— Что? — растерялся от невообразимой наглости Леона парень. — Сволочь! Еще спрашивает! Да я все ваше Нелидово!
— Поактивнее, поактивнее, граждане, — заглянул в автобус пожилой, тоже в пятнистой форме, но с брюхом. Такого трудно было представить летящим с парашютом на голову врагу. — В Москве чрезвычайное положение. Багаж проверим, и сможете забрать. Спиртное к ввозу в Москву запрещено. У кого есть, лучше сразу сдайте. Ни у кого нет? Неужели никто не везет в Москву спиртное? В случае неподчинения, — вдруг широко, с хрустом в челюстях, зевнул, — военные патрули стреляют без предупреждения, учтите, граждане.
— Куда девочку? Ее должна встретить на автовокзале мать! — крикнул Леон.
— Не до девочек сейчас, — ответил пожилой. — Правительство позаботится.
Леон полез в рюкзак за транзистором, привезенным в счастливые невозвратные годы отцом из Парижа. Должны же передавать новости! Если не наши, то Би-Би-Си.
Он и глазом не успел моргнуть, как молодой с автоматом, словно репку из земли, вырвал у него рюкзак.
— Хочу достать транзистор! — крикнул Леон. — Радио слушать тоже запрещено?
Молодой быстро и сноровисто (не иначе как служил раньше таможенником или тюремным надзирателем) обшарил рюкзак. Задумчиво уставился на потертый транзистор.
— Барахло, Баранов, — подошел пожилой. — Гонконговский «Филипс» семьдесят седьмого года. К нему нужен адаптер. Бери Кондзюлиса, Рахимбаева, дуйте в коммерческий на Чернышевского. Пошарьте там. Если из третьего гвардейского еще там не побывали. Живее, живее, граждане!
Жарко, безветренно было в Москве в это июльское утро. Листья досрочно сгорели на деревьях, устлали асфальт. В воздухе пахло дымом. Стекла на первых этажах были сплошь повыбиты.
«РОССИЯ — МАТЬ ПРАВА!» — протянулся по первой же стене странный, но понравившийся Леону лозунг. Только не очень было понятно: или Россия-мать права без уточнения, в чем именно (всегда и во всем права, и все тут!), или же Россия-мать объявлялась матерью права в том смысле, как понимали право древние римляне, то есть Россия объявлялась страной, где подразумевалось неукоснительно соблюдение законов. Лозунг был хорош в обоих прочтениях. Хотя второе скорее выдавало желаемое за действительное. Ну да, собственно, для того, чтобы подвигнуть жизнь от действительного к желаемому, и пишутся лозунги.
«РОССИЯ — ОПЛОТ ЧАСТНОЙ СОБСТВЕННОСТИ!» Сразу за первым тянулся другой лозунг, вне всяких сомнений, понравившийся бы дяде Пете. Этот лозунг тоже в известной мере опережал жизнь, но был неплох, как новые крепкие штаны на вырост.
«РОССИЯ — МАТЬ ВЕРЫ!» И этот лозунг лег на сердце Леону. Он подумал, что, пока находился в Зайцах, в Москве кое-что изменилось. Во всяком случае, появились люди, сочиняющие приличные лозунги.
Что-то мягкое, влажное ткнулось в ладонь. Это Калабухова Аня вложила в ладонь Леона крохотную свою ладошку.
— Я боюсь, — сообщила Аня. — Это не наша улица, не володаркина общага.
Бросить Калабухову Аню было все равно что не открыть на ночь клеточные двери кроликам, побрезговать блудными франками Платины, не похоронить по православному обряду дядю Петю. Если бы Леон оставил посреди улицы Калабухову Аню, доверительные отношения между ним и Господом его немедленно бы прекратились. Господу было свойственно мимолетное эпизодическое великодушие, и того же он, похоже, требовал от своих любимцев.
— Идем, — сказал Леон. — Увидишь дядю с ружьем, прячься за меня. Отыщем с Божьей помощью володаркину общагу.
Они двинулись по разоренной улице Чернышевского. Хрустящее под ногами стекло почему-то наводило на глупейшую мысль о хрястнутом об асфальт пенсне знаменитого революционного демократа. Бочком прокрался некто с выглядывающим из-под полы топориком, видимо откликнувшийся на известный призыв к топору.
В тонированные стекла коммерческого магазина «Орион», любопытствуя, въехал бронетранспортер, да и не выехал. Магазина, собственно, как такового, не было. Среди темных и прозрачных осколков, сухих листьев, ярких этикеток и прочих бумажек валялся разодранный, никому не доставшийся бюстгальтер. Тут же благоухала лужица, образовавшаяся после разбития бутылки итальянского миндального ликера. Сизый, с лицом ежа, алкаш на коленях лбом вперед не молился Аллаху, но, избегая осколков, схлебывал ликер с асфальта. Прохожие смотрели на него не столько с осуждением, сколько с сожалением, что сами не могут последовать его примеру. Главным образом из-за того, что буквально на глазах иссякала миндальная лужица. Слишком быстро схлебывал ликер сизый «еж».
— В двадцатом гастрономе в подсобке, — произнес кто-то безнадежным треснутым голосом, — двести ящиков водяры и масло.
Ему не поверили. Не тому, естественно, что в подсобке водка и масло, а что сейчас хоть что-то осталось.
На Леона и Калабухову Аню никто внимания не обращал. Вообще на лицах немногих, неподчинившихся неизвестно откуда лающему радиоголосу, требовавшему разойтись по домам и не выходить до особого распоряжения, прохожих читалось разочарование.
Их обманули.
Коммерческие магазины были реквизированы пятнистыми автоматчиками по праву сильного. В продуктовых и прочих — пустота, как в обычные дни. Тут еще понаехали автобусы с милиционерами, рассыпчато разбегающимися во все стороны с черным дубьем наперевес. Уже какого-то не в добрый час сунувшегося в разбитую витрину щетинистого хачика охаживали резиной по балде.
Нигде — от угла улицы Чернышевского до площади Ногина (или уже не Ногина? Леон не знал, как теперь называется площадь, равно как и кто был этот, как близнец похожий на Свердлова, если верить бюсту в метро, Ногин?) — не приметил Леон проявлений политической активности масс. Ни агитаторов-горланов-главарей, ни колонн демонстрантов, ни даже черносотенцев-бандитов-охотнорядцев, которые, если верить учебникам истории и демократическим ораторам, неизменно выползают на улицы в смутные часы истории, когда слабеет власть. Столь приглянувшиеся Леону лозунги предстали слоном на паутинных ногах с известной картины Дали. То есть, хоть и были написаны на стене, ровным счетом ничего не значили.
Похоже, беспорядки (бунт, мятеж, вооруженное восстание, революция, что?) застали народ врасплох.
Леон понял, что оказался свидетелем хоть и карикатурных, но исторических событий. Но на нем висела отбившаяся от володаркиной общаги маленькая Калабухова Аня. Леон был скован и замедлен в своих действиях. Не поспевал за историей.
Между тем ближе к площади Ногина (или как она сейчас там?) исторические события разворачивались во всей своей непреложности. Горло площади стягивали пятнистые — с короткими автоматами и ножами на поясе — солдаты, милиционеры, бронетранспортеры, даже новенькая зеленая пушечка торчала трубчатой костью в горле площади.
Леону хотелось туда.
Пока еще было можно.
И он бы несомненно успел, если бы не Калабухова Аня, до которой вдруг дошло, что она не в Нелидове у бабушки, не в володаркиной общаге у матери, даже не в автобусе, а неизвестно где, неизвестно с кем. Она закричала с таким ужасом и так громко, что Леон решил, шальная пуля, не иначе, сразила маленькую Калабухову Аню.
У пробегавшего мимо пятнистого солдата дрогнуло сердце. Он ловко поддел Леона кованым ботинком. Леон рухнул на асфальт.
— Чего обижаешь ребенка, вошь? — крикнул солдат.
— Не обижаю! Она сама! Нас из автобуса высадили! Хочешь, сам веди ее домой, она адрес знает! — Чувство оскорбленной справедливости сделало Леона бесстрашным.
Но солдат уже был далеко, и получилось, что Леон проорал все это в никуда.
— Потерявшихся детей сдают в милицию, ведь так? — пробормотал Леон.
Вокруг было полно милиционеров, но ни одному из них невозможно было сдать Аню. Вероятно, милиционеры сейчас хотели, чтобы им сдавались те, против кого их сюда прислали, а не потерявшиеся дети.
— Хочу домой! В общагу! — Серые глаза Ани были в слезах.
Леон почему-то вспомнил Северянина: на серебряной ложке протянутых глаз что-то там тра-та-та тра-та-та. Пообещал: как только откроется метро, они поедут в общагу, общежитие рабочих чулочного завода (фабрики?) имени (ордена?) Володарского.
Но пока что к метро хода не было.
Хода вообще не было никуда. Площадь впереди была закупорена войсками. Сзади по улице энергично двигались подкрепления. Редкие, интересующиеся разбитыми витринами, прохожие, как сквозь асфальт, провалились. Только Леон да повисшая у него на руке Калабухова Аня живыми соринками метались на ветру между сближающимися войсками.
Леон схватил Аню на руки, атлантом вжался в облупленную стену. Пятнистый солдат щадящим ударом приклада вбил его, как гвоздь, во тьму нежилого, как выяснилось, подъезда. «Неужто так сильны бунтовщики? Где они?» — только и успел подумать Леон.
В подъезде остро пахло мочой. Пол был в битых бутылках. Окна наверху зияли. В колодце подъезда, как в мочевой органной трубе, гудел ветер.
— Я боюсь, тут плохо, — прошептала Калабухова Аня.
Действительно, было не очень хорошо.
Леон посмотрел наверх и догадался: то Бог только что примерил полевую пятнистую форму, направил его в подъезд. Вдоль стены вверх, оставляя по центру стол пустой (тут был черный ход), как лента, частично без перил, частично с провальчиками, обрывами, торчащей арматурой спирально кружилась лестница, по которой при известной решимости вполне можно было забраться наверх к зияющим, хлещущим органным ветром окнам, откуда площадь представала как на ладони — ладони Господа.
Решимости Леону было не занимать.
— А я? — услышал он голос Калабуховой Ани, когда уже преодолел один пролет и теперь собирался перебраться по арматуре на следующий.
— А ты…
Уличное пространство за дверью огласилось диким матом. Раздался глухой удар в дверь, матерный же стон, и словно наждачная бумага сверху вниз прошуршала по двери.
Леон вспомнил, что на двери нет ручки, что сам он открыл ее нечеловеческим каким-то рывком на себя, просунув пальцы в занозистые замочные скважины. Второй уличный ходок оказался не столь удачлив. Бог ему не помог. Следовательно, нечего было ему делать в подъезде.