Леон придержал прицел на лице Платины, на ее накрашенных вампирских губах, темных кругах под глазами. Платина вдруг улыбнулась прямо в прицел. Леон испуганно спустил черную рогатую трубу на серебряные пятна мха, попираемые платиновыми ногами Платины. А потом увидел в прицеле платиновую руку Платины, которая пригласила его глаза следовать за собой, и Леон покорно проследовал по пружинно-гладкому платиновому телу, не умещающемуся в прошлогодний купальник.
Платина отступила на шаг, поманила Леона, которого видеть не могла и тем более не могла знать, что у него есть прицел ночного видения. Но как будто видела и знала.
Леон взял полотенце, завернул в него прицел. Оделся, спустился вниз, побежал мимо кроличьих клеток к озеру.
Платина, в добавление ко всем своим исключительным свойствам, оказалась водолюбивым металлом.
После весеннего посещения Кати Хабло Леон стал испытывать определенное волнение при виде больших объемов воздуха. Например, когда поднимался не на лифте, а по лестнице мимо окон на высокий этаж. Или просто смотрел в небо. В идею близости странным образом вошла идея воздуха, неба, которое наблюдал Леон из огромного окна чердачной Катиной квартиры. Страшно было представить, что могло случиться с ним в самолете.
Сейчас схожее волнение он испытывал, когда смотрел на воду. Пространство и температура (градусов семнадцать, не больше) воды, прибрежный ее тихенький плеск, дальние берега вошли составной частью в идею близости, как некогда воздух, небо.
У воды были шансы потеснить небо. Воздушная (в чердачной квартире) близость оказалась единовременной. Водная (у камня, где было не очень глубоко и где вода за день прогревалась) сделалась регулярной.
Платина оказалась весьма плавучим металлом.
И еще одно свойство открыл в ней неутомимый металлоисследователь Леон: сохранять в воде тепло. То была ни с чем не сравнимая радость — ощущать сквозь воду тепло Платины.
У Платины не было определенного цвета. Она была металлом-хамелеоном. Когда они оказывались в воде перед рассветом, Платина краснела (естественно, не от стыда) вместе с утренним солнцем. После жаркого дня вечерю казалась темно-серой, как камень. Случалось (в прозрачных сумерках), и голубой, почти невидимой, как вода в озере. Иногда — серебристо-зеленой в цвет рыб и водорослей. В такие мгновения Леону казалось, у нее отрастает русалочий хвост.
Водная близость, поначалу непривычная, вскоре стала казаться Леону единственно возможной. Или, говоря языком политиков, безальтернативной. Он в страхе думал: а ну как похолодает вода?
А в первый раз, помнится, дав поглазеть завернутой в полотенце Платине в танковый прицел, пристал как банный лист: почему в воде?
Сидели, стуча зубами, на камне. По озеру возвращалось вырванное дерево с корнями и листьями. Только гагара более не президентствовала. В ветвях едва заметно орудовала, похожая на воротник утопленника, крыса-ондатра, выявленная посредством все того же прицела.
— Чем плохо в воде? — посмотрела Платина на Леона чистыми глазами.
Леон даже засомневался: о чем, собственно, он? Так безгрешно она посмотрела.
— Во-первых, сопротивление материалов, — хихикнула Платина.
Леон считал себя достаточно подкованным (главным образом, теоретически) в вопросах такого рода, но тут никак не мог взять в толк, о каком сопротивлении, каких материков она? То выходило за пределы его знаний. «Учиться, учиться и учиться… коммунизму», — подумал Леон.
— Во-вторых, вода — это чистота, — внимательно посмотрела на него Платина, — в прямом и переносном смысле.
Леон молчал. Против этого нечего было возразить.
— В-третьих, вода — гарантия, так сказать, транзит для зарождающейся жизни, — закончила Платина. — Не забывай, в какой глуши мы живем. До ближайшей аптеки сорок километров.
Таким образом, вода помимо того, что утоляла физическую и эстетическую жажду, обеспечивала сопротивление материалов, чистоту, гарантию, а также транзит (рыбам в корм) зарождающейся жизни. Леон видел, как выглядит в воде жизнь. Она выглядела непривлекательно.
Леон и Платина, стало быть, были грешны пред Господом в той же степени, в какой были грешны пред ним рыбы. А рыбы, как известно, были неизменно любимы Господом.
После водяных дел Леон и Платина расстилали полотенца, лежали на медленно остывающем после жаркого дня камне. И не было между ними ощущения греха, что в равной степени могло свидетельствовать, что Бог простил и что — махнул рукой.
Леон окреп, закалился, загорел на свежем воздухе под зайцевским солнцем в приусадебном труде. Дома у дяди Пети имелось мутное, как будто в него смотрелись столетиями и оно устало, засиженное мухами зеркало. Раньше физиономия Леона напоминала испещренное белыми письменами зеленое знамя пророка. Теперь из зеркала смотрело вполне чистое, надменное лицо с едва заметными ямками-пятнышками на правой стороне, сообщавшими, впрочем, лицу некую романтическую тайну.
Труд более был не в тягость Леону. Помимо ежедневного мешка с травой, он замешивал иссякающий не по дням, а по часам комбикорм, засыпал кроликам, ходил с рюкзаком в магазин за хлебом.
Туда все ходили с мешками или рюкзаками. Хлеб был строжайше расписан между окрестными жителями. Пришлым с неохотой отпускалось по две буханки, не больше. У дяди Пети имелась договоренность с председателем. Продавщица смотрела злобно, но позволяла набивать рюкзак.
Чем дольше Леон жил в Зайцах, тем более удивительным казалось ему дяди Петино хозяйство.
На первый взгляд оно процветало: птицы исправно неслись, у кроликов и свиней был отменный аппетит, крольчихи в срок приносили крольчат.
Но стояло хозяйство на хлебе. Тех самых черных буханках, которые Леон и дядя Петя поочередно таскали в рюкзаке из магазина.
Вероятно, хлеб был неплохой пищей для кроликов и свиней, как, впрочем, и для людей, но он был пищей древнейшей, натуральной, естественной. То есть способствовал гармоничному развитию организма: у животных крепли мышцы, дубились шкуры, твердели кости. А между тем конечной целью промышленного животноводства являлось товарное получение мяса. Цена дяди Петиной свинины (свиньи съедали в неделю больше сотни буханок) обещала быть астрономической. Свиньи и кролики могли бы революционно нарастить мясо, если бы питались специальными кормами. Но таких — с белковыми добавками — кормов не было не только у дяди Пети, но, похоже, во всей стране.
Свиньи росли подвижными, жилистыми, горбатыми, хоть на цепь сажай вместо собак! Только вот лаять пока не выучились. Кролики — короткошерстными, крепконогими, острозубыми, в любой момент готовыми воссоединиться о своими дикими братьями-зайцами.
Птицы не отставали от животных. Куры от безмерного потребления травы сделались зеленоватыми и напоминали маленьких птеродактилей. У них выработался особый стиль бега — они полураспускали на манер истребителей крылья, вытягивали шеи, неслись прыжками, мощно отталкиваясь от земли желтыми костяными ногами-шасси. И был им этот бег не в тягость. Однажды они на глазах у Леона ни с того ни с сего домчались вот так до озера, а потом, наращивая скорость, вернулись обратно в курятник. Лишь чудовищный бройлер-петух пока сохранял естественный окрас. Вероятно, потому, что, распустив над общей плошкой крылья, не подпуская остальных, склевывал большую часть зерна, скупо насыпаемого дядей Петей. Но у него почему-то вылезли на заднице перья. Петух превратился в безобразного павиана. Что-то неладное творилось этим отродьем. Ему уже было мало куриц. Он заскакивал на совершенно к тому не расположенных уток и гусынь. Те орали, как будто их резали.
Водоплавающие, как и положено, проводили время на озере. Только если раньше они утром чинно уходили, а вечером приходили, теперь — улетали и прилетали. Пока еще не очень уверенно, но с каждым днем их перелеты становились все более незатрудненными. Особенно пристрастился к воздуху белый, как сахар, молодой гусак. Все уже давно приземлились, занимали, крякая, спальные места на сене, а этот свистел в закатном небе над Зайцами рафинадным снарядом. Умение летать сообщило водоплавающим независимость и чувство собственного достоинства. Теперь просто так, бормоча «ути-ути-ути» или «тега-тега-тега», к ним было не подобраться. Они выставляли дежурных, следили за приближающимися, и если не было в руках дяди Пети или Леона плошки с кормежкой, вскидывались, как эскадрилья по тревоге, и улетали.
— Улетят осенью вместе с дикими! — беспокоился дядя Петя, отслеживая из-под козырька ладони стремительный лет. — Если раньше не перестреляют ханыги. Надо крылья подрубить.
Недавняя уверенность, что по осени хозяйство даст прибыль, оставила дядю Петю.
— Выходит, мы с тобой горбимся, только чтобы себя прокормить? — высказал он однажды горькую мысль Леону. — Уже сейчас не о доходе думаю, а как бы зимой продержаться, не сдохнуть. Это какой же должна быть усадьба, чтобы хоть что-нибудь на продажу? Почему они так много жрут и так медленно набирают вес? Я одного не могу понять: как существует наше сельское хозяйство?
Они только что вернулись из магазина, выставили на стол твердые, как бы отлитые из чугуна, буханки. Сквозь разреженную крышу патио, как сквозь решето, пробивались солнечные лучи, растекались по клеенке стола золотыми лужицами. Под воздействием света черные чугунные буханки, как под воздействием алхимического философского камня, превратились в золотые.
Они, собственно, и были золотые.
Примерно такой же формы, разве чуть более плоские, слитки золота летели в Америку специальными бронированными самолетами-сейфами. Следом унылым порожняком тянулись флотилии советских сухогрузов. Золото приходовалось в американских банках. Сухогрузы засасывали в американских портах в свои трюмы лежалое нечистое зерно, везли его через океан в Одессу, Владивосток, Николаев, Калининград. Из портов зерно широким веером расхлестывалось по стране. Везде, как по волшебству, превращалось в эту самую чугунную черную буханку, шедшую в пищу людям, но главным образом, конечно, кроликам и курам, уткам и гусям, индейкам и перепелкам, свиньям, овца, коровам, якам (в горах), верблюдам (в пустынях), зубрам (в пущах), оленям (в тундре). То был алхимический процесс по извлечению из земли золота и превращению его в хлеб. Непостижимо, но советское сельское хозяйство, включая такую ничтож