м великую честь, ибо знала, что благосклонный взор ее мог быть обращен только на женщину праведной жизни.
– Хорошо бы было, – сказал Иркан, – если бы взгляда женщины стали бояться больше, чем святого причастия. Известно, что, когда причастие принимается без веры и любви, оно становится вечным проклятием.
– Уверяю вас, – сказала Парламанта, – что те, кого Господь оставил, больше боятся наказания на земле, чем за гробом. И я думаю, что для этой несчастной самым жестоким наказанием были тюрьма и разлука с каноником, а отнюдь не упреки госпожи регентши.
– Да, но вы позабыли о главной причине, которая побудила ее вернуться к мужу, – воскликнул Симонто, – канонику-то ведь было восемьдесят лет, а муж был моложе ее. И выходит, что женщина эта выгадала и там и тут. А если бы каноник был помоложе, она бы ни за что его не покинула. И все увещевания этих дам для нее значили бы не больше, чем причастие, которое она когда-то приняла.
– А мне кажется, она правильно поступила, что не сразу созналась в своем грехе, – сказала Номерфида, – ведь в таком проступке раскаиваться надо только перед Богом и в смирении, а на людях – решительно и бесповоротно его отрицать, ибо, если даже грех был действительно совершен, начав клясться и лгать, всегда можно породить в людях сомнение в том, что было, и оправдать себя в их глазах.
– Человеку очень трудно так скрыть свой грех, чтобы его не обнаружили, – сказала Лонгарина. – Это возможно разве только когда грешник чистосердечно раскается – тогда Господь, который милосерд, сам сохранит признание его в тайне.
– А что же тогда сказать о женщинах, которые, не успев совершить безрассудство, спешат уже кому-нибудь о нем рассказать?
– Мне это кажется очень странным, – ответила Лонгарина, – и, по-моему, это верный признак того, что они нисколько не раскаиваются в совершенном грехе. А как я вам уже сказала, тот, чей грех не прикрыт милостью Господа, никак не может отрицать его перед людьми, и есть женщины, которые отводят душу за такими рассказами и гордятся перед всеми своей порочностью, и другие, которые, проговорившись, сами себя выдают.
– Прошу вас, если вы знаете такую женщину, займите мое место и расскажите нам о ней, – попросил Сафредан.
– Ну, так слушайте, – начала Лонгарина.
Новелла шестьдесят втораяОдна особа, рассказывая некой высокопоставленной даме о себе в третьем лице, вдруг так проговаривается, что марает свое доброе имя, и ей уже больше не удается себя обелить
В царствование короля Франциска Первого жила одна дама королевской крови. Она была благородна, добродетельна и хороша собою[218] и умела увлекательно рассказать какую-нибудь веселую историю и посмеяться сама, когда рассказывали другие. Когда дама эта приезжала в одно из своих поместий, все окрестные жители и все соседи приходили повидаться с ней, ибо она была всеми любима. Среди прочих к ней однажды явилась некая особа, которая прослышала, что хозяйке дома нравится, когда ей рассказывают разные истории. И гостья эта, решив, что она не хуже других, предложила:
– Ваша светлость, я расскажу вам интересную историю, но вы должны обещать мне, что не станете никому ее пересказывать.
И тут же добавила:
– Это действительное происшествие, и я ручаюсь вам за истинность всего, что вы услышите.
И она начала:
– Жила на свете одна замужняя женщина, которая была хорошею женою своему мужу, несмотря на то что муж ее был стар, а она совсем молода. Некий дворянин, живший по соседству с ними и знавший, что она вышла замуж за старика, пленился ею и в течение нескольких лет добивался ее взаимности. Но она всякий раз отвечала ему только так, как может ответить женщина порядочная. И вот однажды дворянин этот решил, что, если он сумеет улучить подходящую минуту, она не будет с ним так сурова. Он долгое время колебался, думая об опасности, которой себя подвергал, но любовь его к этой даме в конце концов превозмогла всякий страх, и он решил поискать подходящего случая. И он так тщательно стал следить за ее домом, что однажды утром, когда муж этой дамы отправился в одно из своих владений – а выехал он на рассвете, раньше, чем солнце начало припекать, – этот юный безумец явился к его жене. Сама она в это время спала, служанки же ее все разошлись. Тогда, не подумав о том, чтобы прикрыть дверь, сосед ее кинулся к ней на кровать одетый, не сняв даже сапог со шпорами. Проснувшись, дама эта страшно перепугалась. Но как она ни старалась его образумить, он ничего не стал слушать и овладел ею силой, пригрозив, что, если она хоть кому-нибудь об этом расскажет, он объявит во всеуслышание, что она сама за ним посылала. И страх ее был так велик, что она не посмела даже звать на помощь. Через некоторое время, услыхав, что идут служанки, молодой дворянин поспешил вскочить с постели, чтобы спастись бегством. И никто бы ничего не заметил, если бы, выскакивая из кровати, шпорой своей он не зацепил одеяло и не стащил его на пол, оставив даму свою лежать совершенно обнаженной.
И хотя рассказчица говорила якобы о другой, она не удержалась и воскликнула:
– Вы не поверите, как я удивилась, когда увидела, что лежу совсем голая!
Тогда дама, слушавшая внимательно ее рассказ, расхохоталась и сказала:
– Ну, как вижу, вы умеете рассказывать занимательные истории!
Неудачливая рассказчица пыталась было оправдаться и защитить свою честь, но чести этой уже не было и в помине.
– Могу вас уверить, благородные дамы, что, если бы самой ей все это было неприятно, она постаралась бы об этом поскорее забыть. Но, как я вам уже сказала, грех всегда обнаруживается сам собой и быстрее, чем того можно было бы ожидать, если он не скрыт под тем покрывалом, которое, как уверяет царь Давид[219], приносит человеку счастье.
– Но какая же она все-таки дура! – воскликнула Эннасюита. – Она ведь стала посмешищем в глазах людей.
– По-моему, нет ничего удивительного в том, что слова последовали за делами, – заметила Парламанта, – сказать легче, чем сделать.
– Черт возьми, – сказал Жебюрон, – а какой же, собственно, она совершила грех? Она уснула у себя в постели. Он угрожал убить ее и опозорить. Лукреция[220], которой воздавали столько похвал, поступила ведь ничуть не лучше, чем она.
– Совершенно верно, – сказала Парламанта, – таких женщин, которые никогда бы не оступались, на свете нет, но если для них это было огорчением, то горька и сама память о том, что случилось. Лукреция потому и покончила с собой, что не могла отделаться от этих воспоминаний, а эта дурочка хотела еще сделать из них забаву для других.
– Но она, по-видимому, была все-таки женщиной порядочной, – сказала Номерфида, – он ведь несколько раз добивался ее взаимности, а она каждый раз решительно ему отказывала. Поэтому, чтобы овладеть ею, ему понадобились и хитрость, и сила.
– Как! – воскликнула Парламанта. – По-вашему, выходит, что достаточно женщине два-три раза отказать мужчине – это и будет значить, что она постояла за свою честь, после чего она вправе уступить? Если так, то пришлось бы считать порядочными женщин, которых мы отнюдь не считаем такими. Ведь многие из них упорно отказывали тому, кто завоевал их сердце: одни боялись лишиться чести, другие же только хотели, чтобы их больше уважали и пламеннее любили. Нет, порядочной можно назвать только ту женщину, у которой хватит сил, чтобы устоять до конца.
– А если красавица добьется этим только того, что молодой человек сам от нее откажется, – спросил Дагусен, – это, по-вашему, будет добродетелью?
– Да, – сказала Уазиль, – если человек молодой и здоровый отказывается от женщины, я сочту его достойным похвалы, но только мне будет нелегко этому поверить.
– А я знаю таких мужчин, – сказал Дагусен, – которые отказались от любовных приключений, хотя все их товарищи этих приключений настойчиво искали.
– Займите, пожалуйста, мое место, – предложила Лонгарина, – и расскажите нам об этом, но помните, что рассказывать надо одну только правду.
– Обещаю вам, – сказал Дагусен, – что буду рассказывать вам только то, что действительно было, и в рассказе своем изменять ничего не стану.
Новелла шестьдесят третьяНекий дворянин отказался принять участие в похождениях, которых искали его товарищи; жена его вменила ему это потом в большую заслугу и стала еще больше любить его и уважать
В городе Париже жили некогда четыре девушки: две из них были родными сестрами. Они были так хороши собой, юны и свежи, что нельзя было в них не влюбиться. И вот один дворянин[221], которого король[222] назначил в то время парижским прево, видя, что господин его, король, молод и как раз в таком возрасте, когда ему может быть приятно подобное общество, начал ухаживать за всеми этими девушками, – и, когда каждая из них поверила, что он хочет познакомить ее с его величеством, все четыре дали согласие на то, чего добивался от них упомянутый прево: прийти на ужин, куда приглашен был король, которому его верный слуга рассказал о том, что задумал. И королю, и сопровождающим его двоим придворным затея эта пришлась по душе, и все трое решили принять в ней участие. Четвертым, кого они пригласили на этот ужин, был один красивый и весьма достойный сеньор, который был на десять лет моложе всех остальных. Он принял их приглашение и явился туда с веселым лицом, но вся эта затея была ему неприятна, так как он был женат и у него были хорошие дети, а жену свою он любил, жил с ней в мире и вовсе не хотел, чтобы она имела повод в чем-то его заподозрить. К тому же он был кавалером одной из красивейших женщин Франции, которую так любил и чтил, что все остальные в сравнении с ней казались ему дурнушками; вот почему с юных лет, когда он еще не был женат, он не хотел ни ухаживать за другими женщинами, как бы хороши они ни были, ни даже их видеть, и самым большим счастьем для него было взирать на избранницу своего сердца. И никакая другая не могла принести ему той радости, которую он обрел, лицезря ее и любя самой высокой любовью.