Вице-мэром был тогда Василий Криворотько, ещё годом раньше державший горестные речи о «разнузданных письмах против руководящей линии». Слуга народа, тоже без малейших колебаний, пообещал мне поддержку рекомендательными письмами и звонками хоть в ЦК. (Василий Иванович врубался насчёт тяги к тропикам — сам скоро умотал в Индию представителем какой-то фирмы.) Прощаясь, уже на пороге он задал мне сакраментальный вопрос, преисполнивший меня незаслуженным уважением к самому себе. «А всё-таки, скажите, какие силы стоят за Вами в городе?» Подумать только, они были уверены, что за нами стоит кто-то или что-то, кроме задетого самолюбия и дурной привычки выдавливать из себя раба! Я еле удержался разочаровать его ответом: «Как какие? Андрюша Широков…».
Помимо звонков и писем к предпринимателям, прежде всего директору корпорации «Воля» (б. Керченский тарный завод) Владимиру Непорожнему и главе Балтийского морского пароходства Виктору Харченко, не последнюю роль сыграли рекомендации мастодонта индустрии путешествий Юрия Сенкевича и ныне покойного директора Института зоологии РАН Ореста Скарлато. Искреннее спасибо всем ещё раз, господа-товарищи! Я ушёл в экспедицию в качестве художника-натуралиста, как бы в творческую командировку от города, и полгода интенсивно шлифовал авторскую технику на образцах островной и африканской фауны и флоры. Итогом стали собранная для музея ЮгНИРО коллекция (впервые в истории Института — ботанические, а не животные экспонаты, чем особенно горжусь), ряд популярных докладов и выставки натуралистической графики в Крыму, Днепропетровске, Киеве и Москве.
«Культурологически наиболее обусловленная стартовая площадка для путешествия духа», — сказал про Керчь автор идеи Боспорского форума Изяслав Гершмановских. Да, Керчь послужила трамплином для меня и для многих ныне таких же, в сущности, беженцев, удачливых беженцев, но она же и посадочная площадка — для самых сильных, кому хватит духа вернуться и восстанавливать из руин целостную жизнь. Ты ждёшь ли меня ещё, веришь ли ещё, Керчь?.. Я не знаю, хватит ли мне когда-нибудь силы духа.
Всё-таки нужно как-нибудь сконцентрироваться и написать галерею керченских литературных пейзажей, разложить ландшафт на главные составляющие или культовые места. Что за пункты входят в парадный список, заранее понятно. Городской Бродвей — улица Ленина, в молодёжном слэнге «Лента», до революции ул. Дворянская (новый мэр, заботясь об имидже города, чистит его до блеска, Ленту превратил в копию Старого Арбата с фонарями и шопами, снёс опостылевшие развалины по берегам улицы, а мне почему-то жалко); «Комариная плешь» на Тузле; сама Тузла; «Борзовка», «площадка» (окраинный пустырь перед дурдомом, недалеко от горпляжа); Митридатская лестница, ряд раскопок, облюбованных горожанами под первомайские пикники: Пантикапей, Мирмекий, Тиритака…
Топонимика Керчи — огромная тема. Ни один город планеты не имел за свою жизнь столько названий. Пантикапей, Боспор, Карх, Чарша, Корчев, Воспоро, Черкио, Воспро, Черзети, Кесария, Керич, Еникале и т. д. Удивляться нечему, Керчь один из старейших городов Земли. В вариантах склонения нынешнего имени — «в КерчИ’», либо «в КЕ’рчи», — я вижу выбор между низким стилем и высоким: смотря с чем ставишь в один ряд это имя — с «печью» или с «речью». Вслед за Маяковским («а там, под вывеской, где селёдки из КЕ’рчи…») предпочитаю второй вариант, хотя в жизни он, натурально, встречается реже. Топонимы в городе в основном советские: старые русские и татарские названия во многих случаях так и не были возвращены. Но всё же гора Митридат выглядит очаровательной антикварной этажеркой: улицы Митридатская, Эспланадная (в произношении горожан, разумеется, «Эксплуанадная»), Первый, Второй Босфорский переулки… На волне гласности в конце восьмидесятых я решил было под шумок добиться переименования улицы Ворошилова, на которой жил, в улицу Максимилиана Волошина: и близко по звучанию, и ассоциации не с подлостью и кровью, а со всеми лучшими человеческими проявлениями… Но согласился с возражениями муниципалитета: улица новая, нехорошее имя у неё с рождения, а вон в Италии до сих пор есть площади Муссолини.
Протекающая через центр речка Мелек-Чесме, — в переводе с татарского «Ангельский Родник», между прочим, — после депортации крымских татар была переименована в речку Приморскую. Образцовый кретинизм типа «площадь Привокзальная», «улица Межмикрорайонная»… Удачно она зашифрована в рассказах Маковецкого: речка Пантикапейка.
На втором Форуме писатель сделал краеведческий доклад «Митридатские улочки». Один из анекдотов, оставшихся в литературных кругах, таков: к концу доклада, вылившегося в суровую критику предыдущего форума, задремавший было в зале поэт Иван Жданов вдруг в тревоге подпрыгнул: «Стоп! А где же кочки-то?» Сидевший рядом поэт Тимур Кибиров строго его поправил: «Не кочки, Ваня! Не кочки, а улочки!»
Но я не случайно во врезке к очерку назвал Керчь городом необыкновенным и магнетическим. Подразумеваю ту мощную ностальгию, которой заражает этот край, когда хоть немного его узнаешь, а потом покинешь. Человеку, объездившему не мир, но почти полмира, от Сахары до Антарктиды и от Джакарты до Санта-Круса-де-Тенерифе, Керчь подарила мне многие из самых сильных воспоминаний в жизни. Читатель сам может если не вспомнить, то вообразить чувства, возникающие при непроизвольной медитации на объекты причерноморской археологии и геологии. Но опишу один волнующий мою память случай.
Маленькой компанией мы шли на закате холмистой степью к северному побережью Керченского полуострова, к заливу Мама Русская. Простор был тёплым и ласковым, о дневном зное как бы не помнилось, море ещё не показалось вдалеке. И мною постепенно овладело почти мистическое — нет, не чувство, а ощущение, физиологическое ощущение единства с геологическим пространством вокруг. Во мне всё отчётливее звучал некий древний голос, зов-не зов, какая-то длинная, ВЕЧНАЯ монотонная фраза не из слов, а, может быть, из биотоков. Говорили эти холмы и камни, но они не видели ни меня, ни проходивших здесь в течении тысяч лет кочевников и воинов, чьи движущиеся тени были такими же призрачными и случайными в гаснущем вечернем свете, как и я. Стоический монолог адресовался ни к кому, как вой ветра, как шорох радиопомех, как песня-мычание человека, закопанного по шею в песках. Я приотстал от друзей, оглушённый и опьянённый этим немым гулом, я испытывал нечто вроде сладостного ужаса, но сердце билось как никогда мерно и тихо. Когда мы вышли на побережье, голос оборвался, — возможно, заглушённый внешним, звуковым взыванием моря… Это чувство повторилось ещё раз, прошлым летом, уже на юге Керченского полуострова, тоже среди холмов и скал побережья и тоже на закате. Между этими двумя крайними точками ровно сорок километров, ровно четыре года и ровно город Керчь.
…Я никогда не писал обо всём этом, во всяком случае, в своих стихах. Но я счастлив, что помимо меня Керчь и Керченский полуостров своими образами и топонимами вновь, как в начале XX века, проявляется в русской литературе, как например в поэзии Звягинцева и Полякова. Я знаю, что не будь на свете одного мечтательного города, не появились бы, возможно, на этот самый свет, например, волшебные строки Максимовой:
…В Цементной Слободке[16] сойдёмся мы вновь
и найдём отшлифованный камень
или косточку персика, обглоданную хрустящей волною.
Вода поднялась, просыпайся, железное сердце
(бальные тапочки пахнут харбинской смолой).
А потом расскажи, где китайский олень, где бумажное небо, —
Вязнет в бархатном кашле бесчувственный мальчик-тапёр.
Слышу, треснул рассвет и червивою розой раскрылся,
Серафимом обугленным падает ночь на ковёр.
Донецк: амнистия джиннам(геопоэтика кротовьих нор)[17]
…Уголь стонет, и соль забелелась,
И железная воет руда…
— Дяденька, вы Харе Кришна?
Напрасно я забрался на этот террикон. Ничем хорошим это не кончится, здесь как минимум запросто подвернуть ногу. Два обнаруженных по обратную сторону маленьких аборигена, сестра и братик, стали быстро вскарабкиваться навстречу мне по откосу.
Вопрос чуть не сбил меня с ног. Но удалось сразу же совладать с собой («Просто на этой окраине поселились индуисты, а дети любят подсматривать за чужаками!..», — наскоро объяснил я сам себе и, как выяснилось позже, случайно угадал).
Старейший и, соответственно, самый маленький террикон Донецка, середины XIX века, возведённый ещё рудокопами, вручную. Старая выгоревшая порода осыпается под туфлями. Тяжёлая пыль, розоватая в свете заката, высеивается в воздух, не поднимаясь выше уровня колен. Мрачноватый полуразрушенный пригородный пейзаж, вечно модная стилистика фильмов Тарковского. И автор этих строк — на крошечном плато, в каких-то десяти метрах над ландшафтом.
Впервые я побывал в этом городе в году приблизительно 82-м, на конференции студенческих дружин по охране природы. Ум мой был несколько обессилен — затянувшейся саднящей влюблённостью в девицу, которая в экологическом движении участвовать не желала и в Донецк, само собой, ехать не собиралась. Поэтому впечатления от поездки остались фрагментарные, хотя скорее всё же позитивные. Местная дружина делала упор, в отличие от нашей, на борьбе не с браконьерством, а с загрязнениями. Город был весь какой-то очень зелёный, сплошь засаженный деревьями и цветами. А на подъезде к нему я из окна поезда впервые увидел терриконы. Запомнились они почему-то длинными и ровными, как плоскогорья.
И вот тридцать лет мне не приходило в голову, что могу очутиться здесь снова. Общеизвестная мифологема Донецка не то чтобы отталкивала, но и не привлекала. Сперва долго выглядела скучной (урбанизм в его каком-то совсем беспросветном изводе), а в последние годы наоборот, страшноватой (примешались элементы мифологемы чикагской). Общее впечатление — что называется, «регион просит ребрендинга». Особенно безнадёжным представлялось название: какой-то унылый корень квадратный из «Днепропетровска».