Георгий Владимов: бремя рыцарства — страница 59 из 109

Возвращение писателя, печатавшегося на Западе, обратно в официальную литературу очень трудно по понятным причинам, но и чисто психологически, поскольку он отведал свободы. У меня четыре слова поправили в «Руслане», и то эти поправки были в лучшую сторону. Такое ощущение свободы было просто опьяняющее. Вернуться обратно в нашу цензуру, в эту редактуру, где от тебя требуют или треть выбросить, или выбросить самое любимое – то, ради чего ты, собственно, писал. Даже выбросить то, чем твоя вещь понравилась в редакции, – вот что удивительно! Даже в «Новом мире» такое происходило. Вернуться к этому чисто психологически очень трудно, а вернуться официально – значит, проползти на коленях от порога до стола начальства. Так просто нельзя! Надо совершить что-то такое, чтобы тебя простили. Так, к несчастью, наш приятель Искандер написал рассказ для «Литературной газеты». Рассказ приняли. А потом так изувечили, так искалечили рассказ, что он его сам не узнал. Это рассказ о море, о лодке…[314]


ЛК: Когда мальчишку топили? Очень сильный был рассказ, я знаю его в рукописи.

ГВ: Надо сравнить с текстом «Литературки». Там что-то ужасное было. Фазиль ощутил большой психический удар, так что даже потом попал в психушку. Гордый восточный человек, он такого не мог вынести. Так что возвращение всегда связано с какими-то унизительными процедурами. По-настоящему ни один не вернулся. «Туда» уходят надолго.

Так же было с Битовым[315]. Не всегда большая вещь имеет успех. Конечно, если она имеет успех на Западе, она защищает писателя. Его стараются не то чтобы не трогать, но как бы не замечать, не пристают к нему. Но бывает так, что писатель вложил много надежд своих, много своих трудов, пота и крови, соков и мозга, да и вещь написал замечательную – «Пушкинский дом». К сожалению, мне так думается, что она все-таки рассчитана на русского читателя и на очень умного и интеллигентного читателя, который очень хорошо знает русскую литературу. Там прелестные полунамеки, ссылки или полуссылки на известнейшие цитаты из русской литературы. В переводе на другой язык они совершенно теряются, они непонятны: в чем тут смысл – этой фразы, этого абзаца, этой остроты? Тут необходимо иметь не только хорошего переводчика, а необходим дальнейший подстрочный комментарий, где сказано, где какая игра слов, где и что подразумевается. Тем более что главный герой его – литературовед, не уйдешь от этого, это профессия.

Битов не имел ожидаемого, заслуженного успеха… И в этом случае автор попадает в опаснейшую ситуацию. Как и Владимир Корнилов[316].

Вещи, животрепещущие для русского читателя, на Западе такого эффекта не производят. И писатель оказывается между молотом и наковальней: с одной стороны, с Запада никто не поддерживает, шума нет, а здесь он видит усмешливые рты – ну что ж, придется, видимо, возвратиться?!

Тут происходит такой психологический удар. Я замечал это и по Корнилову, и по Искандеру, и по Битову. Они вступают в некую полосу творческого кризиса, который может продолжаться несколько лет. Тут печататься они уже не могут, потому что и цензура будет придираться к ним сильнее, и этот глоток свободы, опьяняющий, отравляющий – они же глотнули его!


ЛК: Как тамиздат влияет на самиздат? Есть обратное влияние, как ты считаешь?

ГВ:Ну, в каком смысле влияет… Некоторое время они существовали параллельно, и лучшие вещи самиздата попадали в тамиздат, как, скажем, Венедикта Ерофеева «Москва – Петушки», прекраснейшая вещь. Она просто рождена самиздатом и тамиздатом. Сначала она ходила лет пять или шесть. Настолько неизвестен был автор, что никто не пытался его отыскать. Считали, что это псевдоним, что это чья-то шалость какого-то профессионального писателя, укрывшегося под чужим именем. И в конце концов она была напечатана на Западе[317].

Я не случайно сказал, что ее приняли за шалость какого-то известного писателя, потому что вещь была не ученическая, а уже мастерская. Кажется, это легко – написать исповедь пьяного человека. Тут большая изощренность видна, и сильная рука автора, и его знакомство с русской литературой очень большое. Он стоит скорее на традиционной почве, нежели на авангардистской. Он называет свою вещь «поэмой», вспоминает «Мертвые души». Главы от Москвы до города Петушки он называет по названиям станций, и вспоминается «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева. Много там таких перекличек с уже известной нам русской традицией, с русскими сочинениями XIX века. Так шагнул человек прямо в мастерство, и если бы не самиздат и тамиздат, вещь осталась бы совершенно неизвестной.

Как же влияет тамиздат на самиздат? Я думаю, что он его в последние годы уже подавил, поглотил. Значение самиздата стало падать постепенно с появлением книжек, с появлением уже готовой печатной продукции…


ЛК: А не кажется тебе, что качественно самиздат изменился, что в самиздате теперь больше периодика, уже не художественная литература?

ГВ: В самиздате ходят различные воззвания, письма протеста или письма в чью-то защиту. Можно назвать самиздатом перепечатку, ксерокопирование тамиздата. Где-то в Грузии взяли и набрали первую часть «Архипелага» типографским способом[318], и так эта книга ходила сверстанная, но не переплетенная. Продавали ее рублей по 20. Как уж ухитрились, непонятно!

Но в целом значение самиздата, как единственной отдушины, конечно, упало, и художественная литература уже действительно является нам в виде книжек и журналов, как «Время и мы», «22», «Континент», «Грани», «Синтаксис». Представить себе какие-то статьи сначала в самиздате, а потом в тамиздате как-то уже нельзя. Они сразу попадают в тамиздат. Просто изменилась психология автора. Раньше, печатая свою вещь, он ее широко раздавал читать. Теперь, наоборот, он ее приберегает до того случая, когда представится возможность ее переправить, потому что дать читать – значит навести на себя след, слежку за каналами, за контактами и т. д. Тут автор становится уже конспиратором, так как настраивается психологически на издание за рубежом.

В связи с этим значение самиздата стало падать, но, конечно, нельзя отрицать и сейчас его революционного на нас действия, которое продолжалось в течение нескольких лет.

Интереснее проследить влияние тамиздата на Россию. Дело в том, что он поступает в микроскопических дозах: 1000–1500. Тем не менее он свое действие производит. Тамиздат производит свое действие и на аудиторию, потому что все-таки есть какая-то часть читателей, которые его знают, умеют его найти, раздобыть, получить либо для чтения, либо эту книжку купить. Существует черный рынок и люди, которые этим профессионально занимаются и заламывают за книги довольно большие цены. «Руслан» стоил 100 рублей в супере, и 50 рублей стоила маленькая красная книжка. На черном рынке обычно примерно такие цены: 50, 70, 100 рублей. Первый том «Архипелага» сначала стоил 150 рублей, потом, по мере поступления дешевеет, – 50 рублей. А «Руслан» в конце уже 30 рублей стоил. Значит, много экземпляров поднакопилось. То есть существует читатель, который все-таки читает тамиздат. И он повышает свой критерий к писателю, требует от него уже большей правды.

С другой стороны, писатели почти все (я думаю, восемьдесят процентов) читают тамиздат, и он для них имеет подстегивающее значение. Писатели видят: вот уровень правды, на который они могут выйти, уровень обобщения, смелости, свободы письма. И в то же время для каждого писателя теперь тамиздат, как корабль, – плацдарм, на который всегда можно отступить. И рукописи его становятся смелее. И если мы возьмем последние предандроповские годы очень осмелела официальная литература. Стали появляться вещи, относительно которых меня сейчас спрашивают: «Как это могли напечатать?!» Произведения Распутина, Айтматова, «Полтора квадратных метра» Можаева, «Старик» и «Дом на набережной» Трифонова…

С одной стороны, и писатель стал смелее, с другой стороны, и начальство не хочет упустить писателя, потому что понимает, что писателям есть куда уходить. Вещь появилась в редакции, ее прочли – и всегда можно сделать вид, что она сама ушла куда-то. И начальство – оно тоже хочет сохранить официальную литературу. Им нужен какой-то отряд писателей, еще не совсем перешедших черту. Так что свое революционное действие на писателей тамиздат производит.

Другая беда, конечно, что в самом тамиздате не всегда плавают шедевры. Очень много поступает и дребедени, где чувствуется, что писатели не вынесли тяжкого бремени свободы.

Писатель – это самоограничение. Талант в том и состоит, что ты сам отвечаешь за свое слово. Больше тебя никто не поправит, поэтому втрое должен быть бдителен к самому себе. Потому что нет Аси Берзер[319], которая скажет: «Жора, как вы могли такое написать?» Нет Твардовского, который скажет: «Ну, что это такое? Это вообще – “Детгиз”! Этого я не могу слышать!» Таких наставников за тобой уже нет, твоя рука – последний твой цензор, последний твой редактор. Многие этого не выдерживают. В частности – Лимонов. Его роман «Это я – Эдичка» (ЛК: У меня не хватило сил прочесть.) весь вне традиции русской литературы, вне ее социальности, благородства, сдержанности. Такой авангард я не приветствую.

Надо еще сказать, что огромное значение имеет мемуарная литература, которая почти целиком расположилась в тамиздате. Мемуарная литература особенно уязвима.


ЛК: Началось с самиздата: с Надежды Яковлевны[320], Гинзбург[321].

ГВ: Да, «Крутой маршрут» Гинзбург, две книги Надежды Мандельштам, «Хранить вечно» Льва Копелева