дячую праздность индуса считал идеалом и в прозябании наподобие индуса видел высшее счастье. Только чудесное, только фантазия могут спасти человека от пут и оков современности, и к этому фантастическому, чудесному, неестественному у романтиков была особенная, болезненная наклонность. Они верили в магию, предпочитали астрологию астрономии, так как первая «поэтичнее», и терпеть не могли XVIII век с его практическими задачами, его стремлением выяснять все, исходя из естественных причин. Рассудок оказывался «очень скучным и прозаическим», принцип «полезности» – ничем в сравнении со средневековым принципом «чести». Нет ничего более ужасного, как замкнуться в пределах конечного земного, забыв о всепроникающей тайне мироздания, и так далее.
Романтики хотели, чтобы жизнь была поэтичной, а человек – «эстетической личностью». Наперекор рационалистическому требованию знания они требовали веры. Когда впоследствии в лице Августа Шлегеля они выступили на политическую арену, то вся их проповедь ограничилась восторгами перед Средними веками, перед папством и единой империей, сословным строем общества и желанием водворить политически неподвижный status quo. В них была несомненная энергичная наклонность к квиетизму и созерцанию, оттого-то они и пристали так охотно к политической реакции. Одни преклонились пред господствующими силами времени и сослужили им немалую службу, отуманивая умы блестящими фразами. Другие кончили душевным расстройством, ударились в крайний мистицизм, как Шеллинг, сошли с ума, как Гельдерлин, или стали изуверами-католиками, как Фридрих Шлегель. «В среде романтиков фантазирование приняло самую опасную и отвратительную форму. Из корня романтизма возникло научное направление, не подчинявшееся требованиям критики, возникла политическая и религиозная реакция».
На первое время Гегель пристал к романтикам. Как другу Шеллинга ему готов был в кружке самый лестный прием, но это обстоятельство совсем не означало, что Гегель увлекался или мог увлечься дикими парадоксами Фридриха Шлегеля. Он был слишком «трезв», чтобы упражняться в романтическом пустословии. Но поступить иначе он не мог. Романтизм, как видел читатель, был только отраслью общего реакционного движения; своими парадоксами, своим стремлением к мистицизму он проповедовал отречение от деятельной борьбы с жизнью и созерцательное наслаждение своими чувствами, своей фантазией. Но когда надо было выбирать между Фихте и романтиками, Гегелю затрудняться не приходилось. Не он ли объявил, что Германия не государство, не в нем ли не было и йоты патриотизма или деятельной любви к ближнему! Он стремился примириться с жизнью, переработать действительность в прекрасную и гармоничную идею. По складу своего характера и ума Гегель прежде всего был созерцателем и квиетистом, а уж никак не активной натурой. Сливши свои разум с разумом вселенной, то есть Абсолютом, свои требования с требованиями всего мироздания, свои практические идеалы с идеалами государства, поглотившего личность, – Гегель мог предаться созерцанию той абсолютной гармонии, которая, по его мнению, царила во вселенной. К личности, к личному «я» он всегда относился с большим пренебрежением и если допускал его существование, то разве для избранных философов, преимущественно для себя, но уж никак не для всех. Политическая реакция и квиетизм не только не пугали его, а напротив, привлекали своим якобы все примиряющим совершенством, своим спокойствием. Не надо забывать конечного пункта его усилий. В теоретической области это было построение вселенной как единого прекрасного космоса, в практической – оправдание существующего как исторически необходимого, как логически неминуемого и неизбежного. Впоследствии защитники монархизма, конечно, европейского, не без удовольствия читали страницы о власти «il principe» в его «Философии права»; люди порядка и спокойствия, эти вечные поклонники выгодного для них status quo, во имя своих пошлых удовольствий и эгоистического торгашества с охотой принимали учение, в котором понимание необходимости всего исключало всякую решимость действовать, личность не имела права борьбы и протеста, на всяком лежала обязанность подчиняться существующему порядку вещей и уважать его, ибо он разумен уже потому, что все сущее есть процесс деятельности разума. Люди усталые, – а их в это время было очень много, – готовы были именно вследствие усталости верить, что им не надо более бороться и добиваться высших целей; что, постигая с Гегелем разумную сущность свободы, обязанности и нравственности, они тем самым уже осуществляют все это в действительности.
Понятно поэтому, почему Гегель примкнул к романтизму. Если же он впоследствии и разошелся с ним, то не вследствие нравственного кризиса, потребовавшего борьбы и деятельности, а только из уважения к здравому смыслу. Романтизм выродился в бесплодное гениальничанье, в игру словами, в болезненное пристрастие ко всему чудесному, неестественному. Гегель не уходил от действительности, как романтики, он только оправдывал ее, только примирялся с нею.
Глава V
Переехав в Йену, как мы уже сказали, Гегель сразу очутился в самом водовороте германской умственной жизни. Университет, где ему приходилось начинать свою педагогическую деятельность, считался одним из лучших во всей стране; число студентов превышало тысячу, а о массе приват-доцентов нам известно, что они в одно и то же время читали по несколько параллельных курсов – до того их было много. Йена, несомненно, была центром, йенская философская кафедра, еще недавно занятая Фихте, обращала на себя всеобщее внимание. Сама философия обновлялась и привлекала лучшие умы. Кого из молодежи, толпившейся вокруг кафедр профессоров и жадно ловившей несколько туманные, но казавшиеся всеобъемлющими истины, не соблазняла упроченная уже слава Канта и Фихте, чье воображение не разгоралось при взгляде на Шеллинга, excellentissimus’a в свои 25 лет, знаменитого автора системы трансцендентального идеализма, почитавшейся многими за откровение? Философия занимала все поле умственной жизни, а точная наука, несмотря на только что сделанные ею великие открытия в области естествознания, оттеснялась на задний план, пользуясь разве уважением, к которому примешивалась доза высокомерия. Ум человеческий все еще стремился одним могучим порывом творчества объяснить себе сущее и пренебрегал терпеливыми усилиями скромных тружеников-экспериментаторов.
Гегель, философ par excellence, друг Шеллинга, имевший уже черновые наброски своей системы, мог, следовательно, считать себя счастливым: перед ним открывались лучшие перспективы, а полученное недавно наследство позволяло провести несколько лет самостоятельно, без скучных обязанностей домашнего учительства, без боязни за завтрашний день. Все его силы могли найти полное применение, и он, охваченный бодрой атмосферой, на самом деле сразу бросается в бой. Работает он неутомимо, как прежде, но это уже не скромная работа в тиши кабинета, а настоящее дело на глазах у всей Германии, быть может, всего человечества! Сначала, впрочем, ему пришлось написать диссертацию «pro venia legendi»,[4] чтобы получить право читать лекции. Весь материал был уже заготовлен раньше, и, поощряемый, с одной стороны, Шеллингом, с другой, – своим собственным желанием как можно скорее добиться кафедры, Гегель в первый же год своего пребывания в Йене защищает на публичном диспуте свое «De orbitis planetarum», где, отвергая Ньютона, обращается для своих астрономических соображений к гипотезе Платона, изложенной в «Тимее». Как истинный метафизик он выдвигает таинственный ряд чисел: 1, 2, 3, 4, 9, 16, 28 – и определяет расстояние между планетами сообразно его указаниям. Тут отметим маленькое обстоятельство, не оказавшее, впрочем, на Гегеля никакого впечатления. Рассматривая свой таинственный ряд, он пришел к выводу, что между третьей и четвертой планетами не должно быть никакого тела, так как в ряде для него нет соответствующего числа. Как вдруг, почти накануне выхода диссертации, одному из астрономов удается открыть Цереру в пустом, по указанию Гегеля, месте. Нисколько этим не смущаясь, Гегель остался при своем презрении к телескопу. Отметим далее, что 27 августа 1801 года происходил его «Habilitations disputation», то есть диспут правоспособности, на котором наш философ защищал следующие характерные для него тезисы: «Критическая философия бедна идеями»; «Форма скептицизма несовершенна»; «Основанием нравственности должно быть уважение к судьбе». Благополучно покончив свои диспуты, Гегель в 1801 году вывесил для студентов объявление, в котором писал, что в предстоящем семестре им будет прочитан курс лекций по философии вместе со славнейшим Шеллингом.
Оставляя в стороне вопрос о том, каков был этот курс, скажем несколько слов о впечатлении, производимом Гегелем в первые годы его профессорства. Впечатление – увы! – было не из лучших: большинство студентов решительно ничего в этих лекциях не понимало, многие должны были напрягать все свои силы, чтобы уловить хоть единую мысль в длинном и скучном ряде силлогизмов. Розенкранц прямо говорит, что на массу студентов Гегель не имел никакого влияния и его чтения были известны им лишь как редкий экземпляр полной неясности и темноты. Гегелю все давалось с громадным трудом, и сколько-нибудь сносным профессором он стал только через 20 лет в Берлине, да и тогда он без всякого сострадания обременял своих слушателей, требуя от них самого напряженного внимания и нисколько не заботясь о том, чтобы подогревать его. Во всяком случае, большинство студентов предпочитало Фриза или других приват-доцентов, а Гегелю приходилось довольствоваться почти пустой аудиторией. Не видно, однако, чтобы это особенно смущало его, и он всегда, находясь среди молодежи, бывал исполнен чувством собственного достоинства, позволив себе пошутить всего-навсего один раз за пять или шесть лет! Но в душе, быть может, у него накапливалось неудовольствие против счастливых конкурентов, и почему бы не искать здесь, в Йене, начала столкновения с Фризом, таким же приват-доцентом, но пользовавшимся популярностью, которое впоследствии окончилось так бесславно для нашего философа? Но это еще впереди, пока же Гегель читает свои не понятные никому лекции и напрасно старается разъяснить аудитории смысл дорогого его сердцу «Абсолюта». увы! Этот Абсолют, несмотря на все усилия, никак не хочет спуститься на землю и войти в головы слушателей. Из них только двое – Цельман и Сутмейер – считают себя гегельянцами и пропагандируют абсолютное, но едва ли особенно удачно.