Гептамерон — страница 97 из 100

азалась герцогиня Алансонская, вскоре ставшая королевой Наваррской, которая приехала туда вместе с несколькими дамами из своей свиты, чтобы исполнить какой-то тайный обет. После вечерни обе они стояли там коленопреклоненные перед распятием, как вдруг герцогиня заметила, что какая-то фигура поднимается наверх. При свете свечей она увидела, что это монахиня, и притаилась в углу, чтобы расслышать слова ее молитвы. Монахиня же, будучи уверена, что в церкви, кроме нее, никого нет, встала на колени и, каясь в своем грехе, так плакала, что невозможно было слушать ее без жалости. И она громко воскликнула:

– О, горе мне! Господи, сжалься над несчастной грешницей!

Герцогиня захотела узнать, что с ней такое; она подошла к ней совсем близко и спросила:

– Милая моя, что с тобой и откуда ты?

Несчастная монахиня, не зная, кто с ней говорит, ответила:

– Увы, дорогая, горе мое так велико, что я уповаю только на Господа и молю Его, чтобы он сподобил меня свидеться с герцогинею Алансонской, ибо ей одной могу я рассказать все о беде, которая со мной стряслась, и я уверена, что если есть на земле правда, она найдет к ней путь.

– Милая моя, – сказала герцогиня, – ты можешь говорить со мною, как с герцогиней, ибо это моя близкая подруга.

– Не обижайтесь на меня, – сказала монахиня, – но своей тайны я, кроме герцогини, никому не доверю.

Тогда герцогиня заверила ее, что она может говорить со всей откровенностью, ибо перед нею та, кого она ищет. Несчастная бросилась к ее ногам и, заливаясь слезами и рыдая, рассказала ей свою печальную историю, которую вы уже знаете. Герцогиня сумела ее утешить и успокоить. Она не стала заглушать в ее душе раскаяние, но уговорила не ездить в Рим и отправила ее обратно в монастырь, снабдив письмом к местному епископу, в котором она приказывала изгнать оттуда нечестивца-монаха.

Рассказ этот мне довелось слышать от самой герцогини.


– Теперь вы видите, благородные дамы, что бывают случаи, опровергающие то, что утверждала Номерфида. Оба они прикасались к покойнику и завертывали его в саван, но и это не избавило их от соблазна.

– Вот уж такое действительно никому в голову прийти не могло, – сказал Иркан, – говорить о смерти и творить в это время жизнь.

– Грешить отнюдь не значит творить жизнь, – возразила Уазиль, – хорошо известно, что грех творит только смерть.

– Поверьте, – сказал Сафредан, – что эта несчастная даже не помышляла о вашей теологии. Вспомните о дочерях Лота[250], которые напоили своего отца, чтобы не прекратился род человеческий. Так и эти несчастные хотели возместить разрушения, которые смерть учинила в бренном теле, тем, что сотворили в тот же час новое живое существо. И в этом, вообще-то говоря, не было бы никакого зла, если бы не слезы бедной монахини, которая не переставала плакать и никак не могла забыть о постигшей ее беде.

– Мне не раз приходилось встречать таких женщин, – сказал Иркан, – они плачут, замаливая свои грехи, и смеются, вспоминая о радостях, которые эти грехи им доставили.

– Я догадываюсь, кого вы имеете в виду, сказала Парламанта, – женщина эта немало уже посмеялась, пора бы ей и поплакать.

– Молчите, – сказал Иркан, – трагедия, которая началась со смеха, еще не окончилась.

– Давайте-ка поговорим о чем-нибудь другом, – предложила Парламанта, – сдается мне, Дагусен нарушил наш уговор рассказывать только веселые истории: его рассказ возбуждает жалость.

– Вы обещали, – сказал Дагусен, – что будете рассказывать только о безумствах, и мне кажется, что так оно и было. Но чтобы выслушать рассказ позабавнее, я хочу предоставить слово Номерфиде – и, надеюсь, она исправит мою ошибку.

– Да, я знаю одну историю, – ответила она, – которую стоит рассказать после вашей, потому что речь в ней также идет о монахе и о мертвеце. Не угодно ли вам ее выслушать?

На этом кончаются рассказы и новеллы покойной королевы Наваррской, которые до сих пор удалось разыскать

Приложение

IШутки, коими некий кордельеруснащал свои проповеди[251]

Однажды некий кордельер из Блере[252], что в Турени, был приглашен в деревушку Сен-Мартен-ле-Бо для чтения рождественских и следующих за ними великопостных проповедей. Будучи празднословнее любого книжного червя, он, не зная порой, чем заполнить положенные ему часы, принимался рассказывать всякие побасенки, чего славные жители деревни отнюдь не одобряли. И вот, разглагольствуя как-то в Великий четверг о пасхальном агнце, съедаемом ночью, он увидел, что в церкви присутствуют прелестные и нарядные молодые дамы из Амбуаза, приехавшие провести пасхальные дни в деревне, и ему захотелось с ними поразвлечься. Осведомившись, знают ли они, как следует есть ночью сырое мясо, он заявил, что научит их этому. Находившиеся в церкви молодые люди, которые прибыли из Амбуаза вместе со своими женами, сестрами и племянницами и не ведали о веселом нраве монаха, пришли в возмущение. Однако, послушав еще, они принялись хохотать, особенно после того, как он заявил, что пасхального агнца следует есть, препоясав чресла, с ногами в башмаках и с рукой на палке. Видя, что слушатели смеются, и догадываясь почему, кордельер тут же поправился:

– То есть с башмаками в ногах и с палкой в руке. Это ведь что в лоб, что по лбу – разве не так?

Сами понимаете, какой тут поднялся смех. Увидев, что не выдержали даже дамы, монах рассказал им еще кое-что забавное. Наконец, чувствуя, что время его на исходе, и желая, чтобы дамы удалились из церкви вполне им довольные, он проговорил:

– Милые мои дамочки, болтая в очередной раз с кумушками, вы непременно станете удивляться: что это за молодчина-монах, говоривший такие смелые речи? Откуда взялся такой весельчак? Я отвечу вам, дамочки, удивляться тут нечему: ведь я анжуец, прошу любить и жаловать.

Этими словами он и закончил свою проповедь, после которой его слушатели были настроены скорее смеяться дурацким шуткам, нежели плакать о страстях Господа нашего, воспоминаниям о коих и были посвящены те дни. Праздничные проповеди кордельера проходили с неменьшим успехом. Вам, должно быть, хорошо известно, что все эти монахи никогда не упустят случая выпросить праздничное подаяние, причем берут его не только пасхальными яйцами, но и многим другим – бельем, пряжей, колбасами, ветчинами, иными копченостями и прочим; вот и наш герой во вторник на Светлой неделе, сделав своей пастве ряд назиданий, в коих у этой братии никогда не бывает недостатка, заявил:

– Милые мои дамы, я крайне признателен вам за щедрость, которую вы проявили к нашему бедному монастырю, но должен сказать, что вы не учли имеющихся у нас потребностей и одарили главным образом колбасами, а их у нас и без того предостаточно; наш монастырь, слава богу, просто нафарширован ими. Что мы станем делать с такою прорвой колбас? Поэтому, дамочки, мне кажется, что ежели среди наших колбас вы разложите свои окорока, это будет поистине славный дар!

После чего он стал заканчивать проповедь и, как бы удивляясь всеобщему возмущению, вызванному его грубыми речами, сказал:

– Ну, господа и дамы из Сен-Мартена, вы меня поражаете! Возмущаетесь по пустякам, без всякого на то повода, и повсюду ославляете меня, говоря: «Вот так штука! Кто бы мог подумать, что сей достойный отец обрюхатит дочку своей хозяйки?» Эка невидаль – монах обрюхатил девку! Вот если б девка обрюхатила монаха – это было бы и впрямь достойно удивления!


– Вот, благородные дамы, какими изысканными кушаньями кормил сей добрый пастырь свою паству. Да к тому же он был так нагл, что, согрешив, нимало этим не смутился, а продолжал свои россказни прямо с кафедры – места, откуда должны звучать лишь слова наставления ближнему и в первую очередь хвалы Господу.

– Да уж, – согласился Сафредан, – это и впрямь всем монахам монах. Едва ли не в той же степени мне нравился брат Анжибо[253], на которого сыпались все шутки, что в ходу в любой честной компании.

– Не вижу ничего забавного в подобных выходках, – заметила Уазиль, – особенно когда на них пускаются в таком месте.

– Не скажите, моя милая, – возразила Номерфида. – В те времена, а это было не так уж давно, городские простаки, да и многие деревенские, считавшие себя остроумнее прочих, предпочитали подобных проповедников тем, кто просто толковал Святое Евангелие.

– Как бы там ни было, – вмешался Иркан, – он вовсе не напрасно попросил добавить к колбасам окороков – все больше еды. И даже если какая-нибудь набожная душа истолковала эту просьбу в переносном смысле, на что, мне кажется, монах и рассчитывал, то ни он, ни его товарищи не прогадали, равно как и молодка, оказавшаяся в результате с набитым чревом.

– Но какая наглость, – не унималась Уазиль, – перетолковывать текст по-своему, думая, что имеешь дело с такими же скотами, как и ты, пытаться развратить бедных женщин и научить их «есть ночью сырое мясо»!

– Да полноте, – вступил в разговор Симонто, – ведь он видел перед собою молоденьких амбуазских бабенок, и в лохани каждой из них охотно пополоскал бы свой… Сказать что? Ладно, не буду, но поймите меня правильно: он дал бы отпробовать им своего вертлявого и неугомонного попрыгунчика, так что им же самим было бы приятно.

– Ну-ну-ну-ну, господин Симонто, – перебила Парламанта, – вы забываетесь. Неужто вы отложили присущую вам скромность в сторонку и теперь пользуетесь ею лишь по необходимости?

– Ну что вы, – ответил тот, – просто этот блудливый монах немного сбил меня с пути истинного. И потому, дабы возвратиться к нашему предмету, я прошу Номерфиду, из-за которой мои мысли и приняли нежелательное направление, передать слово кому-нибудь, кто заставит всех нас позабыть о нашей общей оплошности.