Его родство с Ведерниковым не ускользнуло от опытного Погодина, угадавшего, что герой-одиночка, «герой в развитии и борьбе», это тема не только Арбузова (4/13), но и Владимова, который не раз впоследствии говорил о своих «ведерниковых метаниях». Много лет спустя Владимов писал В.Е. Тихомировой:
Излюбленная тема – один в поле воин, одинокий человек (в одном случае – собака), «вольный стрелок», исполняющий свой жизненный долг так, как он сам его понимает, зачастую наперекор окружающим, что приводит иной раз к трагическому для него исходу[91].
С публикации этой статьи началось странствие, которое вывело Георгия Владимова на дорогу большой литературы.
Георгий Николаевич Волосевич официально сменил фамилию на Владимов 14 августа 1967 года. Он объяснил мне это тем, что иметь разные фамилии сделалось сложным из-за чисто бюрократических причин, и формальные ситуации были единственной сферой, где еще употреблялась его настоящая фамилия. Никто не знал Волосевича, все знали Владимова.
Глава восьмаяПланета «Новый мир»
Москва, ты не веришь слезам – это время проверило…
Статью об арбузовской пьесе в «Театре» заметили в литературных кругах, и молодого автора стали приглашать в «Литературную газету», «Новый мир» и другие серьезные издания. Ровно через два месяца после публикации в декабрьском номере 1954 года статьи «К спору о Ведерникове», в начале марта 1955-го, вернулась из заключения Мария Оскаровна. «Огромная тяжесть свалилась с моей души и плеч, – вспоминал Владимов, – я даже дышать стал легче». Погодин напечатал еще две статьи в журнале «Театр», которые сам Владимов считал менее удавшимися, но, как он выразился, цитируя Остапа Бендера: «Процесс пошел…» В 1955 году Владимов был включен в шестерку делегатов от Ленинграда на Третье Всесоюзное совещание молодых писателей. В. Кардин[92] пишет, как, встретив Владимова на семинаре молодых критиков в Москве, они с Марком Щегловым убедили его переехать в Москву. В Ленинграде оставалась вышедшая из лагеря мать, но жить было негде, денег не было и печататься не удавалось. «Один черт…» – вдохновенно решил Владимов. С двумя чемоданами, полными книг, он сошел с поезда на московский перрон 30 января 1956-го, как раз накануне ХХ съезда КПСС.
Кардин великодушно предложил ему кров, поделив пополам книжными шкафами свою единственную комнату в коммуналке. Новый жилец, въехав за шкаф, «…первым делом поинтересовался: не последний ли этаж? Утвердительный ответ заставил его поморщиться. Считалось, будто жилье на верхнем этаже прослушивается с чердака… Прослушивание, слежка, перлюстрации относились к расхожим темам Владимова».
Воспоминания Кардина содержат много неточной и даже неверной фактической информации о детстве, юности и семье Владимова, но их главная и несомненная ценность заключается в описании характера молодого писателя. Если Кардин думал, что обретет веселого товарища по литературному цеху, он глубоко ошибся. Владимов был замкнут, немногословен, «вел свою игру», часто не посвящая Кардина в ее ходы и предпочитая держаться одиночкой: «Он не мог, не хотел… “раствориться в коллективе”. Поскольку обладал высокой степенью нерастворимости». Кардин отмечает также полное равнодушие к материальным и финансовым обстоятельствам: «На гонорары от внутренних рецензий и разнообразных публикаций мы вполне сносно существовали, не чувствуя себя обделенными фортуной… Нищета была привычным уделом служившей интеллигенции, и в “своей игре” Владимов менее всего уповал на весомый выигрыш».
Но по условиям прописки в Москве долго оставаться у Кардина он не мог. На смену ленинградским пришли московские углы. Мысль о слепнущей матери, ютящейся в Ленинграде по «углам» и лишенной привычной среды, очень угнетала его:
1956, 5 апреля
Здравствуй, мама!
Получил твое письмо. Что случилось с твоей рукой? Какая новая болячка свалилась на мою лысеющую голову? Я, к сожалению, ничем не могу помочь сейчас, сам не знаю, как доживу до получения каких-либо денег. Едва вот наскреб на конверт, а гонорар будет не раньше 25-го. И то – хорошо, если будет.
Со статьей вышла самая обыкновенная задержка. К этому я в последнее время так привык, что более ничему не удивляюсь. Сначала разводят руками и говорят: «Ах, черт возьми! Как талантливо, как здорово, как хлестко! Вот так надо писать, а то ведь у нас повальная серятина и тягомотина». А потом говорят: «Видите ли… вот мы тут читали… знаете, как-то оно у вас это самое… залихватски, что ли? Своеобразно как-то слишком, вы понимаете? Нет-нет, вы не подумайте, что мы предлагаем вам испортить… боже упаси! Сейчас такая борьба за интересность, а мы будем прижимать одного из самых талантливых и смелых авторов. Но все-таки надо это как-то, знаете, отрегулировать, смягчить, округлить… этак, знаете ли, унять полет фантазии. В общем, подумайте, подумайте, вам видней… и придите недельки через полторы». Вот такие истории повторяются с каждой моей вещью, а между тем на страницу идет самое дерьмо, от которого все носы воротят. Да в этом, собственно, и сама редакция признается с сокрушением.
Вещи, над которыми я работаю не меньше недели, возвращаются ко мне с пометками, а то, что пишется левой ногой за два-три часа, идет безоговорочно. Мне уже говорят: учитесь писать проходной материал, с ним меньше мороки, никто на него не обращает внимания, он проходит через оба уха без какой-нибудь ощутительной задержки. А на ваших вещах взгляд не может не остановиться, вот и пеняйте на себя. Никто не назовет меня бездарным или халтурщиком, только я хожу голодный и не могу продать изделий своего труда.
Хочу, наконец, развязаться с критикой. Отобрал пять лучших своих рассказов и отделываю их до филигранной ясности. В критике нельзя работать талантливому человеку, это не времена Белинского и Писарева, когда нуждались в истине и жаждали схватки. Теперь критика что-то такое формулирует, задевает какие-то авторитеты, они обижаются и давят своими афедронами на редакции. Нет, я изберу другой путь. Я превращу свои недостатки в достоинства. Я пишу о многом ярко и хлестко – прекрасно, пусть это будут яркие и хлесткие рассказы, пьесы, очерки. Они не заденут ничьих интересов, но зато я скажу все, что хочу сказать. А на авторитеты мне наплевать. Стоит ли ходить голодным, чтобы доказать какому-то Кочетову, что он не Достоевский? Думаю, не стоит.
Все это так, но вот денег нет. Нет никакой базы. У меня сейчас такая злоба, что дайте мне 1000 рублей, и я переверну весь мир, по крайней мере, мир литературный и театральный. Только злоба и поддерживает мои силы, потому что изголодался я до озверения. Обидно вспоминать свою молодость. Почему каким-то гнусным, тупым и пошлым пижонам не приходится унижаться из-за 100 рублей, почему они ездят в папиных «победах» и имеют собственные кабинеты в шестнадцать лет отроду? И почему ко мне так несправедлива судьба? Сколько я себя помню, я всегда голодал: голодал в Чалдоваре, голодал в Саратове, впроголодь кормили нас в Кутаиси, промелькнуло полуголодное студенчество, и вот голодаю теперь. Когда это все, наконец, кончится? Неужели только тогда, когда я наживу катар желудка и буду не способен радоваться жизни?
Не хочется писать все эти жалобы, но таково у меня сейчас на душе. А ты требуешь денег, и хозяйка питерская требует денег, и все кредиторы смотрят косо, хотя живут намного лучше моего. Когда вот так и подумаешь: а не удавиться ли мне? Но для этого слишком много у меня злобы.
Ладно, не буду тебя расстраивать, буду писать о фильме «Мексиканец». Завтра надо сдавать ее в «Правду». В общем, читай «Правду» и «Совкультуру» – должен же я наконец проявиться!
Ну, пока. Выздоравливай. Жму руку.
Жора
P. S. Письмо я, разумеется, передал в ЦК телефона, по которым велели звонить начиная с 15–20. Пока еще не звонил, конечно (FSO).
Бытовая неустроенность обоих оставалась главной темой писем:
1956, 16/V
Здравствуй, мама!
Времени мало, поэтому пишу коротко. В московской прописке мне отказано. Даже в Совкультуре и Союзе СП не могут мне дать необходимой справки. Поэтому принимаю решение: поселиться под Москвой, километрах в 30–40. Это сделать легче, здесь помогут мне Симонов или [сегодня собираюсь зайти] Тихонов как депутат Верх. Совета.
Пока сниму дачу – это обойдется рублей 500 за все лето, а потом перейду на зимнюю дачу, где можно будет прописаться постоянно и ездить в Москву по мере надобности. Конечно, на работу в этом случае устроиться труднее, да и ездить каждый день – тоже не сладко, если учесть, что в редакции нужно сидеть 9 часов, а времени на писание не остается. Но этот вопрос решится потом, а пока надо решать дела квартирные.
Я тебе уже писал, чтобы ты собиралась к отъезду. Приемник можешь продать, можешь оставить – это как тебе нравится. Но вообще от лишнего желательно было бы освободиться. 22-го выйдет тираж – м. б., к 26–28 что-нибудь выиграешь. Тогда перешли деньги мне телеграфом, чтобы я мог за тобой выехать. У меня пока негусто и предстоят расходы.
Я пока буду договариваться о комнате на двоих. Не знаю, удастся ли тебе прописаться, но попробуем. Может быть, пропишут как пенсионера и как мать уже прописанного. Когда пропишусь, дам телеграмму и сообщу адрес.
Вот все пока. Пиши на адрес: Москва К-9, до востребования. В крайнем случае, если не удастся прописаться и под Москвой, придется переселиться в Орел и там, под эгидой Лешки[93], легче будет осуществить прописку. Об этом – сообщу особо.
До свидания.