающихся друг на друга маршрутов — текстуального (от завязки к финалу), географического (из Мингрелии в Абхазию) и биографического (от решения предпринять путешествие к неожиданной гибели). Здесь мы можем проследить парные соответствия трёх маршрутов героя: путь как жизнь («via est vita») и жизнь как путь; книга как жизнь и жизнь как книга; путешествие как текст и наоборот.
В романе подчёркивается, что перемещение героя в Абхазию для Могеля — подлинное путешествие, характеризуемое особым состоянием духа, относительной автономностью по отношению миру «вне путешествия»: «как только он вышел на дорогу, дорога тут же захватила его»[94]. Путешественник конституирует это состояние, оглашая его встречным: «Могель сказал, что он путник»[95].
Это странствие-инициация оказывается внутренне родственно таким путешественным традициям, как паломничество, а ещё больше — средневековой европейской традиции квеста (англ. quest «поиск, предмет поисков, поиск приключений, исполнение рыцарского обета») для молодых аристократов, которые должны были надолго покинуть своё родовое гнездо для странствия по Европе с интенсивной межкультурной коммуникацией. В процессе познания своей ойкумены и преодоления различных трудностей — по сути, «жизненных экзаменов» — происходило возмужание молодого дворянина и превращение его в полноценного рыцаря. Здесь же в качестве строгого и судьбоносного «испытательного полигона» для юной души выступает маленькая, отчасти мифологизированная Абхазия; писатель изображает родную страну глазами наивного гостя из соседней страны.
Сходство описываемого путешествия с историческим квестом подтверждается присутствием рядом с героем преданного и ловкого слуги, роль которого выполняет персонаж-трикстер — разумная дворняжка Мазакуаль («Плутовка» по-мингрельски). Хитроумная и жизнерадостная, она напоминает собой Санчо Пансу или, скорее, Кота в сапогах. Поэтике Даура Зантария присущи элементы магического реализма, в его стилистике усматривают влияние латиноамериканской прозы; так, Маргарита Ладария[96] и Этери Басария[97] напрямую сравнивают данное произведение Зантария с романом Г. Г. Маркеса «Сто лет одиночества». В романе «Золотое колесо» присутствует несколько «фоновых» фантастических персонажей — разумных животных, героев нартского эпоса и абхазского фольклора.
«Он шёл, строя личные планы и полный самых невозможных надежд… Окрестные жители… догадывались, что и этот юноша подчинился стихийному движению на запад»[98]. Хотя на реальной географической карте Абхазия по отношению к Мингрелии расположена несколько под другим углом — на северо-западе, в тексте многократно подчёркивается именно западный миграционный вектор — судьбоносный, маркирующий какие-то особые возможности для карьеры. Здесь очевидна обобщающая геопоэтическая аллюзия на известные в мировой истории сюжеты «покорения Запада»: на захватнические миграции азиатских народов, волнами «осваивавших» Европу в раннем Средневековье; на завоевание Северной Америки европейцами в Новое Время, а также на историю советской эмиграции в Европу и США.
Однако изображаемое в романе стремление героя к перемене места объяснимо не только из ракурса теории путешествий (желание инициации, перехода в другое состояние, приобретения более высокого статуса, самореализации и т. д.), но и с точки зрения геопоэтики, то есть интеллектуальной работы с ландшафтно-географическими образами: тяга человека к неизведанному пространству, к расширению своей персональной вселенной. Несмотря на определённую ландшафтно-климатическую близость Абхазии и Мингрелии (объединяемых историко-мифологическим топонимом «Колхида»), автор резко разделяет их в своём поэтичном описании: «Вдали засверкала голубая река, раскидавшая на белых камнях свои рукава. И с левого боку — море. Это была граница, за которой начинался совершенно другой мир. Там кончалась глинистая почва, там кончались болота с чахлыми ольховыми ростками, там кончалась влажная страна — и начинался вожделенный берег, где буйствовала диковинная природа, а аромат, переполнявший тот берег, рвался и сюда, но сквозняк речной долины уносил его к морю»[99].
Значимость перехода из привычного пространства в небывалое автор подчёркивает острой реакцией на этот рубеж полусказочного зоологического персонажа, напоминающего собой о тотемических ритуалах инициации — мыслящей дворняжки: «Собака за мостом вдруг остановилась, словно неожиданно наткнулась на стеклянную стену. Это была мингрело-абхазская граница».
Представление об Абхазии как об особом, райском месте или земле обетованной основано на реальных особенностях климата и ландшафта этой страны. «Современная Абхазия, занимающая северную часть Колхидской горной провинции, относится к самым тёплым и влажным областям Кавказа. Среднегодовая температура воздуха в Сухуме, достигающая +15 °C, является самой высокой на Кавказе… А. П. Чехов, посетивший Абхазию более ста лет назад, в одном из своих писем восторженно писал: „Природа удивительна до бешенства и отчаяния“…»[100]. Существуют даже исследовательские проекты, доказывающие, что именно территория Абхазии, в силу её ландшафтно-климатических особенностей, стала историческим прообразом библейского райского сада[101].
Неотъемлемой частью ландшафта, как известно, является флора. Взаимодействие с древесной растительностью составляет важный элемент геопоэтического контекста приключений героя: в пути он ежедневно ночует на деревьях. Эти эпизоды носят отчётливый реминисцентный характер. «Когда окончательно стемнело, Могель нашел удобное тутовое дерево у обочины и, усевшись под ним, разулся и перекусил. Потом, сунув глиняную обувь в суму, взобрался на вершину дерева и расположился на ветви, привязавшись к ней ремнем»[102]. Хотя удобство ночлега на дереве весьма сомнительно, автор не пренебрегает возможностью простроить ассоциативный ряд со знаменитыми фиктивными путешествиями из классической литературы, где герои вынуждены были ночевать на деревьях — как например Робинзон Крузо в первую ночь на своём острове или члены поисковой экспедиции в романе «Дети капитана Гранта», оказавшиеся в джунглях во время тропического ливня.
В некоторых эпизодах романа взаимодействие героя с ландшафтом приобретает особо символичные, почти сакральные черты. С точки зрения геопоэтики, в число ключевых моментов данного произведения Даура Зантария входят история создания Могелем глиняной обуви, а также мистический сон героя, где родная земля под ногами превращается в Золотое Колесо бога.
Первый из этих эпизодов происходит в самом начале путешествия. «Сойдя на обочину, он выбрал на берегу речки замечательную глину, которой всегда славилась Колхида. Он сел на камень, обработал глину и наложил себе на ноги. Потом, уже на ногах, стал эту глину лепить, придавая ей вид обуви. По бокам нарисовал орнамент, а на месте, где на кедах эмблемы, изобразил кабанчиков с папоротником в зубах — деталь средневекового мингрельского герба»[103]. Затем Могель обжигает глиняные башмаки на солнце, после чего практически не снимает их до самого прихода в Сухум. Причём ближе к финалу путешествия выясняется, что изготовление обуви из родной глины для путешествия в чужую землю является едва ли не традицией. «Джозефина же открыла нижнюю створку шкафа-вешалки и поставила глиняную обувь Могеля рядом с точно такой же глиняной обувью, только почерневшей от времени. То были башмаки, в которых прошёл в своё время его брат Энгештер свой бесшумный поход»[104].
В мировой художественной литературе, мировом фольклоре и эпосе весьма затруднительно найти аналогию этим действиям персонажа. Здесь Даур Зантария выступает как новый мифотворец, предлагающий яркий символичный сюжет: метафорическое сращение ног персонажа с родной землёй, парадоксальное использование её в качестве «средства передвижения». Можно провести лишь самое отдалённое сопоставление с греческим мифом об Антее, получавшем невероятную силу от соприкосновения с матерью — богиней Геей, воплощением которой являлась Земля.
Мистический сон Могеля приходит к нему задолго до границы между Мингрелией и Абхазией, причём в центре сновидческого сюжета лежит как раз переход этой границы. «…Он уже не шел, а танцевал. Ибо тут, на мингрело-абхазской границе, земля дрогнула под ним и, послушная его стопе, задвигалась назад. Теперь он уже не шел, а шагал на месте, подобно потийскому циркачу на барабане, с тою только разницей, что золотое колесо барабана вместе с циркачом словно бы двигалось назад, он же, Могель, если вглядеться со стороны моря, будто бы стоял на месте… Могель шел, а горбинка почвы под ногами, как обод золотого колеса, двигалась к нему от каждого толчка его ступни. Он шёл, танцуя, словно Заратустра. С каждым шагом придвигая абхазскую землю. А мингрельская земля, уходя из-под ног, позади собиралась в гармошку»[105].
Образ золотого колеса, важность которого подчёркивается самим заглавием романа, требует отдельного исследования. Здесь же отметим, что возникает он во время путешествия центрального персонажа, причём именно на границе двух стран, двух родин — его собственной и чужой.
Межкультурное взаимодействие, происходящее с Могелем во время путешествия, подчёркивается самим автором как ритуал посвящения в чужую жизнь, элемент инициации. Герой, как истовый исполнитель квеста, всячески настроен на это взаимодействие и на познание. «Тебе не положено произносить имя своего покойного деда, — заметил… дядя, на что Кесоу миролюбиво согласился… — Почему нельзя? — спросил Могель у Кесоу. Его интересовало все. — Этнография, — коротко ответил Кесоу»[106].
Однако искреннему любопытству героя к Абхазии мешает бытовавший на соседней территории миф о её жителях, враждебно настроенных к чужакам. «Мoгeль наяву воображал вожделенный край. Одно его смущало — это сами абхазы»[107]. Последнему мифу ещё предстоит разрастаться и обогащаться, по закону заколдованного круга, за счёт подпитываемых им локальных конфликтов. Что в совокупности с другими историческими факторами и приведёт в конце концов к грузино-абхазской войне.
В завязке романа миф о злобных абхазах регулярно опровергается в глазах героя, он обнаруживает у них много общего с собой. «Больше всего Могеля удивило, когда он пошел по абхазской земле, что никаких особых перемен он не ощутил, как будто продолжал шагать по Мингрелии»[108]. Многовековая общекавказская традиция межкультурного взаимодействия, устойчивые механизмы мирного сосуществования регулярно выправляют ситуацию, грозящую бытовым столкновением, снимая наваждение мифологических образов. «Верхом на дровах сидели два мужика. Глаза у них так и зыркали, так и стреляли, зубы у них так и клацали — ясно было, что они абхазы. Тем не менее Могель встал и поклонился им, как положено в сельской местности. Мужики тоже привстали на дровах, приветствуя его»[109].
Поначалу герой преодолевает влияние негативного мифа об абхазах. В какой-то момент выясняется, что Могель знал о соседнем народе и нечто хорошее. «Настоящий абхазский старец!» — восторженно восклицает он, пообщавшись с местным мудрецом-долгожителем Баталом[110]. Влюбившись в абхазскую девушку, Могель добивается её любви и женится на ней. «Сегодня, когда в недавно опубликованном манифесте борьбы с сепаратистами даны четкие раскладки, какими надо быть и что надо делать грузинским патриотам, ибо, вдохновлённые Центром, абхазские сепаратисты перешли на открытое клацанье зубов, — он, Могель, вдруг ослеплён страстью к абхазке…»[111].
Однако личное счастье приходит в противоречие с этнополитической ситуацией. Трагический финал истории Могеля в романе связан с участием юноши в межнациональной конфронтации, стремительно превращавшейся в настоящую войну. «Ещё недавно не желавший идти на митинги неформалов, сейчас он не только стоял на самом агрессивном из всех митингов, на которых ему приходилось бывать, но и держал транспарант, гласивший, что сепаратистам нет места на земле Давида Возобновителя»[112]. Ввязывание в разрушительный для всех сторон конфликт приводит героя к личной катастрофе, паломничество-квест заканчивается неожиданным фиаско.
Последний раз читатель видит Могеля пытающимся сбежать из клокочущего Сухума на угнанном автомобиле. По сути, это попытка возвращения из путешествия задолго до достижения его цели, слом его целостного сюжета. Дальнейшая судьба героя кратко и эвфемистически описывается словами абхазского поэта: «На рассвете кто-то, увидев кровь, принял её за зарю»[113]. Возможно, такой концовкой автор как бы наказывает путешественника за малодушие: переехав в новую страну, ты должен был найти в себе силы её полюбить, при всех разногласиях с её жителями, и до последнего искать с ними общий язык, стараясь решать межнациональный конфликт мирно, а не разжигать его.
Как отмечено нами в докладе на Х Конгрессе этнографов и антропологов России[114], индивидуальная смерть является максимально выраженной формой «завершения путешествия». В романе «Золотое колесо» смерть центрального персонажа совпадает к тому же ещё и с началом войны, т. е. с символической смертью мира, общества, эпохи.
Территория и ландшафт как палимпсестМакс Волошин, Даур Зантария: геопоэты в «свёрнутом» путешествии[115]
Аннотация.В докладе вводится, как точный термин, понятие «геопоэт». Раскрываются функции геопоэта как первооткрывателя или переоткрывателя (описателя или переописателя) ландшафта и территории. Противопоставляются основные типы геопоэтов — «кочевой» (путешественник, первооткрыватель, описатель) и «оседлый» («переоткрыватель», переописатель). Рассматриваются два ярких исторических примера геопоэтов на российском, советском, постсоветском пространстве. Обобщается представление о «классических» и «свёрнутых» формах путешествий и их значении в человеческой жизни.
Ключевые слова:базовое пространство путешествия, геопоэт, геопоэтика, маршрут, переоткрыватель, переописатель, пространство, путешественник, путешествие, «свёрнутые» путешествия.
Так телом я ленив и так душа легка!
Куда спешит душа из оболочки грубой?
А если всё — обман, зачем тогда тоска,
И что это за речь невольно шепчут губы?..
Как и недавний исторический перевал fin de siècle, так и, тем более, всё ещё длящийся ощутимо водораздел двух тысячелетий часто символически привязывают к какому-нибудь характерному катаклизму планетарной значимости — наподобие, скажем, падения Берлинской стены[116] или авиаатаки на Башни-Близнецы. В нашем же представлении, отсчёт следует вести от событий более существенных, пусть и менее заметных широкой публике: моментов, связанных с качественным цивилизационным сдвигом, новым рубежом в развитии самопознания человечества. Таким эпохальным поворотом глобальной мысли видится состоявшаяся ровно в 2000 году в Санкт-Петербурге теоретико-биологическая школа «Междисциплинарно-культурологический и теоретико-географический аспект путешествий» в рамках семинара по биогерменевтике «Мир путешествий. Мастерство путешествий» под кураторством Сергея Чебанова[117]. На наш взгляд, XXI век начался с этой первой в истории мировой науки, и сразу успешной, попытки заложения Теории путешествий. Почему эта теория, находящаяся сейчас в стадии становления, так важна для человечества, мы попробуем показать ниже.
Первый, в рамках диалога о путешествии, выход наблюдателя за рамки физического ландшафта, «географического пространства» в пространство человеческой личности был совершён более 40 лет назад. Об этом свидетельствует знаменитая диаграмма «Оптимальная временнáя структура путешествия» из статьи Бориса Родомана «Искусство путешествия»[118] (см. рис. 1).
«Высота кривой соответствует силе впечатлений, ощущений, эмоций, вызванных прежде всего окружающей средой. Форма кривой получена методом „качественной математики“ не на основе измерений, а из рассуждений о том, в какой момент времени приток впечатлений должен быть сильнее, а когда слабее… Показанная на чертеже структура отдалённо напоминает циклическую сонатную форму в музыке и сонет в стихосложении. Хорошее путешествие исполняется как симфония!», — пишет автор. Итак, вертикальное измерение на диаграмме Родомана добавляет в поле научного исследования путешествия эмоциональную составляющую этого сложного процесса. При этом оказывается, что новая координата — это характеристика состояния не только человека. Она набрасывается автором и на всё окружающее путешественника пространство. «В ландшафтном континууме есть свои разрежённости и сгустки впечатлений, впадины и вершины ощущений, гребни волн, которые надо подчеркнуть, заострить», — утверждает учёный. Свойства и процессы человеческого восприятия не просто проецируются на ландшафт, что вполне представимо в классических научных текстах, — они с ним смешиваются, сращиваются.
Рис. 1
Следующий радикальный шаг — даже, без преувеличения, революционный прорыв в осмыслении феномена путешествий как особого вида движения человека — совершён Владимиром Каганским, которому и принадлежат инициатива проведения и ключевые тезисы вышеупомянутой теоретико-биологической школы в Санкт-Петербурге. Фундаментальная идея Каганского, закладывающая самоё возможность теории путешествий, заключается в констатации множественности [частично сопрягающихся между собой] пространств, в рамках которых одновременно проходит путешествие. Помимо географического пространства, Каганский говорит о пространстве познания и пространстве личности: «Путешествие — активное включённое постижение разнообразия ландшафта путем движения в трёх сопряжённых пространствах: ландшафта, личностном и когнитивном, имеющих общие узловые точки»[119].
Возвращаясь к петербургской Школе 2000 года, отметим, что уже на этой стартовой фазе обсуждения феномена путешествия было заложено максимально широкое (с известными оговорками) представление о многообразии его форм; таковых форм было названо не менее 20. «На Школе был представлен и рассмотрен материал многих разновидностей путешествия (в широком смысле): автостоп, затрагивался также бизнес-туризм, бродяжничество, виртуальные путешествия, жизненные путешествия, кочевничество, литературные путешествия, паломничество, познавательные путешествия, психоделические путешествия, психологические путешествия (по личности), рекреационные путешествия, странничество, терапевтические путешествия, туристические путешествия, учебные путешествия, шествия, экскурсии, экспедиции, в том числе научные, эмиграция»[120].
Однако за 15 лет, прошедших со времени Школы, исследование феномена путешествий двигалось в основном в русле физико-географическом, и предметом рассмотрения являлись, как правило, «путешествия в узком смысле». Даже на большой обобщающей конференции «Власть маршрута: путешествие как предмет историко-культурного и философского анализа», проведённой 06.12.2012 в Москве Институтом «Русская антропологическая школа» и Крымским геопоэтическим клубом, подавляющее число докладов было посвящено традиционной форме путешествия и близким к ней формам, а также литературным и киножанрам, отражающим этот ограниченный набор форм[121].
Отметим, что сопрягающиеся пространства «традиционной», наиболее известной формы путешествия («путешествия в узком смысле»), которую исследует, соответственно, наука география, являются условно «параллельными», но не равнозначными: из них географическое пространство является как бы первичным, базовым. Сразу же предположим, что могут существовать формы путешествия, в которых базовым является какое-либо другое пространство, не физико-географическое. В любом случае, нас в данной работе будут интересовать прежде всего наименее исследованные формы путешествия — при которых движение путешественника в физико-географическом пространстве минимизировано.
Некоторые особенности таких путешествий мы рассмотрим на примере жизнедеятельности двух исторических персон — известных литераторов, чьи личностные образы тесно связаны с определёнными географическими территориями и маршрутами, и приобрели черты «genius loci» в отношении территорий, на которых они проживали значительную часть своей жизни и с которыми прочно ассоциируются с тех пор их имена — Максимилиана Волошина в Киммерии, т. е. восточном Крыму, и Даура Зантария в Абхазии. Эти два писателя представляются наиболее значительными из известных нам мифотворцев Нового Времени (во всяком случае, на российском, советском и постсоветском пространстве), чьё творческое наследие включает не только корпус существенных для своей эпохи текстов, но и мощный пласт современного [городского] фольклора и окололитературных легенд, имеющий источником своего происхождения лишь отчасти их писательскую деятельность, но в основном — их устную речь, бытовое и игровое поведение, и теснейшим образом связанный с ландшафтом и территорией, где они обитали.
О возможных формах «свёрнутых» путешествий мы упоминали в работе 2012–2013 гг. «Власть маршрута: путешествие как фундаментальный антропологический феномен»: «Путешествие присутствует, зачастую в латентном или свёрнутом виде, во множестве… социально-психологических явлений и может рассматриваться как один из наиболее фундаментальных феноменов человеческого бытия»[122]. Под «свёрнутостью» подразумевается ограниченность или неочевидность физического движения путешествующего — движения в физическом пространстве, интуитивно воспринимаемом нами (возможно, ошибочно) как базовое в структуре путешествия. Там же уточняется, что в метафорическом плане путешествием являются многие виды деятельности человека, не связанные с физическим перемещением: «„Маршрут“ этих модусов путешествия лежит не в физическом пространстве, базовыми пространствами являются для них пространства фазовые или семантические — пространство личностного роста, пространство эмоций…».
В сложном феномене, который представляет собой путешествие, в данной работе мы сконцентрируемся на его субъективных сторонах, и прежде всего — на субъекте путешествия. «Путешествие предполагаетпутешественникакак особый субъект и фигуру, в том числе и культурный персонаж… Путешественник активно интерпретирует среду и реконструирует ее по фрагментам, воспринимаемым разными способами»[123] — сформулировал В. Каганский в своём докладе на конференции «Власть Маршрута…» в 2012 году. В докладе «Геопоэтика и геопоэтические проекты сегодня» на II Международной конференции по геопоэтике в 2009 нами предложена элементарная геопоэтическая типология личности с двумя диаметральными типами, включащая тип путешественника: «Их modus vivendi можно определить, как „путешественник“и „домосед“, а по функции в человеческом обществе — „первопроходец“ и „возделыватель“. Первый тип подвержен „охоте к перемене мест“, его волнуют новые пространства, и его тянет в путешествия жажда этого переживания. Второй тип — оседлый, его вдохновляет освоение, возделывание уже обретённых (как правило, другими) пространств». Далее, «первый тип проявляется в основном в написании текстов о новых (в той или иной степени) территориях, осваиваемых чаще всего путём классического путешествия, причём желательно — ранее никем не описанных. Это своего рода литературный первооткрыватель. Задача же второго типа — переописание, окультуривание уже открытого кем-то пространства, преобразование его сущности или создание новых мифов о нём. Это принципиально иная деятельность. Итак, возможны два полярных человеческих типа, которым условно-приблизительно соответствует разделение между геопоэтикой текста и геопоэтикой проекта»[124].
Эти два типа охватывают собой все возможные формы геопоэтической деятельности — творческого взаимодействия человека с территорией и ландшафтом, их образами и мифами о них. Самих же людей, занимающихся подобным взаимодействием (любого их двух типов), было бы логично называть геопоэтами. Так, в отношении М. Волошина и Д. Зантария определение «геопоэт», несмотря на редкость употребления, звучало неоднократно, в том числе и со стороны автора данного текста: «…имя Максимилиана Александровича стало нарицательным для целого — относительно нового — крайне малочисленного пока класса людей (или, может быть, психотипа) под условным названием „геопоэт“»[125]; «Если перейти на язык современной культурологии, творчество Даура Зантария следует рассматривать, в том числе, через призму геопоэтики; он был подлинным геопоэтом»[126]. В обоих случаях подразумевалась особенная роль этих авторов в построении культурного мифа о связанной с ними территории (Киммерии и Абхазии соответственно), причём не только путём написания текстов об этих территориях: геопоэтическая деятельность («работа с ландшафтно-территориальными (географическими) образами и/или мифами»[127] может принимать самые разнообразные формы — художественно-изобразительные, научно-исследовательские, путешественные и т. д.
Наиболее раннее известное нам употребление слова «геопоэт» датируется 1964 годом и сделано русским автором, советским геологом академиком В. А. Обручевым в отношении его австрийского коллеги и предтечи, классика геологической науки Эдуарда Зюсса (1831–1914), автора гипотез о существовании суперконтинента Гондваны и океана Тетис. «Эпитет „геопоэт“ является почётным. В общении с природой — величайшим поэтом — Зюсс черпал вдохновение, облекая свои научные труды в художественную форму…», — писал Обручев.[128] Следует предположить, что в немецкой околонаучной литературе эта лексема применялась в отношении Зюсса при его жизни, т. е. минимум ещё на полстолетия раньше; это тема для отдельных лексических изысканий. С другой стороны, мы предполагаем, что само зарождение слов «геопоэтика», «геопоэзия» и «геопоэт», несмотря на древнегреческое происхождение их корней (Γη «земля» + ποιητικός «производящий, творящий, творческий»), стало возможным не ранее начала XX века, как «лингвистическая» реакция культуры на появление модной тогда геополитики. Термин «геополитика», как известно, впервые употребил в 1899 году шведский политолог и государствовед Рудольф Челлен.
Лексема «геопоэт», по нашим наблюдениям, применяется каждый раз как бы заново, как «впервые» создаваемый окказионализм, и, как правило, без каких-либо смысловых определений в отношении него: в публицистических, изредка научно-популярных статьях, но никогда — в научно-исследовательских, и никогда не попадая в словари. Неудивительно, что это слово до сих пор не стало точным термином и употребляется с достаточно широким семантическим наполнением. Так, украинский писатель Юрий Андрухович, первым в своей стране ставший активно употреблять слово «геопоэтика», «крупнейшим геопоэтом нашего времени» называет папу Иоанна Павла ІІ — не поясняя при этом, какую его деятельность или какие его черты имеет в виду[129].
На основных европейских языках слова «геопоэтика» и «геопоэт» в соответствующих переводах мелькают в текстах самого разного рода и в самых разных значениях. Однако, например, в национальных Википедиях — на английском, французском, немецком, итальянском, испанском — употребляется только слово «геопоэтика» (никогда не в качестве предмета собственно для энциклопедической статьи), но не слово «геопоэт». В первом региональном, посвящённом Центральной Европе, сборнике статей по геопоэтике, изданном в Берлине в 2010 году, слово Geopoetik («геопоэтика») встречается 165 раз, geopoetisch («геопоэтический») 44 раза, слово же Geopoet («геопоэт») — ни разу.
В выпущенной нами тремя годами позже первой международной антологии геопоэтических текстов «Введение в геопоэтику»[130] слово «геопоэтика» встречается 410 раз, «геопоэтический» 152 раза, «геопоэтичный» 3 раза, слово «геопоэт» — 10 раз. Так, в представленном в сборнике тексте выступления Василия Голованова на круглом столе Крымского геопоэтического клуба «Геопоэтика: между текстом и жизнью» 27.09.2005 автор, главный российский последователь Кеннета Уайта, подытоживая свои многолетние размышления о геопоэтике, употребляет слово «геопоэтика» 14 раз, а слово «геопоэт» дважды, причём в кавычках (намекающих, что эта лексема является искусственным конструктом), без смыслового определения к новому слову и в отрицательном модусе: «Разумеется, Марко Поло или Афанасий Никитин не были „геопоэтами“, они были купцами и разведчиками»; «Не были „геопоэтами“ ни Паллас (оставивший гигантский свод сочинений), ни Гумбольдт, ни Ламарк». При всём этом, автор делает уверенный вывод: «Но это не мешает нам сегодня рассматривать их книги как глубоко геопоэтические творения»[131].
По этой логике, существование геопоэтики не требует обязательного существования геопоэтов; при определённых условиях произведение становится геопоэтическим у автора, не являющегося геопоэтом. То есть геопоэтическое творчество, или «геопоэтическая компонента творчества», в отличие от творчества, например, поэтического (в его узком, классическом смысле), может быть неосознанным.
Заметим, кстати, что и сам изобретатель неологизма «геопоэтика» Кеннет Уайт в статье об одном из упомянутых Головановым авторов «Les pérégrination géopoétique de Humboldt» («Геопоэтические странствия Гумбольдта»), применяя в отношении экспедиций под руководством своего героя термин «геопоэтические», геопоэтом самого его при этом не называет. Более того, по нашим сведениям, этим словом он не пользуется вообще никогда.
Далее, в первых наших собственных публикациях на темы геопоэтики (в 1990-е годы) слово «геопоэт» также не используется. И хотя оно звучало, например, в кулуарах на Первой международной конференции по геопоэтике в 1996, в качестве возможного терминологического дополнения к геопоэтике, однако в текстах докладов и выступлений зафиксировано не было, — если не считать шутливый отзыв на конференцию одного из её организаторов, опубликованный на сайте Крымского клуба под вымышленным именем престарелого петербургского философа, академика С. Лебенсраума (где, кстати, М. Волошин мимоходом назван «величайшим из геопоэтов»)[132]. Однако с началом нового тысячелетия потребность в этой лексеме при публикациях стала нами ощущаться: очевидно, обобщённых, довольно абстрактных понятий «геопоэтика» и «геопоэтический» стало недостаточно для описания и объяснения геопоэтических явлений. Субъект геопоэтики постепенно выходит на первый план, геопоэтика перестаёт быть исключительно «объективной». Современная жизнь требует создания всё новых смыслов (а в чём культурная роль / социальная функция геопоэта, как не в создании, прежде всего, таковых смыслов?), и эта работа становится всё более осознанной.
Научное определение к возможному в будущем точному термину «геопоэт» может отталкиваться от значений слова «поэт», с соответствующими поправками. Что подсказывают нам словари?
ПОЭТ, — а, м. 1. Писатель — автор стихотворных, поэтических произведений. Пушкин — великий русский п. П. родной природы. 2. перен. Человек, к-рый наделен поэтическим отношением к окружающему, к жизни. П. в душе. П. по натуре. П. в своем деле. || ж. поэтесса [тэ], -ы (к 1 знач.). [Словарь русского языка (1949, 22-е издание, 1990; с 1992 — «Толковый словарь русского языка», совместно с Н. Ю. Шведовой).]
Как видим, считать человека субъектом поэтической деятельности могут по двум причинам: наличия созданных им поэтических произведений (результатов соответствующей деятельности), и/или наличия проявлений в его поведении, свидетельствующих о склонности к такой деятельности, либо хотя бы его оценочных высказываний по отношению к окружающему, демонстрирующих соответствующую оптику (мировоззрение). При конструировании определения к термину «геопоэт» вторую часть этой семантической схемы мы опускаем, т. к. «геопоэт» в этом втором, излишне абстрагированном смысле — фактически синоним поэта.
ГЕОПОЭТ, — а, м. Субъект геопоэтической деятельности (см. Геопоэтика[133]) — человек (как правило, представитель научных, художественных или практических сфер), осознанно работающий с ландшафтно-территориальными образами или мифами: создающий новые мифы и образы или преобразующий старые. Волошин — великий русский г. || ж. геопоэтесса [тэ], -ы. (Определения геопоэтики в словарях также пока нет, здесь в рабочем порядке воспользуемся уже процитированным определением: «работа с ландшафтно-территориальными (географическими) образами и/или мифами».)
Итак, с применением конкретного исторического имени в качестве наиболее типичного (и «интуитивно понятного» любому отечественному читателю) примера геопоэта, мы приходим к более внимательному рассмотрению того, каким образом сочетаются (пересекаются, накладываются и т. д.) в человеке свойства геопоэта и путешественника — с тем, чтобы в итоге уточнить более молодое из двух понятий и выяснить их смысловые взаимоотношения.
Биография поэта, переводчика, художника, критика, культуртрегера Максимилиана Александровича Кириенко-Волошина (1877–1932) общеизвестна. Важнейший как в рамках нашего исследования, так и в контексте жизни этого автора сюжетный поворот происходит в 1907 году, когда Волошин оседает в избранном им для дальнейшего проживания восточно-крымском посёлке Коктебель — в который они с матерью переехали из Москвы ещё в 1893 году, однако жил он в тот период на съёмных квартирах в соседней Феодосии, где обучался в школе. До этого поворота, в первой половине жизни он много путешествует; в своей «Автобиографии» 1925 года он выделяет два таких периода подряд общей длительностью 14 лет: «4-ое семилетье: Годы странствий (1898–1905)» и «5-е семилетье: Блуждания (1905–1912)». Так, помимо [само]образовательных путешествий по Европе (занимается в библиотеках, слушает лекции, берёт уроки рисования и т. п.), ещё раньше он предпринимает странствие по Средней Азии. «Я ходил с караванами по пустыне», — пишет он в своей «Автобиографии» 1925 года[134].
Отметим, что хотя факт «хождения с караванами» никем, коме самого поэта, не подтверждён, для нас в контексте данного исследования сама историчность такого факта не представляется принципиальной. Когда мы говорим о геопоэте как человеке, «осознанно работающем с ландшафтно-территориальными образами или мифами, создающем новые мифы и образы или преобразующем старые», мы подразумеваем, что эта мифотворческая деятельность может задевать, и даже втягивать в себя, также и личностный образ/ персональный миф самого геопоэта (или, как сейчас принято говорить, его имидж).
Для такого задевания и втягивания может быть несколько причин. Во-первых, это может происходить неосознанно, в силу тотальности и инерционности процесса мифотворчества, материал для которого может черпаться «автоматически» из разных семантических пространств, включая личностные. Во-вторых, осознанное наращивание, как например в описанном случае с Волошиным, «путешественной» составляющей личностного образа придаёт дополнительные возможности –
иначе говоря, символический капитал — для дальнейшей геопоэтической (мифотворческой) деятельности, и т. д.
Можно предположить, что к 1907 году мощность персонального мифа М. Волошина достигла величины, достаточной для старта главного его геопоэтического проекта — по сути, дела всей его жизни: построения сложного многоуровневого мифа со встроенными друг в друга архитектурными элементами: «Дом Поэта», «Коктебель», «Киммерия». Волошин навсегда возвращается в места своей юности, после чего его странствия пролегают в основном по замкнутому региону Восточного Крыма, от Карадагского горного массива до восточного окончания Керченского полуострова.
Из этих мини-путешествий, как правило однодневных, он регулярно приносит всё новые пейзажные акварели и стихи. «Загадочное было в этой страсти / Из года в год писать одно и то же: / Всё те же коктебельские пейзажи, / Но в гераклитовом движенье их. / Так можно мучиться, когда бываешь / Любовью болен к подленькой актрисе / И хочется их тысячи обличий / Поймать, как настоящее, одно…», — пишет керченский поэт Георгий Шенгели (1894–1956) в 1936 году в известном стихотворении «Максимилиан Волошин» памяти своего старшего друга.
В каждой из этих, можно сказать, художественно-исследовательских мини-экспедиций ландшафт и территория Киммерии как бы заново переписываются, с частичным обновлением своего содержания, выступая в качестве своеобразного природно-культурного палимпсеста[135]. Именно эта характерная практика бесконечного переписывания, по сути, элементов географического мифа позволяет нам назвать Волошина типическим, если даже не архетипическим, случаем геопоэта оседлого типа — переописателя (переназывателя) ландшафта и территории. В принципе, кроме Максимилиана Александровича, в XX веке нам не известны другие авторы, давшие новое название и новое содержание достаточно обширной и далеко не безлюдной, хорошо обжитой территории. «Киммерией я называю восточную область Крыма от древнего Сурожа (Судака) до Босфора Киммерийского (Керченского пролива), в отличие от Тавриды, западной его части (южного берега и Херсонеса Таврического)», — писал Волошин[136].
Не менее впечатляющим случаем геопоэтического переописания является устойчивое представление о контуре восточного склона Кара-Дага, видимом со стороны Коктебеля, как о «природном памятнике» Максимилиану Александровичу. «И на скале, замкнувшей зыбь залива, / Судьбой и ветрами изваян профиль мой», — фиксирует Волошин в стихотворении, датируемом 6 июня 1918 года. Однако ещё вплоть до 1910-х годов этот силуэт традиционно приписывался А. С. Пушкину, что было отражено даже в путеводителях по Крымскому полуострову и на дореволюционных открытках[137].
Любопытно, что Марина Цветаева в своём гениальном эссе о Волошине «Живое о живом» многократно подчёркивает связь образа Максимилиана Александровича со стихией и идеей Земли, выражая его многообразный творческий диалог с геологическим субстратом жизни — как бы иносказательно намекая на геопоэтическую сущность своего героя. Позволим себе обширную цитату из этого творения поэта:
«Макс был настоящим чадом, порождением, исчадием земли. Раскрылась земля и породила: такого, совсем готового, огромного гнома, дремучего великана, немножко быка, немножко Бога, на коренастых, точеных как кегли, как сталь упругих, как столбы устойчивых ногах, с аквамаринами вместо глаз, с дремучим лесом вместо волос, со всеми морскими и земными солями в крови („А ты знаешь, Марина, что наша кровь — это древнее море…“), со всем, что внутри земли кипело и остыло, кипело и не остыло. Нутро Макса, чувствовалось, было именно нутром земли.
Макс был именно земнородным… В Максе жила четвёртая, всеми забываемая стихия — земли. Стихия континента: сушь. В Максе жила масса, можно сказать, что это единоличное явление было именно явлением земной массы, гущи, толщи. О нём, как о горах, можно было сказать: массив. Даже физическая его масса была массивом, чем-то непрорубным и неразрывным. Есть аэролиты небесные. Макс был — земной монолит… По-настоящему сказать о Максе мог бы только геолог…»
В контексте нашего исследования наиболее важным представляется то, что в течение четверти века — всего последнего, коктебельского периода своей жизни — Волошин был постоянным инициатором и центром коллективного мифотворчества, совместно с многочисленными литераторами, художниками, деятелями других искусств — гостями его «Дома Поэта». Мистификации, розыгрыши, сочиняемые экспромтом новые местные легенды и объяснения различных местных реалий — всё это наращивало созданный им мощный «киммерийский» миф. Образ самого Максимилиана Алексанровича стал настолько неразрывно связан с образом этого геопоэтического пространства, что Г. Шенгели уже цитированное выше стихотворение заключает выводом: «Я не поеду больше в Коктебель», имея в виду отсутствие там его покойного друга (известен и другой, более лобовой вариант финала: «Мне без него не нужен Коктебель»). «Сам Коктебель как курортное место — во многом детище Максимилиана
Александровича. Все эти дома творчества, хиппи, коттеджи, джипы, палатки с сувенирами на набережной — результат проникновения в массы идеи избранности Коктебеля, сакральности этого места. Как древний заброшенный храм притягивает к своим стенам праздных туристов…, так и волошинский дом — центр этого шумного южного городка, его метафизическое сердце», — пишет культуролог Екатерина Дайс в нашей совместной монографии 2011 года об образе Крыма в русской литературе[138].
Совокупность подобных наблюдений позволила нам охарактиризовать М. Волошина как «величайшего геопоэта если не мировой, то, как минимум, нашей отечественной истории»[139], а на Второй международной конференции по геопоэтике в 2009 году высказать предположение, что о самой «геопоэтике, как о литературной или жизненной практике (первоначально стихийной, не осознанной, не названной, не декларируемой), можно говорить, начиная с эпохи Максимилиана Волошина»[140]. Мы надеемся, что включение лексемы «геопоэт» в гуманитарно-научный оборот приведёт, в частности, к тому, что энциклопедические статьи, например, о М. Волошине будут расширены с добавлением ещё одного существенного понятия (творческого амплуа): «русский поэт, переводчик, художник-пейзажист, художественный и литературный критик,геопоэт».
Даур Бадзович Зантария (1953–2001) — второй, на наш взгляд, после М. А. Волошина крупнейший геопоэт на советском и постсоветском пространстве, чьё мифотворчество также приобрело поистине национальные (в рамках своей национальной территории) масштабы, и при этом второй по известности за пределами Абхазии, после Ф. А. Искандера, абхазский писатель. «Даур Зантария был слишком талантлив. Двадцать лет назад он показал мне свою первую крупную вещь „Енджиханум, обойденная счастьем“, — писал о Зантария Андрей Битов. — Она была не только талантлива, но и гениальна, настолько в ней выражен новый жанр, новый писатель — органичный сплав эпоса и хроники, фольклора и летописи. Казалось, после Фазиля Искандера в абхазо-русской прозе делать нечего. Даур нашел путь, продолжение которого сулило мировую мощь»[141].
Однако между этими двумя абхазскими авторами, при некоторых неизбежных сюжетно-фактурных, «этнографических» элементах сходства в творчестве, существуют кардинальные отличия. Искандер изначально писал свои произведения на русском языке, родном для него. Зантария, уроженец абхазского приморского села Тамыш, долгие годы (с 1970-х до грузино-абхазской войны 1992–1993 годов) писал оригинальные произведения исключительно на родном абхазском, которым владел в совершенстве, лишь некоторые из рассказов переводя затем на русский язык для публикаций в русскоязычных изданиях. Лишь после войны, лишившись крова на родине (родительский дом в Тамыше был сожжён пожаром, а квартира его в Сухуме подверглась частичному разрушению) и переехав ради журналистского заработка в Москву, Зантария стал писать прозу и стихи сразу на русском. Поэтому абхазскими читателями литературное творчество Д. Зантария воспринимается преимущественно как более аутентичное, специфически-абхазское, нежели у Искандера: последний, как известно, даже изображая патриархальный кавказский быт, предпочитает рассказывать не столько о проблемах народной жизни, сколько о проблемах общечеловеческих, универсальных — «этническая» фактура служит писателю не столько предметом рассмотрения, сколько материалом и поводом для высказывания.
Проза, поэзия, эссеистика Даура Зантария отражали в себе, с одной стороны, историю Абхазии глубиной в несколько столетий (для написания основных своих повестей писатель проводил много времени в изучении государственных архивов), а с другой — недавнюю и современную жизнь республики: довоенную, военную, послевоенную. В этих текстах оживает его родная топонимика и топография — вплоть до геометрии абхазских пещер, в которых археологи проводили раскопки стоянок первобытного человека[142].
Однако наиболее важной в контексте данного исследования, и при этом наименее отражённой в публикациях стороной многообразного творчества Даура Зантария — прозаика, поэта, эссеиста, переводчика, киносценариста, публициста, — является его обширная и непрестанная внетекстовая, устная мифопоэтическая деятельность. Огромное количество весьма правдоподобных анекдотов и легенд о писателе, его афористичных высказываний и остроумных выходок приводят, например, многочисленные авторы раздела мемуаров о нём в его посмертном сборнике «Мир за игольным ушком». Типичную историю о Зантария излагает, например, его друг Борис Джонуа: «Я ездил в деревню и записал такой фольклорный материал, от которого наши фольклористы лопнут от зависти! — сообщил он. Вытянув руку вперед, он стал декламировать…»[143]. В дальнейшей беседе, благодаря проницательности автора мемуара, выясняется, что это очередная мистификация Даура. Всё же множество его розыгрышей самого разного рода не были распознаны как таковые и разоблачены, поэтому коллективная память о нём представляет собой огромный конгломерат исторически бесспорных фактов и результатов безудержного мифотворчества — зачастую не только со стороны Зантария, но и коллективного, с участием его близких друзей и коллег по литературному цеху. В этот процесс вовлекался самый разнообразный фактологический и фактурный материал — от литературных, художественных и киносюжетов до этнографических особенностей абхазской жизни и сиюминутных обстоятельств городского быта. Но главное, что эта постоянно разрастающаяся новая мифология охватывала практически всё культурное пространство Абхазии, придавая ему дополнительную артистическую окраску и литературный блеск.
Даур Зантария, таким образом, был ярко выраженным геопоэтом второго, оседлого типа — переописателем своего культурного пространства, преобразователем ландшафтно-территориального мифа родной страны. «Оседлость» его, выраженная гораздо сильнее, чем у М. Волошина, имела характер анекдотический. Почти все его друзья и контактёры познакомились с ним не просто на маленькой территории Абхазии, откуда он выезжал крайне редко — более того: в большинстве случаев это произошло на одной и той же исторической площадке, знаменитом летнем ярусе сухумского ресторана «Амра», расположенном на выдвинутом в море пирсе в самом центре города, напротив гостиницы «Абхазия» и начала улицы Фрунзе (ныне Айдгылара).
Автор этих строк тоже впервые увидел Зантария именно в «Амре», в мае 1986 года, и при дальнейших визитах в столицу Абхазии часто пересекался с ним именно там: место встречи изменить нельзя… Фото Зантария с Фазилем Искандером, Андреем Битовым и другими известными писателями зачастую сделаны тоже в «Амре», за чашечкой турецкого кофе или рюмочкой армянского коньяка.
Всё вышесказанное приобретает довольно парадоксальный оттенок на фоне того странного факта, что образ Даура Зантария в глазах его друзей был почему-то достаточно тесно связан с темой путешествий. Отчасти это объясняется, конечно, подчёркнуто ориентальным, «дервишским» мировидением писателя, которое весьма часто и весьма художественно артикулировал «Старик», как называли Даура все друзья: мудрость на Востоке часто тесно связана со странничеством, паломничествами и т. д. «На зайце суфизма я доскачу до твоего слона индуизма и буддизма», — приводит характерное для Зантария высказывание его близкий друг, писательница Марина Москвина в предисловии к составленной ею первой посмертной книге Зантария «Колхидский странник», откуда мы уже процитировали выше высказывание Андрея Битова. Почву для представления о себе как о путешественнике мог давать в своих текстах и сам Даур. Так, пиша о древнем абхазском городе Анакопии, он замечает: «Когда-то я держал в своих мечтах, что последние годы своей жизни проведу в этом благодатном месте. От этой мечты я не отказался и теперь, когда путешествую по белу свету…».
Тем не менее, для текстов Зантария характерны достаточно ироничные, абсурдные или гротескные пассажи в отношении феномена и практики географического путешествия: «папуасы не тронули ни единого гвоздя в оставленной великим путешественником хижине, почитая белого господина, как божество, правда, вскоре после того, как сам он был ими съеден»[144]; «Нет смысла здесь рассказывать обо всех злоключениях, которые выпали на долю нашим путешественникам из Обезьяньей Академии по пути в Хуап»[145]; «Сам Платон в жизни был и тружеником, и путешественником одновременно! Он ходил и общался с людьми в силу своего пристрастия к конокрадству»[146]; «…путешествие к Хвосту Земли закончилось тем, что горсовет прописал цыган в Старом Посёлке»[147]; «Ночь выдалась для путешественника тревожная: ему пришлось наблюдать битву в небе кавалерии абхазских и черкесских джинджиков, то есть попросту вампиров»[148]; «„Выдающегося норвежского путешественника Нансена звали Фритьоф“, — так начинал, бывало, наш географ свой рассказ»[149].
Обозначенный парадокс особенно выпукло иллюстрируется тем, что за тринадцать лет с момента выхода этой книги её «путешественное» название — «Колхидский странник» — не вызвало никаких сомнений или претензий со стороны множества авторов мемуарного раздела этого сборника, и даже у широкой читательской публики, значительная часть которой знала «оседлого геопоэта» лично. «Читая произведения Даура Зантария, вошедшие в книгу „Колхидский странник“…, читатель может совершить своеобразное путешествие во времени и пространстве… Путешествие это не только познавательное, но и полное приключений и трагических судеб героев, за каждым из которых чувствуются сопереживания и сострадания самого автора», — пишет друг Даура, культуролог Василий Авидзба в своих воспоминаниях о нём[150].
Когда в ходе работы над данной статьёй автор задавал разным респондентам вопрос: «Не удивительно ли называть „странником“ человека, проводившего большую часть своей жизни в относительной неподвижности, за столом — либо письменным, либо кофейным?» — ответы можно было услышать самые разные, но в равной степени убедительные. «Общение с ним не вызывало чувства, что беседуешь с человеком, который мало где бывал. Видимо, прав Лао Цзы, что „можно постичь Дао, путешествуя, а можно — не выходя со двора“», — высказывает догадку давний друг Даура, художник Адгур Дзари (Дзидзария).
«Чтобы понять форму движения, применявшуюся Дауром, нужно просто вспомнить дзенскую притчу о том, что можно уйти, хлопнув дверью, а на самом-то деле остаться, — поясняет Марина Москвина, известная как буддистка по миросозерцанию. — А можно остаться, но ты ушёл, просто этого никто не заметил… Одиссей, как известно, возвратился пространством и временем полный — после длительного географического странствия. А Одиссей Даур был наполнен и тем и другим изначально. Поэтому странствовал в своём внутреннем безначальном пространстве и времени — как мифотоворец, и одновременно как мифологический герой».
Огромный, богатейший персональный миф Даура Зантария включает в себя, в том числе, весьма характерную легенду… По утверждению родственников писателя, во время одной из немногих (и самых дальних) его поездок — из Абхазии в Прибалтику, перед войной — его эстонский друг-бизнесмен в пылу дружеских чувств подарил ему свою яхту, стоявшую в тартуском порту. Дауру был приятен этот дар, но он так никогда и не воспользовался им. Судя по всему, у него вообще не было такой потребности.
«Странник», владелец яхты, которому эта яхта для его странствий не нужна? Что же это за странствия, возникает вопрос…
«Может быть, Даур взял пример с [невыездного — И. С.] Пушкина, и предпочёл путешествиям в дальние края путешествия в мир воображения?» — задаётся вопросом в ответ на мой вопрос сын писателя Нар. Это объяснение по-своему развивает один из ближайших друзей Зантария, московский прозаик и критик Леонид Бахнов: «Странствовать можно не только самому, но и со своими героями, и сидя в „Амре“, — тем более, в мифы и в глубины истории, которую отчасти сам же и сочиняешь».
Безусловно, писателю в процессе сочинительства дана возможность делегировать активную путешественную функцию некоторым их своих персонажей — вероятно тем, которые являют собою эманации его «я», проекции его личности в текст (пусть и преображённые или даже искажённые до неузнаваемости читателем). «Полноценное» путешествие его героев в базовом для них, но воображаемом с точки зрения писателя географическом пространстве позволяет ему переживать вместе с ними это путешествие, будучи самому при этом в состоянии путешествия «свёрнутого». Это означает, ни больше ни меньше, что даже «оседлая» геопоэтическая деятельность является (во всяком случае, может являться) всё-таки разновидностью деятельности путешественной. Просто физико-географическая компонента «писательского» путешествия, как правило, сокращена до минимума (когда, например, автор сочиняет новый сюжет во время собственной вечерней прогулки), или даже до нуля (писатель за письменным столом).
Здесь следует заметить, что, аналогично истории с караванами у Макса Волошина, ни для геопоэтического наследия Даура Зантария, ни для нас с вами, как его читателей, не является принципиальным вопрос, имел ли на самом деле место в его биографии эпизод с яхтой. Важно то, что этот эпизод убедительно вписывается в геопоэтическую мифологему Даура, он подтверждает её, и наоборот. Здесь мы задеваем зыбкую область виртуальных реальностей, мифопоэтики в её становлении, «сослагательного наклонения Истории». Тех пространств, где важна не фактология сюжета, а его [художественная] убедительность.
Поэтому и определение «странник» в заглавии книги моего друга может происходить не от слова «странствия», а от слова «странный», или от слова «страна». И эта страна, как и в случае с Максом Волошиным, с каждой новой сочинённой писателем историей или с каждой мистификацией заново оказывается палимпсестом.
Совершенно очевидно, что ввиду ограниченности планетарного пространства, белые пятна, манившие геопоэтов первого рода (классических путешественников), на глобусе давно исчерпаны. Стремление человека открывать и осваивать новые пространства, в ситуации исчерпанности пространства географического, будет побуждать прирождённых первооткрывателей становиться переоткрывателями — учиться заново, в остранённом свете и под новым ракурсом открывать для себя и для мира физические пространства ранее открытые. Тем самым, типы геопоэтов между собой сближаются, а осваиваемые ими пространства (ландшафты, территории) всё чаще и интенсивнее выступают в качестве палимпсеста, с разной степенью «соскоблённости» предыдущего текста. (То, что уже известно под термином «ребрендинг регионов» — лишь одна из возможных, всё более многочисленных и изощрённых в будущем форм «переписывания» участков географического пространства[151]).
Можно ожидать, что в обществе будет всё больше цениться и всё активнее развиваться геопоэтическое мастерство: во-первых, умение вписывать в заново прочитываемые участки пространства новые слои смыслов (достаточно яркие и убедительные, чтобы частично или даже полностью перекрывать, заслонять или «соскабливать» уже существующие там смыслы), и во-вторых, умение неустанно «читать» и «перечитывать» такие обновлённые пространства или их участки, путём каждый раз нового и уникального, в идеале, переживания путешественного маршрута. То и другое будет приобретать черты новых видов искусства или даже новых жизненных сфер. Возможности для геопоэтического творчества, а также его жанровое разнообразие и важность его для здорового функционирования человечества, будут неуклонно расти. Амплуа геопоэта может быть институциализировано как профессия.
Далее, неуёмная жажда новизны даст человеку повод к расширению поиска других пространств для путешествий, параллельных физико-географическому: виртуальных, информационных, пространств воображения, психоделических, сновидческих и так далее, — а также для конструирования новых таких пространств. Ведь неизвестно, кто из людей обитает в большем числе пространств — обычный землянин или, например, Стивен Хокинг, чья активность в физическом пространстве минимизирована?
Невзирая на ограниченность пространства родной планеты и неясность перспектив расселения человечества в Космосе, мы будем стремиться всё больше путешествовать физически по земному шару, — но одновременно и наращивать число обитаемых (или хотя бы посещаемых) нами пространств нефизических. Подобно тому, как из-за дефицита земли в городах стали появляться и расти в высоту многоэтажные дома, а затем небоскрёбы, так пространственность жизни человечества будет становиться всё более «многоэтажной», многослойной.
Совокупность этих явлений и тенденций делает всё более важной предназначенную для их исследования теорию путешествий, в широком её понимании. И есть повод задуматься, как может называться гипотетическая дисциплина, нацеленная на изучение «свёрнутых» путешествий, или путешествий, для которых базовыми являются пространства нефизические. «Общая теория путешествий»? — притом, что путешествиями в географическом пространстве будет заниматься «Специальная теория путешествий»? (Наподобие Общей и Специальной теорий относительности.) Или всё же наоборот?
Литература
Андрухович Ю. Вплотную к недосягаемому. «Зеркало недели», 22.04.2005.
Битов А. «XXI век уже наступил». Интервью для «Литературной газеты», № 51, декабрь 1996.
Боссалини Петр. Путеводитель Боссалини для Феодосии и окрестностей. Феодосия: Петр Боссалини и Ко, 1914.
Введение в геопоэтику. Антология. М.: Арт Хаус медиа; Крымский Клуб, 2013.
Волошин М. А. Константин Богаевский. // Волошин М. Лики творчества. Л.: Наука, 1988.
Волошин М. А. Автобиография. // Воспоминания о Максимилиане Волошине. М.: Советский писатель,1990.
Голованов В. Геопоэтика. Текст выступления на круглом столе Крымского геопоэтического клуба «Геопоэтика: между текстом и жизнью». // Антология. М.: Арт Хаус медиа; Крымский Клуб, 2013. — С. 300.
Дайс Е. Максимилиан Волошин: великая мастерская. Глава монографии. // Екатерина Дайс, Игорь Сид. Переизбыток писем на воде. Крым в истории русской литературы. «Нева», 2011, № 3.
Делёз Жиль, Гваттари Феликс. Трактат о номадологии. Пер. Валерия Мерлина. Новый круг, 1992, № 2, с. 183–187.
Зантария Д. Колхидский странник. — Екатеринбург: У-Фактория, 2002. Зантария Д. Кремневый скол. Повесть. «Дружба Народов». 1999, № 7.
Зантария Д. Мир за игольным ушком (Поэзия. Проза. Публицистика. Дневники). Сухум, 2007.
Зантария Д. Слово о холоде (Амундсен и Нансен). Эссе. «Россия», август 1997.
Зантария Д. Собрание. Стихотворения, рассказы, повести, роман, публицистика, из дневников. Сухум: Абгосиздат, 2013.
Каганский В. Л. Междисциплинарно-культорологический и теоретико-географический аспект путешествий. // Материалы теоретико-биологической Школы «Междисциплинарно-культорологический и теоретико-географический аспект путешествий».
Каганский В. Л. Чем именно является путешествие и что путешествием не является? // Материалы международной конференции «„Власть Маршрута“: путешествие как фундаментальный антропологический феномен». 06.12.2012.
Лебенсраум С. Простор для молодой фантазии // Материалы Первой международной конференции по геопоэтике.
Обручев В. А. Избранные труды. Т. 6. М.: Наука, 1964. С.45.
Родоман Б. Б. Искусство путешествий. // Родоман Б. Б. Поляризованная биосфера: сборник статей. — Смоленск: Ойкумена. — 2002. — С. 190–197.
Сид И. Даур возвращается. Интервью Сергея Арутюнова. Газета «Новый День», 31.05.2010.
Сид И. О воле к Волошину (Утро грустной годовщины: нейтральные размышления). Русский журнал, 11.08.2012.
Сид И. «Власть Маршрута»: путешествие как фундаментальный антропологический феномен. // Институт «Русская антропологическая школа». Труды. — Вып. 13. — М.: РГГУ, 2013. — С. 27–35.
Сид И. Геопоэтика и геопоэтические проекты сегодня. (Гл. 7: Геопоэтическая типология личности) Доклад на II международной конференции по геопоэтике. / И. Сид // Введение в геопоэтику. Антология. М.: Арт Хаус медиа; Крымский Клуб, 2013. — С. 240–252.
Сид И. Крым, Украина, Россия: призрачный шанс. Гэндай сисо, Токио, 2014, выпуск т. 42, № 10.