Именно «дед», моральный компас команды, убедил капитана идти на спасение тонущего шотландского судна. Бабилов пользуется самым сильным из своих аргументов: «С тобой в “Арктике” за один столик никто не сядет» – грозя бесчестием, которое пугает капитана сильнее тюрьмы (2/323). В безнадежной ситуации, когда «Скакун» неудержимо несет на скалы, «дед» неожиданно распоряжается – поднять парус:
И тут парусина ожила, первый хлопок был – как будто кувалдой по бревну, потом заполоскала, и разом выперлось пузо – косой дугой, латы на нем затрещали, с них посыпались сосульки. Холод палил нам лица, сжигал брови и губы, но мы стояли, задравши головы, и что-то в эту минуту в нас самих переменилось: ведь это была уже не тряпка, а – парус, парус, белое крыло над черной погибелью; такой же он был, как триста лет назад, когда мы по свету бродили героями и не знали еще этих вонючих машин, которые отказывают в неподходящую минуту. И даже поверилось, что раз мы это чудо сделали – еще, быть может, не все потеряно, еще мы выберемся, увидим берег (2/320).
Стоя по колено в воде машинного отделения, Бабилов выводит корабль из штормового океана в норвежский фьорд:
Грохотало уже позади, и двигатель урчал и покашливал в узкости. Прожектора шарили между нависшими скалами, отыскивали поворот. Море храпело за кормой, а мы прошли поворот, и теперь только хлюпало под скалами. Это от нас расходились волны – от носа и от винта, а шторм для нас – кончился (2/337).
Узнав, что они в безопасности, Граков немедленно трезвеет, обретает начальственность и приступает к распоряжениям: побыстрее отправить его самого на базу, проявлять «бдительность» и не допускать «неорганизованного общения» моряков со спасенными ими шотландцами. Требование абсурдное, учитывая обстоятельства совместной работы и тесноты на корабле. На базе Граков в парадном костюме гордо дефилирует на банкет в честь спасения шотландцев, не смущаясь презрением, которое моряки «Скакуна» высказывают ему публично: «…Мы-то и не надеялись, что вот за этим столом будем сидеть, у нас такой уверенности не было. А кое у кого, не буду указывать, столько ее было, что он уже заранее этот банкет начал, коньячок попивал в каютке» (2/394). После этого официального банкета, приодевшись и непривычно волнуясь, рыбаки идут праздновать спасение со своим настоящим героем – «дедом».
Для слепнущего, стареющего Сергея Андреевича Бабилова, поднявшего свой последний парус в северных волнах, морская жизнь подходит к концу. Фамилия Бабилов происходит от старинного русского мужского имени Вавила, в переводе с арамейского означающего «ворота Бога». Бабилов был для Владимова воплощением лучшего в России: богатырь, спасший тонущий корабль, прошедший войну, сохранивший достоинство и честь после долгих лет в Гулаге. «Кержак», как называют «деда» и Граков, и Сеня, – вымирающее в России староверческое племя. Каждый «дед» незаменим, и уход его из жизни – огромная и невосполнимая потеря, которую Владимов ощущал очень остро.
Граков же бессмертен, как Кощей, потому что, когда он уйдет, на его место придут другие граковы. Владимов с острой болью сознавал, что в атмосфере наступающих заморозков «посадившая» Россия по-прежнему «холит свои афедроны», как он выражался, в начальственных креслах и вылезать из них не собирается.
Второе поколение. Моряки траулера, разношерстная, случайно составленная команда. В повествовании они чаще всего обозначены своими корабельными функциями: кеп, старпом, дрифтер, боцман, бондарь – вероятно, потому, что в плавании они важны именно исполняемой работой, а не индивидуальными судьбами.
Экипаж «Скакуна» и сам траулер схожи с сотнями других советских судов и моряков, бороздящих северный океан:
Я взглянул: пароход – ну в точности наш, мы в нем отражались, как в зеркале. Такой же стоял на крыле кеп – в шапке и телогрейке, такой же дрифтер горластый, боцман – с бородкой по-северному, бичи – в зеленом, как лягушки. Такой же я сам там стоял, держался за стойку кухтыльника, высматривал знакомых. Вот, значит, какие мы со стороны… (2/173)
По выходе из порта моряки пользуются недолгой передышкой до начала лова. На досуге двое из них, Шурка с Серегой, играют в карты на щелчки, отчаянно жульничая. И тут выясняется, что в Сениной жизни был оракул – «старпом из Волоколамска», чьи афористические изречения, рассеянные по страницам книги, раскрывают суть происходящего с несравненной мудростью и точностью: проигрывает и щелчки по носу получает тот, у кого «меньше свободы совести» (2/106) – советская инверсия «права на бесчестие». От разговора о литературе моряки отмахиваются: «Начитались уже… Все одно и то же пишут. Какие все хорошие, как им всем хорошо» (2/107). Боцман, идеолог корабля, излагает глубинный смысл соцреализма: «Правда, ее, знаешь, не всем и говорить можно… Скажи вот такому – он и будет сидеть в грязи по макушку. Скажет, что так и нужно» (2/107). Некто взял на себя право решать – какую «правду» можно сказать этим людям. Ирония в том, что, спасаясь от скуки этой отмеренной «правды», сам боцман пришел поразвлечься в матросский кубрик.
Береговая жизнь в море постепенно приобретает черты призрачности, и ее место занимает вымысел с отдаленно звучащим мотивом смерти. Неожиданный коллаж сказки, которую начал рассказывать Васька Буров, отец «пацанок»-близняшек Неддочки и Земфиры поразителен: «распрекрасный» турецкий король, охотящийся на оленей, три макбетовские ведьмы, чрезвычайно искусный и несчастливый «кандей» – Маленький Мук (персонаж одноименной сказки Вильгельма Гауфа) с горбом то ли Квазимодо, то ли Ричарда III, шашка времен Гражданской войны, подменившая острейшую турецкую саблю… Рассказчик засыпает, не окончив повествование: плавание только началось, и Васька, обозначив мотивы, еще не знает, как свести концы с концами в своем сказе.
Повседневная жизнь на корабле – капсульное отражение советских конвенций. В начале рейса проходит собрание команды, на котором должны быть приняты «соцобязательства». Нелепость их обсуждения звучит, как сатира на идеологическую бессмыслицу. Капитан выражает недовольство количеством нецензурных слов в речи моряков:
– Николаич, – сказал дрифтер, – вы ж сами иногда… на мостике.
– Вы меня за руку хватайте. И потом – на мостике, не в салоне же.
– Есть предложение. – Васька Буров руку поднял. – Записать в протокол: для оздоровления быта – не ругаться в нерабочее время.
– Почему это только в нерабочее?
– Так все равно ж не выйдет, Николаич. Зачем же зря обязательство брать?
Кеп махнул рукой.
– В протокол этого записывать не будем. Запишем: «Бороться за оздоровление быта на судне» (2/166).
Как можно этот быт «оздоровить», никто даже не думает. Условия жизни на маленьком траулере совершенно ненормальные: нет обслуживающего персонала, кроме повара с помощником, стирать практически негде, и о переменах постельного белья на корабле, находящемся в плавании несколько месяцев, речи не идет. Спят часто не раздеваясь, иногда даже в верхней одежде. Единственная на всех кабинка для мытья такая маленькая, что, запершись в ней, невозможно избежать столкновения с грязными ржавыми трубами.
Отношения людей в этом маленьком замкнутом пространстве напряжены и недружелюбны: «Ни дружбы, ни привязанности, простой привычки даже нет друг к другу – сплошная грызня» (2/157). В близости к смерти Сеня тоскливо думает о всеобщей вине:
В чем мы таком провинились? …А разве не за что? – я подумал. – Разве уж совсем не за что? А может быть, так и следует нам? Потому что мы и есть подонки, салага правду сказал. Мы – шваль, сброд, сарынь, труха на ветру… За то, что мы звери друг другу – да хуже, чем они, те – если стаей живут – своим не грызут глотки. За то, что делаем работу, а – не любим ее и не бросаем. За то, что живем не с теми бабами, с какими нам хочется. За то, что слушаемся дураков, хоть и видим снизу, что они – дураки (2/286).
Изменение атмосферы и отношений происходит, когда гибнущие моряки, проявляя поразительную смекалку, профессионализм и самоотверженность, спасают тонущих шотландцев. И видят, как штормовая волна в щепки разбивает о черные скалы нарядный кораблик «Герл Пегги», когда-то весело плывший мимо «Скакуна» в синем океане.
Предвестником перемены звучит в повествовании рассказ Сени о синем китенке, запутавшемся в рыболовных сетях. И все корабли, советские и иностранные, перестали ловить рыбу, наблюдая борьбу моряков за возвращение в море многотонного морского дитяти:
…И китенок наш сиганул в воду. Тут же он вынырнул, взметнул хвостом, всплеск нам устроил – выше клотика. И ушел на глубину. И что тут такое сделалось – «ура» на всех пароходах, гудки, ракеты полетели в небо!
Этот день был как праздник, честно вам говорю. Он и сам был хороший – такой синий и солнечный. И китенок был хороший. И мы все тогда были людьми (2/300).
Такой же внутренний праздник, ощутив себя не «несчастными бичами», а достойными людьми, почувствовали члены команды «Скакуна», когда, рискуя жизнью, спасли от смерти шотландцев. И после испытанного физического и душевного напряжения разгорается общий разговор о цене человеческой жизни, всех очень интересующий и никак не вмещающийся в идеологические параметры:
Старпом все же вмешаться решил, предложил разграничить четко, какой человек имеется в виду – советский или не советский. Ну, это мы его оборжали всем хором. Попросили хоть при шотландских товарищах воздержаться, вдруг – поймут. К тому же, Серега ему намекнул, если иностранец – его же в наших рублях нельзя считать, его же надо – в валюте, так это, может, и подороже выйдет. Старпом свое предложение снял (2/343).
Ближе всех к пониманию человеческой ценности оказывается отец близняшек Васька Буров: «Вот этот жмот – слыхал? – за меня бы и поллитры не дал, а пацанок моих спроси – им за папку любимого и десять мильонов мало будет» – человек бесценен, потому что бесценна любовь к нему. И после долгой дискуссии моряки приходят к выводу, что знать цену человеческой жизни дано только «Господу, Которого нету». Но и дальше летят в морскую бездну идеологические установки, поскольку кандей Вася авторитетно объявляет,