Георгий Владимов: бремя рыцарства — страница 36 из 109

к полюбили молодые читатели.

Северный Ледовитый океан

В книге есть еще один персонаж, оказавшийся для Владимова самым сильным впечатлением плавания – Северный Ледовитый океан с его переменчивостью волн и ветров, пугающими шквалами и великолепной красотой, отраженной в непосредственном восприятии персонажей: «Такое было море – хоть вешайся от его синевы» (2/148). Начало плавания связано с недолгим состоянием счастья:

Дрифтер не торопился, и мы не торопились, смотрели на синее, на зеленое, ресницы даже слипались. Стояночный трос уже кончался, за ним выходил из моря вожак – будто из шелка крученный, вода на нем сверкала радужно. Чайки садились на него, ехали к шпилю, но шпиль дергался, и вожак звенел, как мандолина, ни одна птаха усидеть не могла. Дрифтер тянул его не спеша, то есть не он тянул, он только шлаги прижимал к барабану, чтоб не скользили, но так казалось, что это он тянет, дрифтер, весь порядок – с кухтылями, поводцами, сетями, рыбой. Ну, рыбу-то мы еще не видели. И наверное, дрифтер не о ней думал, наверное, не о ней думал – нельзя же только об этом и думать, – про чаек, которых мы зовем глупышами, черномордиками и солдатами: счастливей они нас или несчастнее. А может быть, и вовсе ни о чем, просто глядел на воду, завороженный, млел от непонятной радости (2/143).

Но когда над океаном спускается ночь, пугающее ощущение вселенского одиночества охватывает героя: «Тьма настала кромешная, и тишина… И я летел один, качался над страшной студеной бездной» (2/113). Таящаяся в ней угроза далека от земной природы плывущих по океану людей: «…облитые светом, мы сами светимся, как зеленые призраки, – нездешние этому морю, орловские, калужские, рязанские, вологодские мужики. Летим в черноту над бездонной прорвой» (2/123).

В море и над морем кипит жизнь, небольшие северные чайки, могучие хищники альбатросы, перламутровая, великолепная сельдь, то изумляющая своей красотой, то превращающая жизнь в ад: «Так она шла четыре дня, подлая рыба, – по триста пятьдесят, по четыреста бочек за дрейф. И каждый день штормило, и валяло нас в койках, и снилось плохое» (2/172).

С приходом шторма океан превращается в вероломную, враждебную стихию, неизмеримой мощью обрушивающуюся на человека:

Все море изрыто этими оврагами, и мы из одного выползали, чтоб тут же – в другой, в десятый, и всю душу ознобом схватывало, как посмотришь на воду – такая она тяжелая, как ртуть, так блестит ледяным блеском. Стараешься смотреть на рубку, ждешь, когда нос задерется и она окажется внизу, и бежишь по палубе, как с горы, а кто не успел или споткнулся, тут же его отбрасывает назад, и палуба перед ним встает горой (2/253).

Не только во́ды, но и берега́ океана живут своей особой жизнью. В начале плавания на горизонте возникают, как великолепные космические тела, прибрежные скалы:

…плавали в дымке Фареры – белые скалы, как пирамиды, с лиловыми извилинами, с оранжевыми вершинами. Подножья их не было видно, и так казалось – база стоит, а они плывут в воздухе (2/185).

Но во время шторма нет ничего страшнее этих земных гигантов:

И вдруг нас рвануло, приподняло – все выше, выше – и понесло на гребне. Камни промелькнули с обеих сторон, а потом волна их накрыла с ревом. Я только успел подумать: «пронесло!» – и увидел скалу – черную, пропадающую в небе. По ней ручьями текло, и она была совсем рядом, да просто тут же, на палубе. Те, кто стояли у фальшборта, отпрянули к середине. А нос опять стало заносить, и скала пошла прямо на мачту, на нас, на наши головы… (2/336)

Единственное, что остается человеку перед гибелью в стихии, – молиться о Божьей милости. В «Трех минутах молчания» встречаются самые религиозные строки, когда-либо написанные «упрямым агностиком» Владимовым:

Если Ты только есть, спаси нас! Спаси, не ударь! Мы же не взберемся на эти скалы, на них еще никто не взобрался. Спаси – и я в Тебя навсегда поверю, я буду жить, как Ты скажешь, как Ты научишь меня жить… Спаси «деда». Шурку спаси. Спаси «Маркони» и Серегу. Бондаря тоже спаси, хоть он мне и враг. Спаси шотландцев – им-то за что второй раз умирать сегодня! Но Ты и так все сделаешь. Ты – есть, я в это верю, я всегда буду верить. Но – не ударь!.. (2/336)

Океан открывает морякам «окно в Европу». «Скакун» подходит близко к иностранным кораблям, и сравнения неизбежны.

А смотреть приятно на них, на иностранцев: суденышки хоть и мельче наших, но ходят прибранные, борта у них лаком блестят – синие, оранжевые, зеленые, красные, рубка – белоснежная, шлюпки с моторчиками так аккуратно подвешены. И тут влезает наш какой-нибудь – черный, ржавый, все от него чуть не врассыпную… (2/119)

Рыболовы видят, насколько облегчена работа иностранных моряков благодаря качественным неводам и моторным ботикам. Одежда экипажей – в отличие от грязно-зеленых отечественных роканов – мечта модников: «А роканы у них какие! Черные, лоснящиеся, опушены белым мехом на рукавах и вокруг лица, в таком рокане спокойно можно по улице гулять – примут за пижона» (2/120). В этом морском «пижонстве» – профессиональное достоинство, уважение к их труду, которого «уродующиеся» в промысле советские рыболовы не чувствуют. Рассказы случайно попавшего на иностранный корабль матроса о телевизорах в салоне с разными программами: «В одном ковбои скачут, в другом – мультипликации, а в третьем – девки в таком виде танцуют – не жизнь, а разложение» (2/120) – звучали почти фантастикой: никаких телевизоров на советских траулерах не было, и в Мурманске в то время была только одна местная телевизионная программа.

Мирная, но недоступная жизнь открывается морякам, когда спасшийся траулер оказывается в норвежском фьорде.

Бухта открылась – вся сразу, чистая, молочно-голубая. Только если вверх посмотришь и увидишь, как облака проносятся над сопками, почувствуешь, что там творится в Атлантике. Ровными рядами – дома в пять этажей, зеленые, красные, желтенькие, все яркие на белом снегу. А по верху – сопки, серые от вереска, снег оттуда ветром сдувает, и как мушиная сыпь – овечьи стада на склонах. Суденышки у причала стояли не шелохнувшись, мачта к мачте, как осока у реки – яхточки, ботики, сейнера, реюшки, тут почти у каждого своя посудинка (2/321).

Но команде не позволялось даже на час ступить на берег. Власти сверхдержавы опасались, что, уронив «достоинство советского человека», моряки могли бы улыбнуться норвежскому мальчишке или поиграть с фарерским песиком. И в гости к спасенным в этом рейсе шотландцам их тоже никто не пустит – на том стояла советская власть.

Эмпирическое осознание хрупкости и мимолетности человеческого существования по контрасту с вневременной мощью океана, ощущение беспредельности водной стихии и условности политических границ навсегда утвердили в Георгии Владимове уверенность в своем праве на свободу – личную, географическую и социальную, – определившие его мировоззрение и судьбу.

Заключение

18 февраля 1976 года Феликс Кузнецов[189] провел с Владимовым интервью для «Литературной газеты». Во время этой беседы писатель определил жанр своего романа как «параболу».

«Три минуты молчания» – притча о «звезде», просиявшей в темный колодец жизни (2/146), о «зерне, упавшем в хорошую почву»[190], о человеке «услышавшем» и «увидевшем», для которого близость смерти и большая любовь приоткрыли смысл и цель его существования на Земле.

Георгий Николаевич Владимов был человеком не созерцания, но действия. Он хотел менять жизнь своим творчеством и, по крайней мере в молодости, думал, что это возможно, что литература может и должна влиять на окружающую действительность, что текст не существует сам по себе, но живет страстностью своего создателя: «В конце концов только страсть, темперамент делают книгу. …Никакие слова не жгутся, нужен еще “угль, пылающий огнем” в левой стороне груди, нужна личность автора»[191]. Писатель считал, что цель литературы – пробуждение социального и нравственного сознания читателя: «…это и есть то главное, ради чего пишутся книги вообще»[192]. Именно поэтому он выбрал эпиграфом своей книги цитату из Р. Киплинга, кончающуюся словами: «И… бог, что ты вычитал из книг, да будет с тобой, Томлинсон!» С удивительным и неисчерпаемым идеализмом Владимов глубоко и искренне верил, что спасение человечества – в сознательной и деятельной доброте. И в романе «Три минуты молчания» он хотел внушить своему читателю истину Сениного оракула, «старпома из Волоколамска»: «Может быть, мы и живы – минутной добротой» (2/388).

Вневременная страстность этого призыва составляет резкий контраст методу написания романа – жесткому, конкретно-вещественному реализму. Он проявляется и в репортажной точности, с которой описан трудный и опасный процесс морского промысла, и в беспощадности изображения персонажей и их отношений. Страшна короткая вставная новелла о «юноше» Ленке – женщине, погибшей или покончившей с собой в океане (2/134–136). И о ее возлюбленном, когда-то легендарном капитане, навсегда сломленном этой смертью, своей виной и страхом перед ответственностью и превратившемся в «прилипалу», в жалкого граковского лакея. В этой истории читателю оставлено просторное поле для догадок и интерпретаций, любая из них глубоко трагична.

Но стилистика и жанр «Трех минут молчания» многогранны. Драматизм отношений человека и океана отражен в языческом одушевлении вод и скал: «прекрасных», «живых», «сволочных», грозно «идущих», чтобы погубить маленький корабль, но отступивших, когда над штормовыми волнами Северного Ледовитого океана взвивается белый парус – символ человеческой воли и разума в тысячелетних отношениях со стихией. Эта великолепная картина – неожиданная романтическая инкрустация в тексте. Легенда о «северном голландце» вносит в повествование элемент мистического реализма. В прелестной истории про синего китенка и невозможно-очаровательных сказках-притчах ритм, лексика и хронотоп текста варьируются, создавая в нем яркие коллажные вкрапления.