Приказ № 227 был подписан Сталиным 28 июля 1942 года: «О мерах по укреплению дисциплины и порядка в Красной Армии и запрещении самовольного отхода с боевых позиций» или, как его называли в просторечии, «Ни шагу назад!». Приказ предписывал создание штрафбатальонов и рот, а также заградотрядов. По приказу № 227 было осуждено 994 300 человек, из которых 436 600 отправлены в ГУЛАГ[513]. В штрафные роты и батальоны с сентября 1942-го и до конца войны в 1945-м попали 427 910 человек[514]. «Паникеров и трусов» предписывалось «истреблять на месте». Кого именно относить к этим категориям – было открыто интерпретации. Сколько всего было «истреблено», в доступных официальных источниках не сообщается. По этому приказу был в свои двадцать два года расстрелян лейтенант Галишников, не удержавший с одиннадцатью солдатами высоту 119 против наступающих немецких танков.
И невольно встает вопрос: как же беспомощно и травмировано должно быть общество, где такие расстрелы были возможны, а бросивший страну в первые дни войны Верховный Главнокомандующий принимал военные парады?
Чужой язык, непонятный вытянувшимся в струнку военным, – звучит из уст Сталина, как отторжение от России и ненависть к ней и ее народу.
Вождь был сейчас со своей армией, готовой за него умереть, и ненавидел ее, и в чем-то подозревал, и не желал говорить с нею на языке, понятном ей. Как насмерть испуганный припадает памятью к облику матери, к ее лицу и рукам, так и он припадал к родной грузинской речи. Унизив, изнасиловав чужую ему страну, он теперь убегал туда, к своему горийскому детству, к мальчишеским играм, к семинарии своей, где он себя готовил стать пастырем духовным. И выглядело это как обильный верблюжий плевок во все лица, обращенные к нему в трепетном ожидании (3/298).
Н.Л. Лейдерман трактует этот абзац, как писательскую концепцию: беды России происходят от того, что ею правят чужие[515]. Это возможная интерпретация, хотя я не нахожу подтверждения этому ни в публицистике, ни в других произведениях, ни в высказываниях Владимова. Анализируя эти строки, я прихожу к выводу, что Владимов считал Сталина чуждым всему: людям (и, помня о репрессиях в Грузии, можно сказать, что его «своим» было совсем не легче), России, солнцу (его работа по ночам, нелюбовь к яркому свету), жизни, миру. Как вышло, что этот мужской вариант Горгоны, от взгляда которого ватно подламывались ноги генералов, стал на десятилетия властителем, несущим гибель миллионам людей? Владимова очень волновал этот вопрос, о котором он говорил в интервью, когда текст «Генерала и его армии» только писался (4/261). Без ясного ответа на него, как был уверен писатель, у России нет надежды на лучшее будущее.
Никогда потом не был так стремителен темп немецких наступлений и так оглушительны успехи оккупантов; никогда потом они не имели такого преимущества – в силе техники, мощности огня, обученности кадров. А между тем именно в эти полгода исход войны был предрешен, если и не окончательно, то, во всяком случае, бесповоротно. Был потом Сталинград, были Курск и Белгород, Корсунь-Шевченковская операция и много других побед – их одерживала уже спасенная Россия. А спасена она была именно в те трагические дни сорок первого года…
Люди сорок первого года все меньше и меньше могут говорить сами за себя, они умирают в боях каждый день. Но мы пойдем по земле, политой их кровью, и я хочу, чтобы вы помнили: без их героических жертв не могло быть и наших побед.
Отступление, мысленно называемое Кобрисовым «Поход на Москву, или планомерный драп» (3/302) – второй эпизод воспоминаний генерала. Это повествование несколько выпадает из общей структуры романа, ослабляя его цельность, но оно было очень важно для Владимова, так как позволило ему более полно выразить свои мысли о советском режиме. Он непременно хотел затронуть тему отступления в начальный период войны – не самую распространенную в военной литературе. Связь этого мотива с кутузовским отступлением в «Войне и мире», отмеченная многими учеными, представляется мне несомненной[517]. Это также совпадает с авторским определением генерала: «…кутузовского плана командующий: главное, не мешайте событиям развиваться».
Уже упоминалось, что история этого отступления была рассказана Владимову генералом П.В. Севастьяновым, в мемуарах которого приводится также разговор с полковником Главштаба: «Знаете, что я вам скажу, комиссар. Не учили мы людей отступать, даже мысли такой не допускали. Только: “Вперед без страха и сомнения”. А если хотите знать, Гитлер и на это тоже, видимо, рассчитывал… Красная армия отступать не будет, значит, удастся покончить с ней в несколько дней. Так для него ваше отступление – хуже всякого поражения. Больше того, может быть, это и есть его поражение»[518].
Кобрисов, прибыв на фронт после заключения в тюрьме, почти сразу принимает на себя командование армией. Вооруженный тюремным опытом, генерал лучше его коллег психологически подготовлен к тактике организованного отступления[519].
Потерявшая огромное количество вооружения и миллионы солдат – убитых, раненых, попавших или сдавшихся в плен, – советская армия уходила вглубь страны, уступая врагу все больше территории с оставленным там населением. Официальным объяснением была «внезапность» нападения, о чем в наше время, когда известно количество предупреждений о начале войны, полученных Сталиным, говорить не приходится. Генерал Севастьянов писал, что у него и его коллег не было сомнений, что война вскоре начнется. Они видели через границу, как готовились к ней немцы. Граница с Польшей была практически открыта, и местные крестьяне, постоянно ходившие через нее, рассказывали о приготовлениях немцев, называя точную дату нападения. Несмотря на это, военным даже не разрешалось вывезти свои семьи из пограничной зоны[520]. Для Кобрисова «единственная внезапность была в том, что величайший полководец всех времен и народов оказался недоучкой и дезертиром, на целых одиннадцать дней устранившимся от командования» (3/311).
И поэтому, взяв на себя командование армией, генерал принимает обратно всех, кому удалось убежать из плена и вернуться к своей армии:
Что же после этого винить тех, кто сорвал петлицы или зарыл документы? Или тех, кто поднял руки, а потом бежал из плена, пробирается к своим? Генерал велел принимать всех до единого, не делая никаких попреков. Свинтил знаки различия – будешь рядовым. Бросил винтовку – возьми у погибшего в бою, добудь у врага. Знамя потеряли – вступайте в ту часть, которая его сохранила (3/311).
Кобрисов, испытавший в тюрьме жестокость режима, был открыт «милости к павшим» (3/311). Этой готовностью к прощению Владимов превращал своего героя в «тайного, неосознанного христианина» (3/277).
Владимовский генерал по-хозяйски рачителен, когда старается сберечь людей и снаряжение. Это отступление «в подкове» двух немецких армий, не атакующих и не навязывающих больших сражений, – для него период размышлений и осмысления, каких в военной жизни почти не бывает.
Писатель рисует своего героя народным полководцем, богатырем, настоящим предводителем воинов:
…он был – всадник, былинного облика воитель и вождь и, не зная этого, являл собою притягательную силу – человека, знающего, куда вести. Если б он передвигался на машине, если бы суетился, даже распоряжался энергично, он был бы от многих взоров без пользы скрыт, но человек на коне, пребывающий в спокойствии и раздумье, помещает себя в центр внимания, он вознесен над головами толпы и владеет ее тревогами и надеждами. Он ехал, ослабив поводья, бросив руки на луку седла, морщась от боли, но чувствуя постоянно обращенные к нему взгляды. И далеко окрест разносилась весть о генерале, собирающем несметную силу для отпора (3/307).
Эта конная иконография очень интересна. В голову приходит много ассоциаций, например, созданный в 1944 году В.Н. Яковлевым конный портрет маршала Жукова, изображающий его сидящим на попоне с золотыми пятизвездиями как божество на белом коне. Попирая немецкие знамена, он возвышается над полуразрушенными Бранденбургскими воротами. Другой образ – статуя маршала Жукова на коне, исполненная Вячеславом Клыковым, была установлена на Манежной площади в 1995 году. Несколько балетная, вытянутая слишком далеко вперед нога клыковской лошади, стоящей на высоком пьедестале, плохо вяжется с массивностью всадника. Раненому Кобрисову после гибели первого коня пришлось отступать большую часть пути на крестьянском мерине (3/318–319). Эта деталь кажется символом того, что Жуков на своем белом у Яковлева, а потом изящном клыковском коне – в победе отдален от народа, возвышается над ним, тогда как Кобрисов по мере отступления делается ему все ближе.
Тема, которая очень важна в этом эпизоде, – связь с исторической Россией, которая в СССР казалась утерянной. Ее-то и хочет найти генерал: «Иду на восток, в Россию. Хочу, понимаешь ли, концом копья Волгу потрогать. Говорят, часовенка там поставлена, где она вытекает из родничка. Там я посижу, подумаю – и скажу тебе, жива ли Россия или уже нет ее» (3/312). Этот мотив, перекликается с песней «Русские палачи» А. Галича: