Георгий Владимов: бремя рыцарства — страница 15 из 109

И пожалуй, самое обидное, что ты в меня до конца не верила, а я без тени хвастовства могу сказать, что я – талантлив, упрям и несгибаем (что у меня от отца, а не от тебя), и уж если сказал, что буду писателем, так буду непременно.

И чем труднее мне жить, тем больше верю, что победа будет за мною, за нами, и писателем буду большим и настоящим.

А трудности? Что о них говорить! Как бы ни были они велики, они никогда не сравнятся с теми трудностями, которые составляют само существо писательской профессии. Так что на этот счет у меня никаких иллюзий нет.

И юность мою ничто не омрачит, – не тревожься.

Чем больше их на моем пути, тем лучше – потому что трудности всегда рождают потребность переживать и мыслить, так что «материальчик» всегда будет для писательства. И сколько бы сволочей и подлецов на моем пути не встречалось – меня они не сломают, я всегда буду выше их и сильнее, да и сами они – прототипы моих героев: я их наблюдаю, коллекционирую, и только.

Сейчас я перешагиваю через самого себя – чувствую большую потребность знать жизнь, учиться писать – так, чтоб моим пером всегда водила правда. Это и трудно, и хорошо. На выдумке далеко не уедешь, да и сама выдумка нужна ровно настолько, чтобы правда стала искусством. Ты меня понимаешь. Сейчас много читаю – Ленина, Толстого, Горького, Бальзака, газеты и журналы – хочу быть с веком наравне.

Единственное, чего я сейчас от жизни хочу, – такую профессию, чтобы ездить, видеть, разговаривать с людьми и обязательно писать о них. Даже за недолгую мою работу в «Вечерке» я увидел много интересного, в особенности людей, рабочих, – а это люди настоящие и интересные в массе своей. У них много задора, оптимизма, прямолинейности, смелости и простоты, они очень дружны и отзывчивы – это потому, что труд их конкретен, и в минуту самого «делания» дает им глубочайшую уверенность в полезности. Бывают они и пьяными, и грубыми, но ведь ты же знаешь:

«Класс-то жажду заливает квасом,

Класс-то тоже выпить не дурак»[79].

Вот я и хочу в газету – обязательно в газету <…> все: и умение жить в ногу со временем, и знание людей, и ежедневная тренировка в писательстве.

Ну вот мы с тобой поговорили.

У нас еще много, много тем для разговоров, и мы обязательно наговоримся досыта. Только ты не унывай, не растравляй себя заботами о вещах: это добро еще нас переживет.

Жизнь и свобода – вот непреходящие ценности, и об этом надо печься.

Это хорошо, что ты надеешься и веришь в меня – я тебя не забуду и не оставлю.

Работать ты не будешь, хватит, наработалась! Теперь и мне пора приступать по-настоящему, а ты будешь мне помогать.

………………………………………………………………………….[80]

Если выиграют (облигации), поеду в Москву к Ворошилову. Только сперва хочу поменять паспорт – у меня 1 октября срок.

Ида прислала письмо, очень подавлена, переживает – написала письмо К.Е.[81].

Будем работать, пока тебя не освободят.

Относительно зачета 9,5 месяца[82] – постараюсь узнать. Это трудно, поскольку официально ничего нет.

Ну вот пока все.

Обнимаю и целую тебя, дорогая мамочка!

Крепись и надейся. Верь в меня.

Твой Жора, 1954

* * *

Здравствуй, дорогая моя родительница!

Настоящим спешу сообщить, что блудное чадо ваше пребывает живу, здорову и в силах своих уверенну, как никогда. На днях получил твое долгожданное письмишко, в коем ты выражаешь радость по поводу моего несколько запоздалого дебюта, и это, разумеется, прибавило изрядную толику в ту чашу восторга, которую я опорожнял распивочно и навынос все эти последние дни. Впрочем, нагрузиться мне так и не дали, – шефы мои не оставляют меня в блаженном беспорядке и уже сообщили дружественной эпистолой, что дебют мой на ниве критики «оказался бурным, залповым» [имеется в виду скоростная очередность выхода моих статей], однако, не мешает и честь знать: пора бы подумать о следующих выступлениях. По всей видимости, я уже успел понравиться и оказался не столь уже завалященьким сотрудником, чтобы оставлять меня на растерзание другим журналам. С моей стороны последовали самые искренние уверения в моем совершенном к уважаемой редакции почтении и полной боевой готовности работать, не щадя сил своих, в первую очередь, на пользу тому журналу, который первым протянул мне руку братства и помощи. Итак, договорились о дальнейших планах, и – пошла моя писательская, литераторская, журналистская жизнь… Кажется, вышеупомянутая эпистола впервые напомнила мне, что писательство – прежде прочего – обязанность, труд, долг, а потом уже – деньги, слава, женщины. Это – замечательно. Я ничуть не разочарован. Я по натуре человек будничный, и работать умею все-таки лучше, нежели праздновать. Даже в экстазе самого бурного вдохновения и фантазии для меня превыше всего – ясность мышления, а туман – дело никудышное, и притом у меня врожденная антипатия к алкоголю. Словом, делу время, потехе – десять минут.

Сейчас я работаю: пишу, читаю, учусь десяткам разнообразных вещей в области приемов и стиля, изучаю языки и потихонечку пытаюсь переводить Теккерея и Ромена Роллана. Даже на гитаре играть учусь, вот до чего дошел в искоренении недостатков «проклятого воспитания»!.. И разумеется, спорт. Ты бы меня теперь с трудом опознала: вешу 75 кг, шея приобрела благородные бычьи очертания, бицепсы вздуваются под рубашкой и ворот расползается на груди, это, разумеется, еще не предел. Словом, накапливаю энергию для грядущих свершений. Плохо только, что мало знакомых, и все как-то потускнели, так что испытываю голод в людях и хватаюсь за каждую новую кандидатуру. Учусь наблюдать и анализировать природу человеческую, и надеюсь, что в этом искусстве азы оставлены позади. Из давних знакомых наиболее часто попадаются Валька Исаев и Маечка[83]. Последняя просит заглядывать, она уже боже мой, мама, – сия гимназисточка с русой косой… Живут неплохо, но тоскует по «чему-то такому». Блажит, по-моему.

«Единственная и неповторимая» почему-то не встречается на стезе моей, а любить невероятно хочется – «ажник шея вздувается зобом»[84], – как писал мой друг Володя Маяковский. И на душе тревожно, ибо знаю, что ежели встретится более или менее сносное подобие идеала, влюблюсь до обалдения, всерьез и надолго, – а это при моем росте и весе – трагедия. Иногда же кажется, что годы уходят в напрасном ожидании, – смотрю на себя в зеркало, а оттуда выглядывает физиономия семнадцатилетнего отрока, с полудетской мягкостью очертаний и челюстью, едва претендующей на прагматизм. Вообще, я теперь только начинаю преобразовываться в мужчину и все больше горжусь тем, что моложе телом и духом всяческих ныне истаскавшихся тарзанов и стиляг, которые в былые времена давали мне сто очков вперед в атаках супротив прекрасного пола. И это – несмотря на всю совокупность моих огорчений, ошибок и неудач. Как мало пройдено, как много пережито[85].

Но больше всего огорчают меня теперь рецидивы твоих болезней и то, что в эти дни ты находишься у чорта на куличиках, – а я всегда думал, что мой дебют мы отметим добрым единением вокруг одного стола, с единственной бутылкой. Ты часто говорила мне, что я не оправдываю каких-то твоих надежд, а я отвечал с врожденной неделикатностью: я явился в этот прекрасный мир не для того, чтобы оправдывать чьи-то надежды. Все больше думаю, что оба мы неправы: ты – тем, что рассматривала меня сквозь искажающую призму воспоминаний о длинноногом папочке, я – свойственным юности «самоцельным» тяготением к самостоятельности и «гордому одиночеству». Если бы ты могла прочесть мою статью в 12-м номере о Ведерникове [ «Крушение интересности»], ты бы поняла, что писал я в большей степени о себе. Даже шефы мои догадались, что это «моя тема», и сказали, что это для них особенно ценно. Кредо всей статьи – в доказательстве: «Он – не урод. Он только гадкий утенок». Мудрость этой сказочки часто забывают и потому принимают сторону матери-гусыни, которая лелеет надежду, что птенчик ее «со временем выровняется и станет поменьше». Я теперь бесконечно далек от того, чтобы сводить счеты самолюбия, я только хочу предостеречь тебя от будущих беспокойств за мою бесшабашно-раскосую натуру. Все перемелется и будет хлеб!

Сейчас у меня на столе – незабвенный «Мартин Иден», и вот я читаю оттуда: «Однако время японских ресторанчиков уже кончалось для Мартина. Как раз в тот момент, когда он прекратил борьбу, колесо фортуны повернулось. Но оно повернулось слишком поздно. Без всякого волнения вскрыв конверт “Миллениума”, Мартин вынул из него чек на триста долларов…»[86]. Нечто похожее произошло и со мною, – но я не прекращал борьбы! И по-прежнему все конверты вскрываю с волнением. И все-таки какой-то частью души я рад, что победа далась мне в бою, что я не прилепился бесплатным приложением к первому ошеломляющему успеху, а долгие годы исканий и борьбы дали мне возможность заранее познать цену любви и дружбы.

Словом, колесо моей фортуны повернулось достаточно поздно, когда из карася-идеалиста вылупился трезвый политик и деловой человек. Дальнейшее – решится трудом, усидчивостью и терпением. Я ощущаю в себе огромную силу, которая ищет применения в больших делах, и если бы нашелся кто-нибудь, кто организовал бы мою будничную жизнь и обеспечил мне восемь часов ежедневно хорошей, доброкачественной рабочей тишины, я бы – ей-ей! – написал бы уже три «Войны» и четыре «Мира». Таково ощущение. Когда-то мне казалось, что весь вопрос упирается в энное количество свободных денег, но теперь понимаю, что не это главное. Главное – свободная жилплощадь, чтобы мо