Операторы громко рассмеялись. Один не удержался, навел камеру на танковый прицел.
— Она высоко ценит твою скромность, интересуется, как ты относишься к марксизму-ленинизму?
— Как к мерзости, — ответил Леон, — принесшей моему народу неисчислимые беды, поставившей его на грань физического исчезновения с лица Земли.
— Чем ты тогда объяснишь, что твой народ так долго — с семнадцатого года — терпит эту, как ты выражаешься, мерзость?
— Привык. — В черных Зайцах, в разговоре с чужими людьми Леон чувствовал себя легко и приятно, так как говорил что думал. — Усвоил на собственной шкуре: любые изменения к худшему. Вы видели здешних людей. И вот он, — кивнул на председателя, — целиком на их стороне. Чтобы не было фермерских хозяйств.
— По-твоему получается, что народ не просто терпит марксизм, но еще и держится за него? Почему, если марксизм, как ты утверждаешь, поставил его на грань физического уничтожения?
— Как наркоман, — покосился на Платину Леон, — который знает, что наркотик смерть, но не имеет сил отстать. Сил и воли. А «ломка» для него страшнее смерти.
— Но ведь другие народы не хотят мириться с марксизмом, — бедная Оленька вспотела переводя, без конца поддувала себе под челку, — к примеру, эстонский или литовский.
— Когда-то русские тоже были народом, — сказал Леон, — сейчас нет. Когда люди перестают осознавать себя народом, они готовы терпеть что угодно, лишь бы пьянствовать да не работать. С ними можно делать что угодно. Они неспособны сопротивляться.
— Видится ли тебе выход из этой ситуации? Русский народ обречен? Или воспрянет, если получит, как твой дядя, землю в аренду или в собственность?
До сих пор Леон отвечал бойко. Как настольный теннисист, с треском вколачивал и подкручивал ракеткой шарик в половину стола противника. А тут вдруг впал в долгую — как заснул — задумчивость. Подобно мифическим белым медведям, которых он считал в детстве, когда не мог заснуть, потянулись перед глазами русские люди: голубоглазая, широкоскулая мать с льняной головой; отец с чуть скошенным, не сильно волевым подбородком, кривящимися в скептической усмешке тонкими губами; злой, гибкий плейбой Плаксидин; друг-предатель Фомин с лицом, как тыква; золотоглазая прорицательница Катя Хабло из Мари Луговой, где луга и гуси, гуси и луга; трудовой алкаш дядя Петя с сутулой спиной, длинными обезьяньими руками; тряпичная бабушка с варежкой-ртом; бюргерского вида слабоумный (хотя Леон так, в сущности, и не уяснил, в чем помимо предполагаемого сожительства с матерью заключается слабоумие?) Гена в подтяжках; черный, как сковавшая Россию чугунная ночь, Егоров; стонущая и содрогающаяся в волнах у камня водяная развратница Платина; волчьеухая переводчица Оленька; крепкошеий председатель, которого можно было бы считать достойным человеком и консерватором, если бы он не консервировал такую дрянь, как зайцевский колхоз, с такими землепользователями, как зайцевцы и похитившие из озера дяди Петины сети песковцы. Одному Богу было известно, есть ли выход из ситуации, обречены ли русские люди или же воспрянут, если получат, как дядя Петя, землю в аренду или в собственность? И почему именно от получения земли воспрянут? И к чему, интересно, воспрянут?
— Я не знаю, есть ли выход из ситуации, — ответил Леон. — Не знаю, обречен ли русский народ. — И, помолчав, добавил: — Хочется верить, что воспрянет. Только это уже не будет связано с тем, получит он или не получит землю. Сначала, вероятно, ему будет не до земли. Потом слово «получит» предстанет смешным. Сами подумайте: от кого народ, живущий на своей земле, должен эту землю получать? Одним словом, народ воспрянет, когда поймет.
— О! — Один из операторов сделал вид, что его взволновали слова Леона. На самом деле ему, конечно, было плевать. Будто бы по рассеянности он схватил с подоконника прицел, бросил видеокамеру на кровать, влип лицом в резиновую рамку, притих, как охотничий сокол под черным колпачком.
— Она говорит, — мотнула головой в сторону француженки Оленька, — что в русской истории такое уже не раз бывало. Это называлось разинщиной, пугачевщиной, ленинщиной.
— А я считаю, что то, что мы имеем сейчас — разинщина, пугачевщина, ленинщина. Только сверху, от власти. Снизу: народ грабит богатых. Сверху: богатые грабят народ через биржи. Любой народ инстинктивно стремится к стабильности и порядку. Стремление к порядку не разинщина, пугачевщина или ленинщина, а антиразинщина, антипугачевщина, антиленинщина. Можете назвать это мининщиной и пожарщиной.
— Когда же, по-твоему, народ воспрянет к стабильности и порядку?
— Когда? — удивился Леон глупейшему вопросу. — А когда… — Спохватился: если скажет, что когда на смену полумертвым от пьянства зайцевцам и песковцам в деревнях, бессловесным очередевыстаивателям, орущим хамским глоткам на митингах в городах, придут такие, как… да хотя бы он, Леон! — получится не очень скромно и совсем неумно. Пришлось лукаво подкрутить шарик: — Когда на смену нынешнему двуногому хламу, ходячему отродью, которое стыдно назвать людьми, придут новые русские люди.
— Какие же? — как клещ, впилась француженка.
— Если я скажу: красивые, сильные, религиозные, приверженные свободному труду, национальным ценностям, благу Отчизны — это вам не понравится. Так можно говорить о французах, американцах, китайцах, венграх, латышах и татарах, но почему-то нельзя о русских. Поэтому я просто повторю: новые.
— Она говорит, что это знакомые речи, — вновь отделила себя от переводимых слов Оленька, темно и задумчиво посмотрела на Леона. — Она говорит, что не хочет тебя обижать, но то, что ты только что сказал, это… Она не хочет называть, ты сам понимаешь. Так она говорит.
— Природа человека изначально несовершенна, — Леон был готов к продолжению разговора. — Когда людям плохо, они склонны к крайностям. Но нельзя в каждом, стремящемся к социальной справедливости, видеть коммуниста, точно так же, как в каждом, желающем своему народу более счастливой участи, фашиста. Это все равно что повсеместно запретить спички, зажигалки, электроприборы, потому что от неумелого с ними обращения иногда возникают пожары. Становясь на эту точку зрения, я могу заявить, что называть фашистом человека, мечтающего о национальном возрождении своего народа, еще больший фашизм.
— Она говорит, — волчьеухая Оленька окончательно взяла сторону Леона, косилась на ужаленную пчелой француженку, как на врага, — что предпочитает избегать дискуссий на подобные темы, хотя это, может, и неправильно. Она как бы выступает от имени благополучных. Ее доводы поэтому умозрительны и недейственны, как евангельские проповеди. Противная же сторона — от имени неблагополучных и униженных. В ее доводах — доходящая до каждого сердца логика и энергия несправедливости и обиды. Симпатии телезрителей неизменно оказываются на стороне собеседника, если, конечно, он не полный кретин, не говорит, что убивать людей хорошо и полезно.
Приняв сторону Леона, Оленька изрядно похорошела. Уши ее более не казались волчьими. Нормальные девичьи ушки, разве чуть длинненькие.
— Я понял ее мысль, — сказал Леон. — Простые люди, а их в любом народе большинство, одинаково темны. Чем примитивнее, грубее, низменнее аргументация, тем она ближе подлому в массе своей народу. Спроси у нее: неужели лучше глушить людей порнографией, позорной рекламой и чернухой, нежели побуждать их думать?
— Она говорит, — Оленька вдруг так улыбнулась француженке, что та скользящим шажком отошла от нее подальше, — что есть и иной взгляд на эту проблему. Ты говорил об идеальных молодых русских людях, которые должны прийти на смену нынешним несовершенным, одураченным марксизмом, поколениям. Сейчас границы распавшегося государства приоткрылись. Они у себя на Западе, в частности во Франции, имеют возможность наблюдать новых молодых русских людей, так сказать, в деле. Так вот, у них сложилось мнение, что большинство этих молодых людей — проститутки, сутенеры, воры, педерасты, спекулянты, фальшивомонетчики, наемные убийцы, мразь без достоинства и чести, оккупировавшее автомобильные и прочие свалки отребье, готовое на все. Она интересуется, сколько потребуется времени, чтобы эта преступная падаль превратилась в богобоязненных, приверженных свободному труду патриотов, о которых ты только что говорил?
— Еще какая падаль, представляю! — рассмеялся Леон, таким наивным показался вопрос. — От них к нам едет не лучшее! Падаль интернациональна, как банковский капитал, система бирж или международный союз педерастов. Приличные люди не ищут способов мгновенного обогащения в чужих странах. Как, впрочем, и в ограблении собственного народа. Судить о русских по хлынувшей в Европу мрази — все равно что судить об американцах по Дину Риду или доктору Хаммеру. Но я отвлекся. Разве я говорил, что для того, чтобы исправить нашу молодежь, возложить на ее плечи новые задачи, необходимо время?
Француженка молчала.
Оленька смотрела на нее торжествующе-изничтожающе. Леон испугался, что сейчас она вцепится сбитой с толку, пострадавшей от пчелы журналистке в волосы.
— Смешно ждать, пока люди исправятся сами, — мягко, как добрый учитель туповатой ученице, объяснил Леон недовольной нашествием на Париж советской сволочи француженке. — Надо помочь им исправиться.
— Она спрашивает, — поморщилась Оленька, как будто француженка спрашивала что-то в высшей степени неприличное, — неужели тебе известен рецепт исправления людей? Если он неизвестен даже Господу Богу?
— Когда исчерпаны, а точнее, умышленно отвергнуты варианты исправления людей посредством экономики, религии, законов, — ответил Леон, — остается последний и единственный путь: исправить посредством принуждения, посредством власти.
— Законно избранной власти? Она должна осуществлять принуждение? Или очередные террористы-самозванцы, сменившие риторику новоявленные большевики?
— Народ до такой степени умственно расслаблен, что просто не в состоянии избрать для себя достойную власть, — вздохнул Леон. — Что ему нынешняя власть? Он медленно подыхает от голода и холода, как глухонемой старик в доме для престарелых. Сам виноват. Избрал людей, делающих вид, что народа, который их избрал, как бы не существует. Впрочем, его