– Але, можно Наталию Евгеньевну?.. Кто говорит? Академик Сахаров говорит. Ну, кто ж тебе, Натуля, еще звонить может? Большому кораблю – большое плавание… Чего звоню? Удивлен я, Натуля, безобразным поведением твоего сожителя… А надолго ли он тебе – муж? Я так думаю – ненадолго. Ты уже могла убедиться на примере некоторых твоих друзей, что за подобные штучки, что он вытворяет, судьба наказывает очень жестоко. Смотри, не образумишь своего красавца – будем вместе скорбеть о преждевременной потере кормильца… Але, куда ты там делась? Телефон, небось, бегала замерять? Давай замеряй. Делать тебе не хрена, Натуля, лучше бы рубашки мужу погладила, а то в мятой ходит, нехорошо, Натуля (1/204).
Совершавший звонки в рассказе Коля, довольный произведенным эффектом, объясняет: «Выматываюсь потому, что всю душу вкладываю» (1/204), – свидетельство того, что Владимов думал о глубине и богатстве чекистских душ.
Рассказ «Не обращайте вниманья, маэстро» – одно из самых ярких описаний состояния общества и клана КГБ в литературе того времени.
Общество в рассказе представлено писателем и его соседями-читателями, обитающими как будто на двух полюсах. Читатели в недалеком прошлом впитывали каждое слово кумира:
…этот наш тунеядец был некогда в большой моде, его печатали в «Новом мире», и по его сценариям снимали фильмы, и вот в этой самой квартирке пел громоподобно, услаждая весь двор, покойный теперь артист Урбанский. И тогдашняя восходящая звезда Л.Л. привозила дорогого автора со съемок на своей машине, и оба наших дома наблюдали, как она ему на прощанье протягивает цветы (1/206).
Но отношение к авторам, вошедшим в литературу в период хрущевской оттепели как представители «молодой прозы», после конца оттепели изменилось:
Тогда была кампания любви к молодым, любили целое поколение, которое почему-то называлось «четвертым», и он входил в эту плеяду, «надежду молодой литературы», считался в ней «одним из виднейших». Потом у всей плеяды что-то не заладилось с их новыми книгами, не так у них стало получаться, как от них ждали, к тому же они имели глупость «нехорошо выступать» и что-то не то подписывать и до того довыступались и доподписывались, что их стали выкорчевывать всем поколением сразу… Да, все почему-то не получается у нас – оправдать надежды Родины! (1/206–207)
Теперь любители литературы «воротят носы, стараясь не попадаться ему на глаза» (1/206). В то же время только у него можно попросить защиты в бесправной стране:
Единственный персонаж осмеливается говорить о его статусе во всеуслышание – наша районная шизофреничка Верочка. Когда, раз в полгода, ей приходит пора ложиться в больницу, а врачи почему-то не кладут, она кричит на весь двор, подпрыгивая упруго на двух ногах, как воробей: «А я на их писателю пожалуюсь на пятом этаже! Он за мине по “Голосу Америки”[278] заступится!» (1/207)
Источник апелляций «Верочки» – записанная В.Н. Сойфером история, которую Владимов любил вспоминать. Соседка, простая женщина просила у него защиты от начальства: «Георгий Николаевич! Передайте по “Голосу Америки” обо мне, а то ведь они не прекратят на меня наезжать. Я им сказала, что вам пожалуюсь, а уж вы их под орех разделаете. Только на вас и надежда»[279]. Сам писатель-диссидент вынужден держаться особняком: «…не может же он не чувствовать на себе десятки взглядов – любопытствующих, осуждающих, а то даже испепеляющих, – ведь отчего-то он каменеет лицом, проходя сквозь эти взгляды, старается пройти быстрее» (1/205). Но он продолжает заниматься делами, составляющими главное содержание его жизни, работая со словом на бумаге и борясь за достоинство и свободу своего потерявшего нравственные ориентиры народа.
Разрыв между полюсами символично обрисован в печальной истории с «елочками», происшедшей в действительности. После многих лет бездомности и бесприютности, поселившись в двухкомнатной кооперативной квартире среди безрадостного ландшафта хрущевок, Владимов ощутил в себе гены своего деда – «фея»-мичуринца. Он решил озеленить окрестные дворы и отнесся к задаче с полной ответственностью. Почитав литературу и посоветовавшись, Георгий Николаевич пришел к заключению, что лучше всего приживутся елочки: «Лиственные деревья более деликатные, сосны капризные, а елочки везде растут». Каждую неделю он ездил на своем «запорожце» в лесное хозяйство под Москвой, привозил по две-три молодые елочки, завернув корни вместе с землей в специальную рогожку, и планомерно сажал их. Соседи посмеивались и предрекали катастрофу, дети радовались, собирались кружком и активно помогали, загребая ладошками землю и бросая в ямки. «Растут, растут!» – радостно кричали они Владимову, когда он появлялся во дворе. Семьдесят две елочки, которые он посадил, прижились, пошли в рост, но радость от них была недолгой.
…и вот тут-то мы показали этому психу, что он не зря потрудился для общества. Перед каждым Новым годом по ночам визжали ножовки… Скоро от всех семидесяти остались одни колья, с полуосыпавшимися боковыми ветвями, смотреть противно и горестно… Как же было не понять еще тогда, что мы больная страна, больная неизлечимо (1/ 220).
Соприкасаясь, но не сливаясь с окружающим миром, будто в отдельном микрокосмосе, живет семья еврейских интеллигентов, в квартире которых поселяются сотрудники КГБ. Отец – бывший инженер, пенсионер с больным сердцем, – собирает и чинит часы, беспрерывно звонящие и тикающие, как отзвук древней иудейской истории. Сын – обожаемый поздний ребенок, пишущий диссертацию на замысловатую и недоступную обычному уму тему, – «Опыт анализа онтологических основ древнетамильского эпоса сравнительно с изустными произведениями на пракритах». Такие «темочки» (1/208), лишенные идеологического содержания, были способом выживания советской интеллигенции. Надежда Яковлевна Мандельштам в 1956 году под руководством В.М. Жирмунского защитила диссертацию на тему «Функции винительного падежа по материалам англо-саксонских поэтических памятников». Даже эксперты КГБ не могли найти в таких темах крамолы – или не очень старались. Глава еврейской семьи – Анна Рувимовна, женщина с прекрасным иконописным лицом и острым умом, бесстрашная и не скрывающая своего презрения к «профессии» новых жильцов:
Я потратила свою молодость на субботники и воскресники, увлекалась поэзией бесплатного труда, но, оказывается, есть такое бесплатное удовольствие – не считая, конечно, стоимости бинокля, – заглядывать в чужие квартиры, в чужие окна… я не знаю, в замочные скважины. Я чувствую, как я от этого молодею! (1/213)
Но мужчинам страшно: «Ты мой сын, – сказал папа, – поэтому ты боишься. И поэтому говоришь об этом честно» (1/281).
Вторгнувшись в этот замкнутый мирок, команда КГБ проводит дни, занимаясь полной чепухой: следит за писателем, отпуская при этом едкие, а иногда завистливые замечания об одежде и подарках, привозимых гостями, терроризирует людей по телефону и разводит любовные шашни в чужой квартире. За эту полезную деятельность они получают от государства привилегии, нормальным труженикам недоступные.
Характеристика прислужников режима в рассказе совершенно прозрачна. Во-первых, простая корысть – доступ к распределителям:
С двенадцати до двух они по очереди удалялись обедать – наверно, в хорошее место, поскольку успевали там же и отовариться; по приходе он сообщал ей: «В заказах икра сегодня красненькая, четыре банки взял…» Или она ему: «Сегодня ветчина югославская, ты б тоже взял, твоя Нина мне спасибо скажет» (1/203).
Во-вторых, откровенный цинизм:
– Вы не думаете, Константин Дмитриевич, что, когда ваши дети вырастут, – наверно, есть они у вас? – они прочтут его книги и спросят вас: что было опасного, если просто сидел человек и поскрипывал себе перышком?..
Коля-Моцарт, усмехаясь куда-то в пол, помотал головой, вздохнул. Вздох, по крайней мере, был человеческий:
– Эх, Анна Рувимовна!.. Это они сейчас спрашивают. А когда вырастут – спрашивать перестанут… Да может, это самое опасное и есть – сидит человек и что-то скребет перышком. А мы не знаем – что (1/234).
В-третьих, удивительное свойство всесильных служителей советского монолита – истерия:
– Да они тебе повеситься предлагают! – кричала дама. – А сало – русское едят!..
Следом мы и впрямь услышали рыдания – во что-то мягкое. Похоже, она орошала слезами мой диванчик.
– Может быть, ей что-нибудь нужно успокоительное? – спросила мама отчасти с жалостью, отчасти брезгливо.
Коля, не отвечая, закрыл дверь… (1/233)
Сама техник-лейтенант КГБ Сизова предпочитала, как известно, сало югославское.
И наконец, в-четвертых, умственная зашоренность, которую Владимов воспроизвел в тексте дословной цитатой из его собственной «беседы» с обыскивавшим его квартиру капитаном КГБ Капаевым:
Он стоял перед полкой, заложив руку за борт пиджака, задрав голову, отставив ногу, вылитый «маленький капрал», которому ужасно хочется в Бонапарты.
– И вообще, я вам скажу, некоторые этапы нашей истории пора бы уже забыть.
– Да-а? Это интересно. Какие же этапы?
– Вы сами знаете какие (1/198).
Это временщики, для которых есть кормящая их сиюминутность, но нет осмысления настоящего и истории своей страны, нет – России. Именно поэтому Анна Рувимовна говорит, что их нужно лишить национальности. На ее разумный вопрос: «Зачем все это?» – Коля-Моцарт отвечает: «Идеология», – потому что в отсутствие смысла он должен повесить какую-то вывеску на свою непристойную, но выгодную профессию.
Коля-Моцарт – тусклое и искаженное отражение «маэстро», стучащего на своей пишущей машинке. И писатель, и соглядатай любят прелестного, всечеловечного Окуджаву. И даже техник Сизова, при всей своей пошлости, понятна, когда говорит о том, что Высоцкий ее «трогает сексуально»: нутряная, природная мощь барда сделала его народным сокровищем. Есть общее поле, где и гонители, и гонимые сходятся. И в другую эпоху в другой стране они могли бы мирно сосуществовать, нормально и честно работая и не нанося друг другу вреда.