действительно для них не существует, потому что он никак не дает о себе знать. Ну, дохнет с голоду. Но ведь и не протестует. Я хочу сказать, что людям, которые захотят исполнить свой нравственный долг перед несчастным народом, придется взять власть, скажем так, не на выборах.
— Она спрашивает, — хмуро усмехнулась Оленька, — что, если эти симпатичные, взявшие власть не на выборах люди начнут исправлять народ с… тебя? Возьмут да посадят в тюрьму, а то и расстреляют?
Леон хотел ответить, что нет большой беды быть расстрелянным, когда сам себя не сумел пристрелить. Равно как и нет принципиальной разницы: расстреляют тебя одни или медленно уморят голодом другие. Но ответить так было бы слишком по-русски, то есть не вполне понятно для иностранки. Поэтому Леон равнодушно, как убежденный фаталист, пожал плечами:
— Ничего не поделаешь, это диалектика.
Некоторое время длилось тягостное молчание. Стало слышно, как свистит над озером ветер, тоскливо и безнадежно кричит в камышах цапля.
— Все это, конечно, в высшей степени любопытно, — решил гостеприимно сгладить председатель, — но сдается мне, судьба России решается не в Зайцах.
Овладевшего танковым прицелом оператора этот вопрос не занимал. Он смотрел в прицел на озеро, нажимал на кнопки и все повторял: «Фантастúк, фантастúк!»
— Неужели так думают и другие молодые русские люди? — продолжила нелепое интервью журналистка.
— Не знаю, как они думают, — поморщился Леон, — мне кажется, они вообще ничего не думают. Да я сам, если честно, только что подумал. Если человека душат, он должен найти в себе силы отбиться, вздохнуть. Народ тем более. Где взять силы? Все перепробовали. Глухо. Остается последнее: вспомнить, что русские. Иначе: исчезновение с лица Земли. Но русский народ скорее выберет исчезновение, как здесь, в Зайцах. Я не знаю, откуда я могу знать?
Оператор сунул Оленьке под нос черную трубу прицела.
— Он спрашивает, это гаубичный или зенитный? Производство Южно-Африканской Республики? — Оленька, оказывается, неплохо разбиралась и в военных терминах.
— Танковый. Советский, — буркнул Леон.
Лица французов сделались воинственно-непримиримыми, как будто они обнаружили не прицел, а ревущий краснозвездный танк, и не в Куньинском, долженствующем отойти к Эстонской республике, но пока еще российском, Псковской области районе, а в Париже под Эйфелевой башней.
— Вернемся к нашему фермеру, — Оленька устала переводить, у нее получилось «фюреру». — Какое ему отводится место в новом русском государстве?
— Скажем так, не меньшее, чем во французском, — ответил Леон.
— Следует ожидать, что на смену спившимся, выродившимся колхозникам придут трезвые, здоровые, единоличные хозяева?
Леону не понравилось, что она употребила слово «трезвые». Здоровым дядю Петю с натяжкой можно было назвать, но вот трезвым… Особенно в данный момент.
— Она спрашивает, — услышал Леон смущенный голос Оленьки, — это там, случайно, не фермер (Леону опять послышалось «фюрер») — предтеча грядущего русского возрождения?
— Где? — с тоской завертел головой Леон.
— А вон там!
Леон наконец увидел то, что, оказывается, давно видела хитрющая француженка: фермера-фюрера дядю Петю, идущего от озера Святогоровым шагом в расстегнутой или разорванной до пупа рубахе, небритого, с налитыми глазами и с топором в руке. Топор красно и нехорошо поблескивал. Было не разобрать: то ли играет солнечный свет, то ли он и впрямь в крови.
Если люди находятся в здравом уме, подобные сомнения всегда разрешаются в пользу второго.
Некоторое время все зачарованно, как неожиданно приговоренные к казни на внезапно появившегося палача, смотрели на сбившегося со Святогорова шага, воздушно заваливающегося дядю Петю. Каких-то он преследовал одному ему видимых призраков — рубил топором пустой воздух, ревел унюхавшим олениху оленем.
— Эвакуируемся, — тихо скомандовал председатель. — Все к вертолету. Без паники! Успеем.
— У него пена на губах! — отшатнулась от окна Оленька, но председатель поймал ее за руку.
— Я не полечу! — заявил Леон.
— Пиши завещание, — пожал плечами председатель.
Друг за другом спустились вниз.
Дядя Петя снес голову страшному красному георгину на клумбочке под окнами тряпичной бабушки.
Из форточки грохнул выстрел. Пока что Гена упреждающе стрелял в воздух.
«А говорят, слабоумный!» — восхитился его выдержкой Леон.
Выстрел удесятерил дяди Петины силы. Он так глубоко вогнал топор в черную запертую дверь бабушкиного дома, что, изойдя оленьим ревом, вырвал из двери только топорище. Пошел на дверь, как на медведя, с голыми руками и извлек-таки железяку. Заворчав, уселся воссоединять ее с топорищем на крыльцо. Тут воспаленный его взгляд наткнулся на белый с красной надписью «Antenn-2» вертолет. Забыв про бабушку и Гену, укрывшихся за дверью, дядя Петя кенгуриными прыжками понесся к вертолету, в котором уже, как сельди в бочке, толклись французы, Леон, Оленька, председатель и примкнувшая к ним Платина в пушкинских шортах, развевающейся рубашке и в узких слепящих очках.
Пилот спал. Тем не менее сумел мгновенно запустить винт.
Вертолет ревел винтом, готовясь подняться в воздух.
Дядя Петя тоже ревел, жмурился от летящей в глаза пыли, бесстрашно шел на вертолет с высоко поднятым топором, как на Змея Горыныча.
Вертолет взлетел, оставив несостоявшегося Победоносца дядю Петю размахивать топором посреди низко выстелившейся травы.
Над озером пилот развернулся, низко протянул над Зайцами.
Дядя Петя погнался за вертолетом, но споткнулся о корыто у кроличьих клеток. Поднялся и бросился рубить клетки, только щепки полетели.
— Лес рубят, щепки летят, — вспомнил изуверскую поговорку председатель.
Леон отвернулся.
Вертолет кружил над Зайцами.
Операторы чуть не вываливались, снимая расправлявшегося посредством топора с собственным хозяйством дядю Петю — лучшего фермера-арендатора в Куньинском районе, предтечу грядущего русского возрождения.
Часть третьяДемократическая осень
Леон не знал, который час, сколько уже километров прошагал он по шоссе под серым моросящим дождем. В «пылевлагонепроницаемые», как явствовало из выгравированной надписи на крышке, часы «Полет» на его руке проникла влажная пыль. Стекло сделалось капельно-матовым, непроглядным. Только кончик секундной стрелки мелькал во временном тумане, как хвост головастика. Но по секундной стрелке который час не определишь.
В странно легкой, подобно рвущемуся в небо воздушному шару, голове шумливо догорал граненый стопарь самогона, который заставил выпить Леона на поминках горбатый Егоров.
«Говно был твой дядя, — сказал Егоров, — но все ж какой-никакой человек. Пусть земля ему будет пухом, хоть и говно был человек».
Леону бы оскорбиться, встать, уйти, но он вспомнил, как сноровисто (как будто всю жизнь этим занимался) Егоров копал на кладбище могилу: горбатый, черный, как антрацит, голый до пояса, весь в каких-то шрамах, зыркал из ямы. Подводу, на какой гроб отвезли на кладбище, привел из деревни с неуместным названием Урицкое тот же Егоров. Он же сколотил и православный с косой перекладинкой крест. Хотя дядя Петя, пока жил, никак не обозначил своего отношения к православной религии. «Ниче, — сказал Егоров. — Бог разберется». Поэтому Леон остался сидеть за столом, тупо уставясь в активно дующий напротив беззубый рот тряпичной бабушки. Бабушка собирала рот в узелок, да тут же и распускала в две губы-веревочки.
Дождь колыхался перед глазами серыми ярусами. Шоссе, деревья, обочина, пустота по обе стороны шоссе — все обессилело в ячеях дождевой сети.
По шоссе изредка катили машины. Они возникали в мутном свете фар, в водно-грязевом облаке, обдавали сырым шлепающим шумом и, как призраки, исчезали, оставляя без внимания вскинутую Леонову руку.
Поначалу Леон бодро взмахивал рукой, как бы пионерски салютуя. Затем — по мере озлобления — это стало напоминать «Хайль Гитлер!». Сейчас он с достоинством полуподнимал согнутую в локте руку на манер проходящих под трибунами римских гладиаторов: «Идущие на смерть приветствуют тебя!»
Но патриции за рулем плевать хотели на приветствия.
Лишь однажды возле него притормозил новенький — в наклейках, дополнительных подфарниках, колпаках, сразу в трех антеннах — «Москвич-2141».
Леон приблизился.
Из окна на него выставилась молодая, но толстая, хоть и незлая, морда. «Куда путь держишь?» — былинно осведомилась морда. «В Москву путь держу», — зачем-то ответил Леон, уже зная, что разговор бесполезен. «В Москву, — присвистнула морда, — знаешь, сколько нынче стоит в Москву?» Морда сидела в теплой машине на мягком сиденье в льющейся из магнитофона умиротворяющей музыке. Леон, холодный и мокрый, стоял на грязной обочине. Морда не ведала, что есть милосердие. Равно как и что есть честный извоз. «Из пионерлагеря сбежал?» Леон молчал. «Никого хоть не убил там? Ладно, сколько у тебя грошей?»
Леон отдавал себе отчет, что находится во власти ложно, понимаемого чувства собственного достоинства. В кармане у него после распродажи дяди Петиной живности было достаточно «грошей», чтобы в тепле, уюте, с музыкой домчаться с мордой до Москвы. И не то чтобы ему было жалко «грошей». Но он предпочел бы умереть, сгнить под дождем, раствориться в тумане, нежели… не торговаться, упаси Бог, просто продолжать разговор с мордой, — так велика была ненависть Леона к новым людям: дилерам и брокерам, биржевикам и дистрибьютерам, спонсорам и коммерческим директорам. Хоть это было в высшей степени неумно. В его ситуации вдвойне. Однако ненависть была не просто сильна, но еще и бесконечно желанна его сердцу. Меньше всего на свете Леон стремился избавиться от нее. Тем сильнее, желаннее была ненависть, что сила и власть были на стороне морды. «Придет, придет мой час!» — тепло подумал Леон.
То была еще одна причина, по какой у России или вовсе не было будущего, или ее ожидало блистательное (без новых людей) утопическое будущее. Хотя, конечно, вряд ли будущее такой большой страны, как Россия, зависело от случайного разговора на шоссе. Однако, если верить выписанному дядей Петей на куске ватмана утверждению, что «Все связано со всем», то и зависело.