— На первое время еды хватит, — кивнула на сумки мать. — Потом отец еще подвезет.
Отец засуетился, растащил сумки по углам, выдернул из рюкзака «Посольскую».
— Единственная радость, — достал из холодильника колбасу, банку шпрот, поставил на стол стаканы. — Единственная пока еще доступная и пока еще радость. Особенно после дня в очередях.
— Ты же хотел с собой, — в безнадежном, как зола, взгляде матери мелькнула искорка жизни.
— «Посольскую»? В Зайцы? — воскликнул отец. — Не поймут! К тому же Петя отныне трезвенник!
Они выпили, закусили, повеселели. Отец расправил плечи. У матери заблестели глаза, на щеках заиграл румянец. Она сделалась очень даже симпатичной. И усталость как рукой сняло.
Жизнь, еще мгновение назад ненавистная нынешняя жизнь, вновь показалась родителям достойной обсуждения.
Впрочем, обсуждение оказалось кратким. Ибо все у родителей было давно обговорено: и про обольщение народа, и про верные коммунизму сердца.
Выпили по второй.
— Сволочи! Э, да что говорить! — махнул рукой отец, предложил по третьей.
Мать отказалась и ему не позволила. Отцу и Леону завтра ехать на неисправной машине.
Родители ушли из кухни. Их веселые голоса доносились из прихожей. Они никак не могли отыскать резиновые сапоги, без которых Леон пропадет в Зайцах.
Леон плеснул себе «Посольской».
В общем-то ему не хотелось, но он не мог забыть, как только что преобразились на его глазах усталые и опустошенные родители. И Леону захотелось преобразиться. В момент, когда наливал, правый глаз стал видеть по-насекомьи. Бутылка предстала голубой мозаичной рыбой, вставшей на хвост. Водка в стакане претерпела спектральное разложение. То ли жидкую радугу, то ли пылающий ацетон проглотил Леон, чудом не пронеся теряющий форму, плавящийся в руке стакан мимо стрекозьего рта.
Обычно, когда картинка в правом глазу распадалась, наполнялась дробным свинцовым ветром, Леон попросту прикрывал правый глаз, предпочитая насекомьему видению темноту. А тут, хлебнув «Посольской», заев колбасой, исполнившись сил и уверенности, прикрыл левый человечий глаз и полетел, пополз, поскакал по изменившейся квартире, как оса, муравей или кузнечик.
Леона выручало то, что практически каждый человек с нормальными рефлексами может однажды пройтись по собственной квартире с закрытыми глазами без особого риска что-то разбить или на что-то налететь. Вытянув вперед руки (лапки?), Леон отважно ступил в дробящийся, мозаично-жидкий, как бы разноцветно текущий в берегах-стенах коридор.
Мать с отцом к этому времени отыскали в прихожей один сапог и сейчас увлеченно спорили, где может быть второй. Леон не горел желанием принять участие в поисках, поэтому завернул в родительскую спальню, где на стене висел знаменитый ковер с белыми профилями классиков марксизма-ленинизма.
Сейчас, впрочем, ковер более напоминал экран компьютера, на котором шла многосложная электронная игра. Профили замесились на экране в ком из теста. Он ежесекундно менял форму, словно неведомый игрок собирался что-то из него вылепить, да только никак не мог решить, что именно.
Леону прискучило прихотливое мелькание. Он решил поменять глаза, перейти в человечий зрительный режим.
Но вдруг белый ком на экране-ковре четко и окончательно превратился в профиль (посмертную маску), в котором Леон с изумлением узнал… собственное лицо, каким оно станет, если он доживет до глубокой старости. Проклятая же мысль бритвенного парня, которую Леон столько времени шлифовал и, наконец, отшлифовал до евангельского совершенства, вдруг зажила собственной жизнью, побежала белыми буквами по ковру, как некогда другая мысль буквами огненными по мрамору Валтасарова дворца в Вавилоне: «Если ты хотел покончить с собой, но у тебя не вышло и ты выбрался из больницы живой, тебе все равно не жить, потому что убьем тебя мы!»
Это другая мысль, успел подумать Леон, как по ковру пробежало, угасая, продолжение: «Если хочешь, чтоб мир был твой, присоединяйся!» Тут же профилей на ковре стало пять. Последний — старческий Леонов.
В правом глазу дернулось, он стал вновь видеть по-человечьи. Но Леон не обрадовался возвращению. Его не оставляло чувство, что с человечьего мира уже снята посмертная гипсовая маска.
Выехали из Москвы ранним утром, которое провели в очереди за бензином. Так что уже и не ранним, а просто утром.
Первый раз машина заглохла на Ленинградском проспекте. Затем периодически глохла в самые неподходящие моменты (во время обгона), в самых неподходящих (на перекрестках, когда давали зеленый свет) местах. Лишь высочайшим классом других водителей, а скорее всего случайностью можно объяснить тот факт, что в них никто не врезался.
Дергающаяся, пунктирная, с руганью езда продолжалась до автострады Москва — Рига, которую немецкая строительная фирма «Вритген» довела пока только до Волоколамска.
На автостраде заглушка чудесным образом прекратилась. Сто с лишним километров пролетели с ветерком. Отец приободрился, стал мечтать, как они сегодня с дядей Петей тяпнут за ужином водочки под копченого угорька. Дядя Петя отписал, что в озере, на берегу которого стоит его дом, тьма угрей и судаков. Леон пожалел отца, мечты которого в последнее время свелись к водке и еде, еде и водке. Стоило миновать Волоколамск, на узком в выбоинах, как будто его расстреливали с самолетов, шоссе беспечальная езда закончилась.
Они как раз затесались в колонну автобусов, везущих детей в пионерский лагерь. Пару раз отцу удавалось запускать заглохший двигатель на ходу, так что только падала скорость и автобусы сзади возмущенно сигналили. В третий раз пришлось мертво встать посреди шоссе, скатиться на обочину не удалось, так как именно в этом месте шоссе было ограждено высоким бордюром.
Неловко так получилось.
Вставшие автобусы гудели, как библейские иерихонские трубы. Потом стали объезжать, и каждый проплывающий водитель лаял сверху из кабины. Первым отец вяло отвечал, затем угрюмо смолк, подняв стекло, как воротник на пальто. Водитель последнего автобуса даже ничего и не пролаял, просто брезгливо посмотрел на набычившегося за рулем отца, как на живую кучу навоза.
— Так дальше ехать нельзя! — воскликнул отец, долбанул кулаком по рулю.
Тишину пустого шоссе нарушил жалобный, как крик подстреленной цапли, звук сигнала. Ужин с водочкой и копченым угорьком становился проблематичным. Не в смысле водки, которая была с собой, а в смысле копченого угорька, до которого надо было доехать. Леон удивился, что отец так поздно уяснил, что так дальше ехать нельзя.
— Но тогда как? — прорычал отец.
— С исправным двигателем, — сказал Леон.
— С исправным двигателем не получается, — спокойно ответил отец. — Никак не получается. Хоть умри.
Леон чуть было не поинтересовался: а, собственно, почему? Но удержался, так как вступать в разговор на эту тему значило торить дорогу в безумие, повторять зады только что прослушанных по радио новостей экономики. В магазинах пусто, а на складах и в неразгруженных (почему?) вагонах гниют продукты. Свое зерно под снег, чужое за золото. Нет бутылок, а их, оказывается, миллионами крушат на пустырях бульдозерами. Экономическая (и прочая) жизнь в стране была иррациональна. Все тропинки, дороги, сработанные немцами автострады вели не в Рим, но в безумие. Сбиться с пути было попросту невозможно.
Отец сам был сеятелем иррационального — преподавал научный коммунизм. Но почему-то раздражался, когда иррациональное прорастало из теории в практику повседневного существования. Отец предпочитал, чтобы урожай собирали другие.
Кое-как на второй передаче (почему-то в этом режиме двигатель меньше глохнул) добрались до ближайшей бензоколонки.
— Это невозможно! — Отец ткнул пальцем в красную мигающую точку на приборе, свидетельствующую, что бензин на исходе. — Мы в Москве залили полный бак, а проехали меньше двухсот километров. Как же так?
Судорожно дернувшись, машина (на второй передаче) стала напротив кирпичной будки, из окна-бойницы которой, как некормленая рыба из аквариума, смотрела хозяйка бензоколонки.
Отец выскочил из машины, хлопнув дверью.
Леон тоже решил размяться. Вышел и чуть не упал, так стремительно бросилась под ноги мозаично расчлененная насекомья земля. Но взгляд выправился, вынырнул, как самолет из штопора. Леон устоял, схватившись за дверцу.
Отец тем временем приблизился к окошку. Там имелась небольшая витринка с запчастями.
— Не все безнадежно в стране, — удовлетворенно произнес отец, — рынок работает. Запчастей как в Америке. Все куплю! Дядя Петя перебьется, вернусь, пошлю деньги по почте. Всего двести километров от Москвы, чудеса!
— Ты там внизу читай! Купит он! Ишь ты, купщик! — хрюкнула хозяйка.
— Ничего, — улыбнулся провинциальной ее наивности отец, — переплата меня не пугает.
— Там все расписано, — улыбнулась столичной его наивности хозяйка. — Читай, мужичок!
— Только для сдатчиков сельхозпродукции, пайщиков потребкооперации, — прочитал отец. — Аккумулятор (СФРЮ) — сто килограммов шерсти-сырца. Свечи зажигания (ФРГ) — двадцать килограммов… чего?.. бычьих семенников. Генератор (НРБ) — шкуры коровьи, принимаем собачьи, сырые, пять, собачьи пятнадцать штук. Тромблер (Италия) — тыквы, одна тонна. Сволочи! — крикнул отец.
— Да будь просто за деньги, — довольно хмыкнула хозяйка, — тут бы очередь от самого Ржева стояла. Ну, насмешил, мужичок!
Леон почувствовал, что в ее власти продать отцу и генератор и аккумулятор, только вот отец не нашел подхода к прихотливому, избалованному сердцу хозяйки. Потому ничего она ему не продает. Еще Леон обратил внимание, что хозяйка — не старая еще женщина. Но близость к дефициту, за который люди готовы на все, убила в ней сострадание к (этому самому, готовому на все) ближнему. Если нет сострадания к ближнему, человеческое (не важно, мужское, женское) лицо превращается в говорящую задницу.
— Ну хоть бензина, красавица, налей, — зловеще и спокойно произнес отец.