Геополитический романс (сборник) — страница 53 из 86

Леон подумал, что если бомбоубежище, то своеобразное, куда в случае чего надо прыгать с аквалангом. Если же пруд, то не для рыбы, а для лягушек. В этом случае дяде Пете предстояло выйти на прямые связи с Францией.

Со звездами сквозь доски и ласточками над головой вполне можно было мириться. С комарами, звенящими кимвальными волнами, плывущими от ямы, мириться было сложнее. Они как будто нагуливали особенную ярость в рукотворной яме, жалили часто и больно, как поражали библейскими кинжалами.

Некая смиренная благодать разлилась над накормленным подворьем, сродни той, какая разливается над очередью, когда продавщица клятвенно заверяет, что хватит всем, кто стоит, а новых удачно отсекли дверью.

«Порядок — есть регулярный прием пищи, — подумал Леон. — Регулярный прием пищи — есть любовь. То есть порядок есть любовь через регулярный прием пищи».

Огромная страна вдруг представилась Леону Джульеттой, вожделеющей любви-порядка, то есть регулярного приема пищи. Было в высшей степени странно, что до сих пор не объявился Ромео. Вероятно, Джульетта, по его мнению, была не вполне готова к любви, то есть недостаточно голодна. Леон был вынужден признать, что время работает на неведомого Ромео.

Кролики оказались беззвучными как в голоде, так и в сытости.

Птицы, утомленные опасной лесной свободой, спали в курятнике. Гуси и утки смешанно в углу на сене, засунув клювы под крыло, как градусники. Куры во главе с недружественным к Леону петухом — на насесте. «Как эта туша взбирается на насест?» — удивился Леон.

Только свиньи подавали голос из сарая, прозрачно намекая, что неплохо бы еще пожрать. Но дядя Петя решил выводить их из голодухи по-научному, то есть постепенно, как если бы свиньи прошли курс не стихийного, а лечебного — под наблюдением ветеринара — голодания.

На столе теснились привезенные из Москвы продукты. На газовой (от облупленного красного баллона) плите готовился закипеть партизанский чайник, навсегда скрывший свой первоначальный цвет под многими слоями копоти.

Отец достал из рюкзака початую «Посольскую», долго придирчиво изучал дно эмалированной (из столового дяди Петиного сервиза) кружки.

— Керосин, что ли, пил? — Тщательно вымыл кружку под рукомойником.

Дядя Петя никак не отреагировал на появление «Посольской». Отцу не пришлось объяснять, почему он ему, леченому, но сорвавшемуся, а потому хуже, чем просто алкашу, не нальет.

А хотелось объяснить.

— Будь здоров, фермер! — буркнул отец, выпил из кружки. После чего, жуя, продолжил мысль: — Не знаю, можно ли у тебя оставлять парня? Дикое место. И сам, как зверь живешь.

Плеснул себе еще.

Дядя Петя не ел. Сидел с широко открытыми глазами, внимательно слушал отца, как бы стопроцентно с ним соглашаясь, но при этом медленно и неотвратимо, как Пизанская башня, клонился на стол. Только если Пизанская башня много лет клонится и не падает, дядя Петя рухнул лбом на стол, отец едва успел выхватить из-подо лба кружку с водкой.

— Никак, заснул? — удивился дядя Петя, потирая лоб.

Отец молча, уже не желая ему здоровья, выпил.

— Решай, — сказал Леону. — От него сейчас толку нет. Как приехали, так завтра и уедем.

— Поднимусь наверх, — ответил Леон. — Посмотрю комнату. Он говорил про какую-то комнату.

— Ноги не переломай, — отец с сомнением посмотрел на ведущую на чердак лестницу. — Откуда там комната? Приснилась ему комната.

Леон поднялся по прогибающейся скрипучей лестнице.

Старая крыша, в отличие от новой, не пропускала света. Леон ощупью, натыкаясь на невообразимый хлам, добрался до липкой желтой — из свежеоструганных досок — двери.

Незаконченная комната изумила нездешним интерьером.

Леон подошел к наклонному, как в мастерской художника или в обсерватории, окну, долго смотрел на вечернюю безмятежную землю: серое, слившееся с небом, заглотившее белые звезды, озеро, ясные поля и леса, дымящиеся туманы, овраги и низины.

Чем дольше смотрел Леон на обычную в общем-то русскую равнинную землю, тем пронзительнее и безысходнее входила в его сознание внезапная и необъяснимая (в конце кондов, что ему, горожанину, до заброшенной бездорожной земли?) любовь. Любовь, по всей видимости, иррациональная уже в силу своей самодостаточности. То есть она вдруг обнаружилась, как если бы всегда была, и не было ни малейшей потребности какое-то давать ей логическое объяснение, заключать в словесную форму, перед кем-то (да перед кем, кому какое собачье дело?) отчитываться, оправдываться, гордиться или каяться и таиться.

Выставившись из окна на дальнюю эту землю, Леон (по крайней мере, так ему показалось) понял, что есть любовь Господа к людям. А поняв (по крайней мере, так ему показалось), чуть не залился горькими слезами вместе с Господом своим. Ибо и Леон и Господь его (Леон с недавних пор, а Господь еще с каких давних) были патриотами, то есть носили в сердцах любовь к несовершенному, если не сказать хуже: воинственно-несовершенному, упорствующему в несовершенстве, идущему в несовершенстве навстречу гибели. И не могли перестать любить, так как перестать любить означало ле жить.

Леон легко, как по эскалатору, спустился по ненадежной лестнице вниз. Небрежно сказал задумавшемуся над водкой отцу, что, пожалуй, поживет немного тут, а если станет невмоготу, даст телеграмму, чтобы отец приехал и забрал. Или сам вернется на поезде. Только так, в кажущемся небрежении, Леон, как жемчужину в навозе, мог сокрыть острую и нелогичную любовь… к чему? А если бы вдруг открылся отцу, тот, вне всяких сомнений, увез бы назавтра Леона в Москву, опасаясь за его рассудок.

Ибо только сумасшедший (и Леон это понимал) мог вдруг возлюбить то, что здесь увидел.

Отец опять (в который уже раз?) налил и выпил.

— Да сдюжишь ли ты, Петя, с таким хозяйствищем, не надорвешься?

Но ответа не получил, так как задавал вопрос хоть и сидящему за столом с открытыми глазами, но мертво спящему человеку.


Комнату на чердаке своего недостроенного дома дядя Петя сделал не иначе как насмотревшись рекламных западных проспектов. Там на глянцевых страницах счастливые загорелые мужчины и женщины стояли, обнявшись у окон таких вот деревянных комнат загородных особняков, держа в руках бокалы со светящимися неземными напитками.

Только дядя Петя отродясь не видел никаких рекламных западных проспектов.

И комната на чердаке: обитые вагонкой стены под светлым лаком, наклонное огромное окно, письменный стол, стеллаж (к сожалению, без единой книги), деревянная широкая кровать (даже тюлевой занавеской на окне шторами в мелкий синий горошек озаботился дядя Петя) — получилась как насмешка над окружающей черной жизнью.

Проснувшись утром, Леон увидел чистое синее небо блистающую на солнце гладь озера, перетекающего у горизонта в другое озеро и вместе с этим озером, собственно составляющее горизонт, зеленые купола прибрежных кустов и деревьев, пружинно ходящие под ветром пространства полей и дальние линии лесов.

Люди с глянцевых страниц обязательно видели из своих окон разноцветные паруса на воде.

Здесь парусов не было.

Может, не в насмешку над черной жизнью, а, напротив, в знак отхода от черной жизни, в обозначение, так сказать, грядущего идеала, к какому надлежало стремиться, построил дядя Петя на чердаке диковинную комнату, в которой поселился Леон?

Только непонятно было, почему он начал не снизу — с фундамента, как положено, а сверху — с чердака?


Утром отец не то чтобы страдал с похмелья, но был сухолиц, суетлив, неуверен в себе, с ржавчинкой в голосе, то есть находился в известном выпивающим людям промежуточном состоянии, когда можно опохмелиться, а можно воздержаться. Чтобы отвлечься, отец развил бурную деятельность.

К этому его понуждала и туча, внезапно залившая дальний угол неба свинцом. Угол погромыхивал, поигрывал зигзагами молний, как рыба чешуей или Ленин словами. Отцу, должно быть, мерещились обложные дожди, уносимый водой мост. Утренняя его антипохмельная деятельность носила характер натурального бегства.

Пока отец собирался, тучи, как синяя ненасытная рыба, как Ленин Россию, пожрала небо, заменив его собой.

Когда машина козлом поскакала по лугу, почти настигла ее, помрачив над лугом воздух, словно по нитям спустив редкие тяжелые прозрачные капли.

Но пощадила.

Через несколько минут после исчезновения машины туча исчезла. Вновь светило солнце. Мир вернулся в благостное состояние.

Бог изгнал отца из Зайцев.

Леон почувствовал себя совершенно чужим и одиноким в озерно-лесном, насыщенном живыми тварями мире.

Впрочем, не менее чужим и одиноким он чувствовал себя во всех остальных мирах.

Когда очнулся после выстрела в своей комнате на ковре с залитыми кровью глазами, головой, начиненной дробью.

Когда лежал без сна в больничной палате с глазами, заливаемыми уже не кровью, но мертвенным химическим светом заоконного фонаря, и больно было пошевелить перевязанной головой, и мысли текли однообразные, свинцовые, как дробины, тянули вниз, во тьму, на дно.

И до и после, сплошь и рядом чувствовал себя Леон чужим и одиноким.

И не находил иного объяснения тому, кроме: точно так же чувствует себя Бог — самое чужое, одинокое существо во Вселенной. Человеческие одиночество и тоска суть атомы и электроны космических смещений, белых карликов, красных гигантов, черных дыр, млечных путей тоски и одиночества Господа.

Леону (возможно, без малейших на то оснований) подумалось, что здесь, в Зайцах, Бог отдыхает от чужести и одиночества. Светла и конечна в Зайцах истомленная мысль Господа. Леону предстоит разделить в Зайцах отдых разума Господа своего среди кроликов, свиней, гусей, уток и кур, облученных волков, медведей и кабанья, вблизи лугов, полей, озер и лесов в хозяйстве новоявленного русского фермера-арендатора.

Но пока что Леон стоял в своей светящейся деревянной комнате, смотрел, отодвинув ситцевую занавеску, в скошенное окно на загорелую, согнутую над разорванными грядками спину дяди Пети.