Глава первая ВСЕ СМЕШАЛОСЬ В ДОМЕ УЭЛЛСОВ
Первый номер «Инглиш ревью» появился на прилавках в конце ноября 1908 года. Выходу журнала предшествовала рекламная кампания в других периодических изданиях (больше всего — в дружественном «Нью эйдж»), А вот далеко не полный перечень писателей, чьи тексты были опубликованы в том номере: Томас Гарди, Генри Джеймс, Конрад, Голсуорси, Анатоль Франс, Лев Толстой. Успех у интеллектуальной публики был шумный, прием у критиков теплый. Кажется, деньги и затраченные усилия даром не пропали. В «Инглиш ревью» начал печататься «Тоно-Бенге»: Уэллс передал Форду права на сериализацию в обмен на одну пятую прибыли.
«По существу, мне хочется написать в своей книге чуть ли не обо всем, — предупреждает автор, он же герой, рассказывающий историю своей жизни. — Я рассматриваю роман как нечто всеобъемлющее… Я полагаю, что в действительности пытаюсь описать не более и не менее, как самое Жизнь, увиденную глазами одного человека». Юный Джордж Пондерво, желающий добиться успеха, начинает работать на своего дядю Эдуарда, симпатичного авантюриста, который изобрел чудодейственное снадобье «Тоно-Бенге». Джордж начинает заниматься рекламой напитка, и эта деятельность сталкивает его с разными людьми и позволяет «увидеть в разрезе британский социальный организм», за исключением высших («герцоги») и низших («землекопы, батраки, матросы, кочегары и другие завсегдатаи пивных») слоев общества. Пондерво становятся богачами, дядя счастлив: «Замечательно у нас государство устроено, Джордж, наша добрая старая Англия, — снова заговорил он тоном беспристрастного судьи. — Все прочно, устойчиво, и при этом есть место новым людям. Приходишь и занимаешь свое место. От тебя прямо ждут этого. Участвуешь во всем. Вот чем наша демократия отличается от Америки. У них, если человек преуспел, он только и получает, что деньги. У нас другие порядки… по сути дела, всякий может выдвинуться». Младший Пондерво не в таком восторге от «старой доброй Англии», но и новую буржуазию, к которой сам теперь принадлежит, тоже не жалует: «Никак нельзя сказать, что энергичные интеллигенты пришли на смену косным, невежественным дворянам. Просто-напросто предприимчивая и самоуверенная тупость водворилась там, где царили прежде косность и чванство».
Джордж — натура творческая, ему наскучивает делать деньги и он начинает их тратить на изобретательство. Он конструирует новую модель аэростата и сам летает на нем. «Я лежал в той же позе, как обычно на планере, — растянувшись на животе, лицом вниз; механизмы мне не были видны, и поэтому у меня было необычайное ощущение, будто я невесом и лечу сам по себе. Только повернув шею и поглядев наверх, я мог увидеть плоское жесткое дно своего воздушного шара и быстрое, равномерное мелькание лопастей пропеллера, со свистом рассекающих воздух». В 1910-м Уэллс вновь опишет воздушный полет — уже в комическом тоне — в рассказе «Мой первый аэроплан» (My First Aeroplane). В те годы чуть не каждая европейская знаменитость совершала прогулочные полеты на воздушных шарах или аэропланах и рассказывала о своих ощущениях; предположим, что и Уэллс так поступил — и ошибемся. Не знал он, когда писал «Тоно-Бенге» и «Мой первый аэроплан», что чувствует человек «как обычно на планере», а вообразил: свой первый полет он совершит лишь в 1912 году с известным авиатором Грэмом Уайтом.
Дяде, запутавшемуся в махинациях, грозит тюрьма; племянник на своем аэростате тайно вывозит его за границу, но дядя умирает. Осиротевший Джордж размышляет о будущем: «Каким оно будет? Каким должно быть? Что из этого желаемого будущего можно увидеть в настоящем?…Иногда я представляю себе, что это — Наука, иногда — Истина. Мы с болью и усилием вырываем это „нечто“ из самого сердца жизни… Люди по-разному служат ему — и в искусстве, и в литературе, и в подвиге социальных преобразований — и усматривают его в бесчисленном множестве проявлений, под тысячью названий. Для меня это прежде всего строгость форм, красота. То, что мы силимся постигнуть, и есть сердце самой жизни. Только оно вечно. Я не знаю, что это, знаю только, что оно превыше всего. Это нечто неуловимое, быть может, это качество, быть может, стихия, его обретаешь то в красках, то в форме, порой в звуках, а иногда в мысли…»
Грандиозное эпическое полотно удалось; рассматривая его, можно и в самом деле узнать о современной автору Англии всё. Кроме того, «Тоно-Бенге» — прекрасно написанный роман, в котором мало теоретизирования и нет назидательности; это вещь с мастерски сконструированным сюжетом, включающим в себя экзотические путешествия, любовные связи, погони и убийство; это смешной роман, персонажи которого представляют собой не карикатуры, а — редкий случай для Уэллса — тщательно проработанные характеры; его финальная сцена, в которой герой прощается со «старой доброй Англией» ради Будущего, написана с любовью, грустью и такой изобразительной силой, какой Уэллс достигал только в своих лучших фантастических текстах.
Однако когда первые читатели и критики начали знакомиться с текстом «Тоно-Бенге», они не увидели, что перед ними эпос, а восприняли роман как автобиографическое произведение. На первый взгляд они были правы. Автобиографичного в «Тоно-Бенге» чрезвычайно много. Детство Берти, его юность и служба в лавке были описаны уже сто раз; дядя Эдуард — и отец автора, и дядя Уильямс из школы «Вуки», и аптекарь Кауэп; женщина, на которой неудачно женился Джордж Пондерво, — Изабелла, и так далее. И все же первые читатели ошибались. В «Тоно-Бенге» Уэллс не ставил цели разложить себя по полочкам; он поступил так, как поступают большинство писателей (а сам он — почти никогда), используя собственный опыт лишь как топливо, что бросают в печь. Он сидел подле умирающего Гиссинга, как Джордж Пондерво подле умирающего дяди Эдуарда; если бы он писал, как обычно, о себе, то — с его привычкой все растолковывать — эта сцена вышла бы у него такой же рассудительной и бледной, как текст «Люишема»; он с отталкивающим хладнокровием разъяснил бы нам, что смерть есть закономерный итог жизни и печалиться не о чем. Но он не хотел писать о себе; он просто бросил свой опыт в топку, и отдаваемая им энергия сообщилась тексту, и вспыхнувший огонь заставил текст переливаться и дрожать.
«И раньше, и потом я думал и говорил, что жизнь — это фантасмагория, но никогда я не ощущал этого так остро, как той ночью… Мы разлучены; мы двое, которые так долго были вместе, разлучены. Но я знал, что это не конец ни для него, ни для меня. Его смерть — это сон, как сном была его жизнь, и теперь мучительный сон жизни кончился. И мне чудилось, что я тоже умер. Не все ли равно? Ведь все нереально — боль и желание, начало и конец. Есть только одна реальность: эта пустынная дорога — пустынная дорога, по которой то устало, то недоуменно бредешь совсем один… Из тумана появился огромный мастиф, пес подошел ко мне и остановился, потом с ворчанием обошел вокруг, хрипло, отрывисто пролаял и опять растворился в тумане. Мои мысли обратились к извечным верованиям и страхам рода человеческого. Мое неверие и сомнения соскользнули с меня, как слишком широкая одежда. Я совсем по-детски стал думать о том, что за собаки лают на дороге на того, другого путника в темноте, какие образы, какие огни, быть может, мелькают перед ним теперь, после нашей последней встречи на земле — на путях, которые реальны, на дороге, которой нет конца?»
Если бы Уэллс подошел к написанию этого отрывка только рассудочно, он непременно пояснил бы читателю связь между мастифом и собакой Мефистофеля или не придумывал этого мастифа вовсе. Но когда он писал «Тоно-Бенге», им руководил не только рассудок, но вдохновение, о котором он, казалось, так редко теперь вспоминал. Он не растолковывал, а ощущал, и к нему вернулись все его блистательные умения: когда он описывал, как Джордж убивает человека (успокойтесь, этот эпизод не автобиографичен), он делал это так же, как в «Человеке-невидимке», влезая в кожу убийцы и заставляя читателя стать убийцей и разделить все его эмоции: «Я увидел — и мое сердце забилось от восторга, что пуля ударила его меж лопаток. „Попал“, — сказал я, опуская ружье, а он повалился и умер, не издав даже стона… „Вот те на! — удивленно воскликнул я. — Я убил его!“ Я огляделся вокруг и осторожно, со смешанным чувством не то изумления, не то любопытства пошел взглянуть на человека, чью душу я так бесцеремонно вытряхнул из нашего презренного мира. У меня не было ощущения, что это дело моих рук, — я приблизился к нему, как к неожиданной находке…»
Когда критик из «Глазго геральд» решил, что «Тоно-Бенге» — очередная автобиография, возмущенный Уэллс написал Форду, что надо бы перерезать этому критику глотку. Но постепенно все встало на свои места. Хвалебные отзывы преобладали, ругательные появлялись редко. («Тоно-Бенге» до сих пор и, на наш взгляд, заслуженно считается лучшим из «бытовых» романов Уэллса.) Критик Робертсон Николл в «Бритиш уикли» обвинил «Тоно-Бенге» в «нападении на нравственность» и «проповеди непристойности», но он ухитрялся найти непристойности даже у Конан Дойла. Беннет ответил на рецензию Николла статьей, в которой «Тоно-Бенге» назывался «величайшей попыткой выразить в обобщенном виде всю суть социальной жизни нации». Обозреватель «Дейли телеграф» отозвался о романе как о «четырехмерном» и «сделанном с самым высочайшим мастерством»; «Ти-Пи уикли» назвала образ Сьюзен, жены Эдуарда Пондерво, лучшим женским характером в английской литературе; «Крисчен коммонвелз» защищала Уэллса от обвинений в безнравственности, объясняя, что роман, «столь глубоко проникающий в души всех англичан», не может оскорбить религиозного чувства; Мастермен сказал, что, как бы ни был прекрасен «Киппс», «Тоно-Бенге» прекраснее, и призвал Уэллса продолжать «писать жизнь»; Гилберт Меррей заявил, что Уэллс напоминает Льва Толстого.
Прохладно отреагировали фабианцы — но, поскольку выход романа совпал с разрывом, трудно сказать, не были ли их отзывы отчасти продиктованы личной неприязнью. Бланд в пух и прах разнес «Тоно-Бенге» в «Дейли кроникл», но что хорошего мог Бланд сказать об Уэллсе? Беатриса Уэбб написала Уэллсу, что роман «неплох, но хуже „Войны в воздухе“»; тот отреагировал бурными письмами, поминая фабианские распри и обвиняя Уэббов в том, что они «пытались подорвать его влияние». «У этого человека мания величия, — записала в дневнике Беатриса, — мы о его существовании и не вспоминали ни разу с той поры, как он ушел в отставку». Письмо с критикой в адрес «Тоно-Бенге», который ни один человек, умеющий читать и писать, не поставит ниже зауряднейшей «Войны в воздухе», и последующие письма зимы 1909-го, содержащие извинения за неверную оценку романа и призывы помириться, Беатриса, видимо, отправляла в приступе беспамятства.
Но что же сказал Форд, издавший роман? Увы: к моменту выхода «Тоно-Бенге» отношения между ним и Уэллсом разладились. Еще до выхода второго номера «Инглиш ревью» стало известно, что Форд не только не получает прибылей, но уже потерял более 1500 фунтов. Затевая свой проект, Форд делал благородное дело — именно «Инглиш ревью» вскоре даст «путевки в жизнь» Дэвиду Лоуренсу и Эзре Паунду, но он оказался плохим дельцом. Он тратил на рекламу суммы, которые не окупались, терял рукописи, забывал о назначенных встречах. Он платил первым авторам столько, сколько они требовали, а другим платить было уже нечем. В «Инглиш ревью» печатались первоклассная проза, остроумнейшие эссе, но в нем не было обещанных театральных обзоров, ничего злободневного, а размещаемые в нем материалы зачастую оказывались выше понимания публики, и журнал переставали покупать. «Поддерживая „Инглиш ревью“, читатель не столько поддержит коммерческое предприятие, сколько исполнит свой долг, помогая миру познакомиться с наилучшими образцами мысли», — отчаянно призывал «Нью эйдж» в мае 1909-го; но читатели свой долг выполнять ленились.
Форд предложил выплатить Уэллсу не пятую часть прибыли, а твердую сумму — 600 фунтов за каждую из частей романа (он печатался в четырех номерах), но поскольку денег не было, эта сумма существовала лишь в его воображении. Эйч Джи и профессиональных-то издателей учил, как им вести дела; разумеется, он стал учить Форда. На сей раз он был прав — Дуглас Голдинг, соредактор Форда, отзывался о деловых способностях своего шефа так же, как Уэллс, но делал это, по-видимому, не в деликатной форме, так что Форд оскорбился и написал, что Уэллс его «третирует». Дальше — хуже: Уэллс продал Макмиллану права на книжное издание «Тоно-Бенге», по договору книга должна была выйти раньше четвертого номера «Инглиш ревью»; Форд стал требовать, чтоб Уэллс расторг договор и не допустил издания книги, пока ее заключительная часть не будет опубликована у него в журнале. Тут вроде бы он был прав, но Уэллс, не получивший от него ни цента, это требование проигнорировал.
С Эмбер весной 1909 года тоже не все было гладко. Уэллс пишет, что именно она стремилась выставлять напоказ их отношения, похвасталась перед однокурсниками, рассказала матери. Скорей всего так и было: связь между студенткой и женатым учителем обычно афиширует студентка. Более того, Эмбер намеревалась родить ребенка. Хотела ли она вынудить Уэллса на ней жениться? Спустя много лет она писала, что категорически была против развода Уэллса с женой, и, кроме ребенка от любимого, ей ничегошеньки не было нужно. Только очень наивный человек может в это поверить. Сам Эйч Джи писал, что она «хотела чаше и подолгу жить со мной под одной крышей», то есть создать с ним семью, зарегистрированную или нет, а также: «Я вовсе не думаю, будто Эмбер ясно представляла, что своими действиями она вынуждает меня развестись и жениться на ней, но как все-таки могло быть, чтобы эта мысль не пришла ей в голову?»
Эйч Джи не имел намерения оставить Кэтрин и не хотел «подолгу жить под одной крышей» с Эмбер. «При моей одержимости работой, при постоянном стремлении „продвигаться вперед“ и склонности рассматривать любовь как случайный отдых, меня это вовсе не устраивало». Несмотря на свои самурайские идеи, он понимал, как должно поступить. «Раз я не мог оставить Джейн, чтобы жениться на Эмбер, я должен был как старший и потому более ответственный за наше положение помочь Эмбер освободиться от меня. <…> Но я не способен был так поступить, я был одержим страстью к ней и не потерпел бы расставания. Мысль о том, чтобы отказаться от Эмбер в пользу любого другого мужчины, была мне нестерпима». (Другой мужчина был — молодой адвокат Риверс Бланко-Уайт, давний поклонник мисс Ривз.)
В своих книгах Уэллс обычно сводил женскую свободу к тому, чтобы свободно штопать носки своему любовнику, но в жизни он смотрел на вещи иначе. Он признавал, что в разгар их романа Эмбер забросила учебу, «била баклуши» и не оправдала надежд, которые на нее возлагались в Лондонской школе экономики: ему это не нравилось, он старался поощрять ее к научной и литературной работе. В апреле он представил ее издателю Маклюру, назвав ее студенческие доклады «эпохальными»; другого издателя, Кэзенова, он просил опубликовать написанные ею рассказы. Но тут Эмбер сообщила ему — и одновременно матери и Бланко-Уайту — о своей беременности. Скандал тлел уже четвертый месяц, о связи шептались все, за исключением отца девушки (которому Бланд неоднократно порывался «раскрыть глаза», но Шоу удерживал его от этого поступка). Теперь узнал и он — от жены и Бланко-Уайта, который попросил руки «обесчещенной» дочери, — и пришел в страшное негодование.
К «основному» скандалу, связанному с беременностью Эмбер, прибавился еще побочный, носивший комический характер. Несколькими годами раньше Ривз рекомендовал Уэллса в «Сэвил-клаб» — это был один из двух солидных лондонских клубов для писателей; созданный в противовес консервативному «Атенеуму», он постепенно стал таким же престижным: его членами состояли Томас Гарди, Стивенсон, Иетс. Уэллс «Сэвил» любил, как любил все престижное, и посещал регулярно, но теперь Ривз — по бытовавшей легенде — публично в клубе поклялся застрелить соблазнителя дочери. Уэллс прекратил членство в клубе: в письме к другу, юристу Сиднею Хейнзу, он годом позднее объяснял причину своего поступка тем, что не хотел своим присутствием раздражать Ривза[42]. Вряд ли наш герой, зная Ривза как человека миролюбивого, всерьез боялся быть застреленным — хотя об угрозе упоминал не раз, — скорей всего он просто желал избегнуть публичной перебранки; но окружающие охотно распространяли слух о том, что он вышел из клуба, боясь за свою жизнь. Все это было еще некрасивее, чем сцена с Бландом на вокзале.
Мод Ривз приняла сторону мужа и ополчилась не только на соблазнителя, но и на дочь. Эмбер потребовала от Уэллса, чтоб он ее «увез»; деваться ему было некуда, и в начале мая они уехали во Францию, в нормандское местечко Ле-Туке, где сняли меблированный домик. Он принял решение жить вместе с Эмбер. Написал Ривзу письмо, в котором сообщал, что его намерения относительно Эмбер и ребенка «серьезные» (за исключением официального брака); Ривза и его жену это письмо взбесило. Он также предложил своему знакомому, драматургу Генри Артуру Джонсу, срочно купить «Спейд-хаус» — за 3200 фунтов, то есть с убытком для себя, — и, проявив чудеса расторопности, приобрел два новых дома: для Кэтрин и детей (на имя Кэтрин) — в Лондоне, по адресу: Хэмпстед, Чёрч-роу, 17; для Эмбер, ребенка и себя — в Уолдингеме, графство Сассекс. Кэтрин и мальчики, совершенно ошарашенные, были вынуждены торопливо собраться и переехать.
Ни Эйч Джи, ни Эмбер не были счастливы в Ле-Туке. Он мог жить только в Англии, среди друзей, и боялся изгнанничества. Он предложил Эмбер вернуться в Лондон и жить «без оглядки на общество». Но она этого не хотела. До сих пор она жила играя, а теперь игры кончились. Она не была готова к роли попирательницы устоев. Они раздражали друг друга. Она сказала, что ей ничего не остается, как выйти за Бланко-Уайта. Он, надо полагать, почувствовал облегчение. Она вернулась к родителям, он — к жене. «Мы решили распрощаться с Сандгейтом и его чересчур здоровым, в сущности убаюкивающим, образом жизни. Необходимо было покончить с однообразием наших дней и вечеров, лишенных каких бы то ни было событий. Вот продадим дом и купим новый в Лондоне», — пишет Уэллс, представляя дело так, будто решение о продаже «Спейд-хауса» было принято им совместно с женою уже после разрыва с Эмбер. Но это ложь: письмо к Джонсу датировано 24 мая, когда о прекращении связи с Эмбер и речи не было.
Эйч Джи начал писать сразу два романа — оба о том, как мужчина, оставив жену, обретает счастье, — а меж тем его жена все простила и продолжала привечать Эмбер как друга семьи. Ривзы не были так снисходительны. Занятая ими позиция выглядит довольно странной. Будучи людьми небедными, они не согласились оказать дочери и ее будущему мужу достаточной помощи, однако не возражали против того, чтобы чета Бланко-Уайтов принимала такую помощь от Уэллса. В июне состоялась свадьба Эмбер. Она въехала в коттедж, купленный отцом ее будущего ребенка; ее муж постоянно с нею не жил. Кэтрин навещала ее и утешала. Уэллс также регулярно посещал ее: считалось, что у них «деловые отношения», но прозорливая Беатриса писала, что сюжет «Дней кометы» воплощается в жизнь, и оказалась права, так как сам Уэллс впоследствии признал возобновившуюся связь с Эмбер. «В совершенном отчаянии она кинулась ко мне и опять уехала, а я вел себя как непостижимый, нерешительный осел. Она пожелала, чтобы до рождения ребенка Бланко-Уайт и близко к ней не подходил и чтобы она была вольна видеться со мной». Муж тем не менее подходил к своей жене, а отец ребенка дружески общался с мужем, когда они сталкивались у Эмбер в доме, и писал своим друзьям, что муж хороший человек и очень ему нравится. Все это выглядело странно, и пару осуждали пуще прежнего.
Эйч Джи весь издергался: то, бравируя своим положением, писал Беннету, что совершенно счастлив, то признавался Шоу, что пребывает в отчаянии. Шоу, вечно старавшийся примирить Уэллса с окружающими, и тут предпринимал подобные попытки; его ободряющие письма оказались для Эйч Джи очень ценны, и он отвечал растроганно: «Вы можете не только понять сложную ситуацию, но и возвыситься над ней. Я беру обратно все, что в нашей переписке было дурного, все, что Вы бы хотели, чтобы я взял обратно». В течение лета и осени Шоу также пытался смягчить позицию фабианцев по отношению к Уэллсу и не допускать публичных скандалов; в письмах к Беатрисе он неоднократно просил ее не оказывать давления на Эмбер и не искать в этом деле правых и виноватых. Но Беатриса не была бы Беатрисой, если бы позволила людям организовывать свою жизнь без ее участия; она регулярно навещала Эмбер, выслушивала ее жалобы (которые пересказывала окружающим), рекомендовала порвать с Уэллсом, потом — развестись с мужем.
В конце августа к Эйч Джи приехал погостить человек, с которым он дружил уже несколько лет, — Вернон Ли, автор изящных готических рассказов, знаток искусства, друг Генри Джеймса, он же — Вайолет Пейджет, красивая и умная жен-шина-феминистка. Заочное знакомство состоялось, когда Пейджет похвалила «Современную утопию». Уэллс посылал ей другие свои книги, просил быть постоянным его критиком. Она посвятила ему свою книгу «Евангелие анархии»; она подробно комментировала присланный ей текст «Первого и последнего», и Уэллс включил в книгу ее комментарии. Она была десятью годами старше Уэллса и не интересовалась мужчинами, так что роман исключался; то была интеллектуальная дружба, которой Эйч Джи очень дорожил.
В письмах к Пейджет он откровенно говорил о своих отношениях с Эмбер Ривз; теперь, когда она приехала, он мог обсудить с ней ситуацию, зная, что встретит сочувствие. Пейджет, чья личная жизнь тоже носила предосудительный характер, сочувствовала Уэллсу, но не оправдывала его; она больше жалела Кэтрин и Эмбер. «С точки зрения обывателя, — писал Уэллс в романе „Новый Макиавелли“ о своих отношениях с Эмбер, — я выглядел коварным соблазнителем, а она — невинным ребенком, поддавшимся моим чарам. На самом деле мы были равны. Ее ум был равен моему, а во многих вопросах она была умнее меня; и она была смелее, чем я». Но Пейджет — уже после отъезда — написала Уэллсу: «Мой опыт как женщины и друга женщин убеждает меня, что девушку, каких бы книг она ни начиталась и каких передовых разговоров ни вела… в соответствии с неписаными правилами поведения старший и опытный мужчина должен защищать, в том числе и от нее самой».
Для Кэтрин было благотворно присутствие в доме чуткой женщины, которая не сплетничает, как миссис Уэбб, и не может быть соперницей; проявленный Пейджет такт способствовал примирению супругов. Но тотчас на Уэллса обрушился новый удар, который он сам спровоцировал: в сентябре вышла «Анна-Вероника». Повторялась история с «Днями кометы»; на сей раз кампанию по осуждению Уэллса возглавил главный редактор еженедельника «Спектейтор» Джон Лоу Стрэчи, который назвал «Анну-Веронику» непристойнейшей книгой, «отравляющей атмосферу» и «угрожающей духовному здоровью нации». В других периодических изданиях роман ругали не так сильно — «Дейли ньюс» даже назвала его «блестящим», но писали, что автору следовало бы уделять поменьше внимания столь неприличной теме, как внебрачное сожительство.
Уэллс не умел «подняться над ситуацией», не мог не объясняться по каждому поводу: он отправил в редакцию «Спектейтора» письмо. Он не нападает на брак как таковой; он лишь не признает «святости» такого брака, в котором отсутствуют взаимоуважение и общность духовных интересов и женщина является рабой мужа. Стрэчи поместил письмо, сопроводив его издевательским комментарием, содержащим намеки на частную жизнь Уэллса. На сей раз Эйч Джи не решился грозить «Спектейтору» судом — связь с Эмбер сделала его общественное положение шатким. «В условиях, когда друзья один за другим отворачиваются от него, а „Спектейтор“ раскритиковал его книгу, он так испуган, что это вынуждает его вести себя приличнее», — записала Беатриса Уэбб. Уэллс действительно был испуган, но в первой части своего утверждения Беатриса выдавала желаемое за действительное — отворачивались не друзья, а люди, ранее называвшие себя таковыми. Шоу, Голсуорси, Гарнетт, Сидней Лоу, Уильям Арчер не отвернулись. Журналист Морис Баринг сообщил, что «Анна-Вероника» произвела на него потрясающее впечатление; любитель России, он сравнивал Уэллса с Достоевским. Грегори, в шутку назвав старого друга «полигамистом», написал, что наслаждался книгой. Очень доброжелательные отзывы разместили «Нью эйдж» и «Ти-Пи уикли», хотя рецензент последней и выразил надежду на то, что юные девицы не воспримут роман как руководство к действию.
Девочка — Анна Джейн, получившая фамилию Бланко-Уайт, — родилась 31 декабря утром, а вечером Эйч Джи, сообщая Пейджет о рождении дочки, писал с грустью: «Я не думаю, что существуют какие-то оправдания для Эмбер и меня. Мы были счастливы и полны страсти — этому нет другого извинения, кроме того, что мы были очень влюблены друг в друга и жадны до жизни. Однако теперь нам будет очень трудно — прежде всего потому, что мы расстаемся, и делаем мы это ради моей жены и мальчиков». Двумя месяцами позднее он писал Мэри Барри — жене Джеймса Барри, разошедшейся с мужем, которую воспринимал как «товарища по несчастью», что он и Эмбер «были принуждены никогда больше не встречаться и не писать друг другу». Эмбер привяжется к мужу и родит еще двух детей. Уэллс будет давать деньги на содержание дочери, но много лет — в соответствии с договоренностью, заключенной между ним, Эмбер и ее мужем, — не будет видеться с Эмбер, а Анна Джейн будет считать Бланко-Уайта своим отцом. (Некоторые биографы высказывают предположение, что Уэллс и Эмбер продолжали тайно встречаться, но оно не подкреплено доказательствами.)
Кэтрин подарила Эмбер приданое для малышки. Что бы она ни думала о своем муже, внешне примирение было полным. Дом на Черч-роу стал так же полон гостей, как «Спейд-хаус». Уэллс покупал его не для себя, но он не поскупился: Хэмпстед — дорогой и чрезвычайно престижный район Лондона, где любят селиться знаменитости: в разное время там жили Стивенсон, Оруэлл, Элизабет Тэйлор, Брэд Питт, Анна Павлова. Множество знакомых Уэллса оказались теперь его соседями: адвокат Хейнз, Гарнетты, художник Уильям Ротенстайн. Все эти люди не собирались отворачиваться от Уэллса, как утверждала Беатриса; в доме возродилась сандгейтская атмосфера праздника, спектаклей и костюмированных вечеров. В Хэмпстеде есть прекрасный большой парк: детям с фрейлейн Мейер было где гулять. Но распорядок дня изменился: хозяин дома не мог совершать многокилометровые велосипедные прогулки вдоль морского берега, которые он так любил. Что ж, зато он много работал.
«— Я вижу, мистер Полли, вы и не подумали вскрыть вашего бедного папочку.
Сидящая слева дама обращается к нему:
— Мы с Грейс вспоминаем незабвенные дни далекого прошлого.
Мистер Полли спешит ответить миссис Пант:
— Мне как-то это не пришло в голову. Не хотите ли еще грудинки?
Голос слева:
— Мы с Грейс сидели за одной партой. Нас тогда называли Розочка и Бутончик.
Миссис Пант вдруг взрывается:
— Вилли, ты проглотишь вилку! — И прибавляет, обращаясь к мистеру Полли: — У меня как-то квартировал один студент-медик…»
Это многоголосье, кажущееся заимствованным из знаменитой фуги в «Госпоже Бовари» и позднее воспроизведенное в «Контрапункте» Хаксли — цитата из романа, написанного летом 1909-го: «История мистера Полли» (The History of Mr Polly). Его принято называть «образцом уэллсовской юмористики», его «предки» — «Колеса фортуны» и «Киппс». Но история эта имеет родство и по другой линии: «Чудесное посещение» — «Морская дева» — «Мистер Скелмерсдейл» — «Дверь в стене»; это история человека, которого манили «иные миры» и «другие сны» и который не прошел мимо Двери, а шагнул в нее, как Уоллес, и навсегда остался в саду своих грез: «В его памяти оживает полузабытый сон: он видит на лесной дороге карету; две дамы и два кавалера, красивые, в нарядных одеждах, танцуют старинный танец с поклонами и приседаниями; им играет на скрипке бродячий музыкант…. Солнечный свет кое-где пробивается сквозь пышные кроны деревьев, трава в лесу, высокая и густая, пестреет бледно-желтыми нарциссами, а на зеленом лугу, где танцуют дамы и кавалеры, рассыпаны белые звездочки маргариток». Мистер Полли, мечтательный человечек, которому все осточертело, решил пройти через Дверь, выбрав для этого простой и страшный способ — сжечь дом, чтобы жена получила страховку, и перерезать себе горло бритвой (смешно, правда?). Поскольку он лопух и неудачник, у него ничего не получается, и, разочарованный, он сбегает из дому. Пять лет спустя он возвращается, потому что его мучит совесть, но, увидев, что жена «в порядке», с легким сердцем уходит обратно и закрывает Дверь за собой.
Так куда же ушел мистер Полли? Автор говорит о его поступке: «Человек приходит в эту жизнь, чтобы искать и найти свой идеал, служить ему, бороться за него, завоевать, сделать его более прекрасным, пойти ради него на все, и все выстоять, с презрением глядя даже в лицо смерти». Какой идеал завоевал маленький лавочник? Понятное дело, соблазнил молодую девушку, стал социалистом и писателем… Но Уэллс опять нас обманывает: мистер Полли сперва бродяжничал, а потом осел в загородной гостинице, не помышляя ни о социализме, ни о любви, а просто помогая в ремонте; свободное время он проводит на берегу с удочкой, и толстая хозяйка гостиницы иногда сидит, позевывая, рядом с ним. В этом маленьком раю нет больших идей, нет ничего, кроме ощущения безмятежного покоя, счастья и красоты, «бесцельной и непоследовательной». Время в нем остановилось, и мистер Полли, глядя на летний закат, говорит:
«— Порой мне кажется, я живу только для того, чтобы любоваться закатом.
— Думаю, что было бы мало толку, если бы ты только любовался закатом, — сказала дородная хозяйка.
— Согласен, мало. И все-таки я люблю закат. <…>
Они не сказали больше ни слова, а просто сидели, наслаждаясь теплом летних сумерек, пока в наступившей темноте не перестали различать лиц друг друга. Они ни о чем не думали, погруженные в спокойное, легкое созерцание. Над их головами бесшумно пронеслась летучая мышь». Вот и все, никаких передовых девушек, никого, кроме летучих мышей, лягушек и стрекоз. Эйч Джи опять привел нас к Олдингтонскому холму, к волшебной Двери и показал дорогу в нежный, полусонный мир, глубоко чуждый тому, построением которого он занимался. «Тоска… А я все хотел…»
Уэллс почти всегда работал сразу над двумя вещами; так было и летом-осенью 1909 года, когда параллельно с «Мистером Полли» писался роман, содержащий тот же идейный посыл, но абсолютно на него не похожий — «Новый Макиавелли» (The New Machiavelli). Уэллс говорил, что этот роман родствен «Анне-Веронике», однако по замыслу он больше напоминает «Тоно-Бенге» — очередная автобиография и очередная энциклопедия «всего». Там в сотый раз описаны детство и юность автора; там фигурируют чуть не все известные политики — лейбористы, либералы, консерваторы, фабианцы, «Сподвижники». Герой романа Ремингтон, разумеется, разделяет идеи своего создателя (половина текста отведена пересказу трактатов Уэллса), единственная разница между романом и жизнью заключается в том, что Ремингтон — политик.
Уэллс поясняет, чем его вдохновил образ Макиавелли: в отличие от Платона или Конфуция, которые воспринимаются почти как божества, тот — «более человечный и земной», «падший брат» автора; бывший успешным политиком (гуманным и отличавшимся не какой-то особенной хитростью, как принято считать, а скорее простодушием), он в 1512 году оказался в опале, был арестован, после освобождения вел тихую жизнь и писал книги. Нечто похожее случилось с Уэллсом, который, чтобы, по его словам, «как-то вознаградить себя», стал писать роман, и с Ремингтоном: в расцвете карьеры он был принужден сделать выбор между общественной и частной жизнью. Он выбрал любовницу и свободу, ушел в отставку; он — все тот же Уоллес, который решился пройти через Дверь. Но побег побегу рознь: «Мистер Полли» — сказка, «Новый Макиавелли» — вещь реалистическая. Ремингтон не может вечно сидеть на берегу, любуясь закатом, а как могла бы выглядеть идиллия в реальной жизни — этого Эйч Джи не знал и посему завершил книгу сценой отъезда героев из Англии — так же заканчивается «Тоно-Бенге».
От биографов не укрылось, конечно, сходство «Нового Макиавелли» с «Мистером Полли»; но никто не упоминает о том, что побегам, описанным в этих романах, предшествовал еще один побег из малоизвестного рассказа «Лунная сказка» (A Moonlight Fable, другое название — The Beautiful Suit), опубликованного в апреле 1909 года. Герою сказки мать дарит прекрасный костюм, но не позволяет открыто носить его; он покоряется, но однажды ночью, когда луна призывно светит в окно, он надевает свой костюм и, следуя за лунным лучом, выходит в сад. Там поют соловьи и сверчки, там деревья «как черные кружева», а роса «как жемчуг»; лунный луч ведет его к пруду, затянутому ряской — ему кажется, что это сияющее серебро, и он погружается в воду и, переплыв пруд, идет дальше за лучом навстречу луне. «А утром следующего дня его нашли мертвым, со сломанной шеей, на дне ямы; его красивый костюм был испачкан кровью и весь облеплен ряской. Но на лице его застыло выражение восторга — и если бы видели его, то поняли бы, что он умер счастливым, так и не узнав, что то ледяное, текучее серебро было всего лишь ряскою из пруда». Из трех вариантов побега, придуманных в одном и том же году, этот — наиболее близкий к «Двери в стене» и самый поэтический: так концентрированно и остро свою тоску по «бесцельной и непоследовательной» красоте Уэллс еще никогда не выражал.
«Новый Макиавелли» представлял собой заведомо скандальную книгу. Во-первых, в романе опять много говорилось о «половом вопросе». Во-вторых, читателю предлагались шаржи (совсем не дружеские) на публичных людей и, в частности, на Артура Бальфура — бывшего премьера и будущего министра иностранных дел. В-третьих, только слепой не узнал бы в Оскаре и Алтиоре Бэйлис — чете самодовольных интриганов и сплетников — супругов Уэбб. Наконец, там была детальнейшим образом изложена история любви автора и Эмбер Ривз. Эйч Джи и в голову не пришло нанять машинистку — Кэтрин сделала ту же работу, что и всегда. О чем, интересно, она думала, перепечатывая главу, в которой Ремингтон приводит выдержки из писем его брошенной жены Маргарет?
С изданием сразу начались сложности. Форд, несмотря на разногласия, согласился публиковать роман в «Инглиш ре-вью», но без большого гонорара. В сентябре 1909-го, еще до завершения работы, Уэллс предложил текст Макмиллану, обещав «большой и откровенный роман о политике». Он потребовал 10 тысяч фунтов — сумма громадная, но Макмиллан согласился заключить договор. Однако, начав в феврале 1910-го знакомиться с текстом, Макмиллан написал Уэллсу, что тот его обманул: вместо романа о политике представил роман «с социальными проблемами и, в частности, с половой проблемой». Уэллс резонно отвечал, что романов без половых проблем не бывает. Тогда Макмиллан попросил Уэллса вычеркнуть «чрезмерно сексуальные сцены». Предупреждаем читателя, чтобы он не обманывался: чрезмерно сексуальным тогда считалось простое упоминание о сексе (например, фраза «Она пришла ко мне однажды ночью в редакцию, и целовала меня солеными от слез губами, и плакала в моих объятиях»); ни тени эротики в «Макиавелли», как и во всех произведениях Уэллса, нет.
В «Макиавелли» Уэллс предельно четко сформулировал свое видение общественной роли женщины: она должна рожать и воспитывать детей для общества (а не для своего мужа и не для себя), и общество должно ей за это хорошо платить. «Научно организованное государство должно базироваться не на защите отдельных семей, безответственно управляемых мужчинами, а на общественном обеспечении материнства». Из этого и подобных высказываний Уэллса зачастую делают вывод о том, что он ратовал за общественное воспитание детей в ущерб семейному — нет, он говорил, что детей должны воспитывать только матери, но государство обязано их содержать. Ремингтон объявил государственную поддержку материнства целью своей политической деятельности; добиться этой цели ему не удалось, что неудивительно, если даже попытки Уэллса говорить на эту тему воспринимались как нечто непристойное.
Обеспечением материнства «половой вопрос» в «Макиавелли» не исчерпывался: автор опять отстаивал право (у него это почти обязанность) незамужней девушки жить с женатым мужчиной. По требованию Макмиллана он эту часть романа сократил, но Макмиллан остался недоволен. Уэллс согласился на дальнейшие переделки и даже обещал, что следующий его роман «не создаст сложностей подобного рода». Но Макмиллана также пугали карикатуры на политиков. Эйч Джи и тут пошел на уступки; в начале июля он жалобно писал Макмиллану, что осуществил «полную правку» и ему кажется, что он исполнил все пожелания издателя.
Макмиллан книгу опять не принял, однако, желая сохранить отношения с выгодным автором, пытался пристроить ее в другие издательства. Чэпмен и Холл, ранее издававшие Уэллса, от «Макиавелли» наотрез отказались. Об Ануине и речи не было — он все еще переживал скандал вокруг «Анны-Вероники». Хайнеман выказал некоторую заинтересованность: половой вопрос его не очень смущал, но ему не понравилась политическая часть романа. Не доверяя посредничеству Макмиллана, Уэллс напрямую обратился к Хайнеману; тот ответил вежливым письмом, в котором говорилось, что «Новый Макиавелли» — «определенно одна из самых великолепных книг, какие я читал в последние годы», но он не может издать книгу, «перегруженную столь опасными и, возможно, могущими быть воспринятыми как клеветнические, высказываниями». Уэллс обещал внести исправления, но все было тщетно. В конце сентября Хайнеман прямо сказал ему, что считает некрасивым публично возлагать вину за неудачи в своей любовной жизни на Уэббов, и предупредил, что семья Ривз может подать в суд за клевету.
Лишь поздней осенью 1910-го Макмиллан подыскал издателя — Джона Лейна, который имел репутацию «богемного». Уэллс был не в восторге — он хотел публиковаться только в лучших издательствах, но согласился. «Новый Макиавелли» вышел в начале 1911 года, когда его серийная публикация в «Инглиш ревью» уже завершилась, а Форд был вынужден передать разорившийся журнал в руки издателя Остина Харрисона[43]. В итоге Лейн выиграл, а «приличные» издатели перестраховались: как журнальная публикация, так и книга имели шумный успех — публике нравится читать о реальных лицах, особенно что-нибудь скверное, — и, вопреки ожиданиям, не повлекли за собой не только обвинений в клевете, но и серьезной критики; если роман и поругивали в прессе, то лишь за недостаток художественных достоинств. Люди, описанные в романе, предпочли промолчать.
«Мы прочли карикатуры на себя, на братьев Тревельянов[44] и других старых знакомцев Эйч Джи, — писала Алтиора-Беатриса. — Портреты умны и злобны. Но что нас больше всего заинтересовало — это необычайная откровенность, с какой Эйч Джи описал свою жизнь и свой характер — несколько идеализированно, конечно, но написано с большой искренностью. <…> Это лишний раз раскрывает трагедию всей жизни Эйч Джи — его пристрастие к „прекрасным мыслям“ и даже „добрым чувствам“ и при этом его абсолютную неспособность пристойно вести себя». Воспитанные люди всегда так ведут себя, когда их кто-то оскорбил, вслух говорят: «Ах он бедняга, его следует пожалеть», а про себя думают: «Попадись ты мне, сволочь…» Сидней Уэбб повел себя не так воспитанно — он просто молчал. Он вообще больше молчал, пока его жена говорила.
Беннет рассыпался в похвалах роману, который «своей всеобъемлющей, бесценной искренностью заставит критиков умолкнуть». Шоу назвал книгу шедевром и также отметил ее откровенность, правда, высказался по этому поводу двусмысленно (цитируя Уильяма Блейка), что она «оплачена всем, что человек имеет — домом, женой, детьми». Морли Робертс сказал, что Уэллс «единственный, кто пишет то, что думает», и шутливо посоветовал переделать финал: Ремингтон должен «обеих баб послать к черту». Генри Джеймс о содержании романа говорить не стал, ограничившись критикой формы. Чарльз Мастермен, обрадованный тем, что про него в книге ничего нет, заявил, что критика политической жизни очень остра и умна, и устроил в честь выхода романа парадный завтрак, на котором познакомил Уэллса со звездой либералов Ллойд Джорджем. Газетный магнат, владелец «Таймс» Альфред Хармсуорт, он же барон Нортклифф, старинный знакомый Эйч Джи, расхвалил «Макиавелли» и поклялся, что если какие-то издания вздумают бойкотировать книгу, он предоставит автору все страницы «Таймс». Почему «правым» так понравилась книга, написанная «левым» и о «левом»? Вопрос не так уж сложен. Уэллс при всей его экономической и сексуальной левизне был отчаянно правым в политике: противник «демократической болтовни», он ратовал за «сильную руку», за «порядок», за «аристократов духа», стоящих выше невежественной толпы — подобные взгляды, как правило, импонируют любым государственным деятелям.
Значительно холоднее отреагировали на «Макиавелли» некоторые из старых знакомых. Джозеф Конрад написал, что это «великая во всех отношениях» книга, но сказать о ней что-нибудь он не в состоянии; в другом письме он охарактеризовал тон романа как «восторженный и маловнятный». В то время дружба между двумя писателями уже остыла, но разрыв еще не произошел; дальнейшая переписка между ними не сохранилась, что не дает возможности точно установить, в какой период Конрад и Уэллс рассорились навсегда. В 1918-м Конрад рассказывал писателю Хью Уолполу, как после обсуждения «Макиавелли» он еще встречался с Уэллсом лично и сказал ему, что между ними лежит непреодолимая пропасть: «Вы ненавидите людей и при этом думаете, что они могут стать лучше. Я люблю, но знаю, что этого не будет никогда».
Вайолет Пейджет отозвалась о романе уклончиво, похвалив мечты своего друга о будущем, констатируя, что он, «как обычно, сражается с предрассудками», и заметив, что он мог бы больше считаться с чувствами людей, описанных им. Уэллс отвечал, что не надеялся на ее одобрение, но разность их взглядов не помешает дружбе. Кэтрин вела с Пейджет переписку; после прочтения «Макиавелли» Пейджет надолго замолчала, и на встревоженное письмо Кэтрин ответила, что причина ее немоты заключалась именно в романе — она не знала, как написать о нем. Автор излагает свои идеи чересчур примитивно и агрессивно, однако это, по словам Пейджет, вызвано стрессом, в котором он находится из-за несправедливой критики, обрушивающейся на него: «Я не верю, что в иных обстоятельствах автор „Предвидений“, „Люишема“ и „Тоно-Бенге“ мог бранить несовершенства мира таким тоном, словно лекарство от всех бед лежит у него в кармане».
Пейджет также написала Кэтрин, что ей не нравится, как «беспрестанно и навязчиво» Эйч Джи твердит о половом вопросе — это напоминает ей «пуританизм наоборот». Уэллс чуть не по каждому вопросу умудрялся занимать позицию, которую равно критиковали с противоположных сторон: если защитникам «традиционных ценностей» казалась дикой мысль о женщине как «свободном гражданине», подчиняющемся обществу, а не супругу, то для феминисток в идеях Уэллса также было много оскорбительного — и пренебрежение к избирательным правам, и сведение функций женщины к одной-единственной. Женщины понимали, что для освобождения им мало жить с женатыми мужчинами и получать от государства деньги за воспитание своих детей. Уэллсу это казалось достаточным: провозглашая равенство, он в очередной раз определил женщину как «помощника» мужчины. «Я хочу штопать ваши носки», — с улыбкой говорит Ремингтону его любимая; любящая женщина, наверное, всегда хочет этого, но иногда, быть может, она также хочет защитить диссертацию. Уэллс-идеолог подобных желаний не понимал. Но Уэллс-человек тянулся только к тем женщинам, которые не ограничивали свой круг интересов штопкой его носков или перепечатыванием его рукописей.
В апреле у Эйч Джи гостила Элизабет Хили: она преподавала в колледже, где встретила любовь, и познакомила своего жениха со старым другом. А на горизонте уже возникла новая женщина-друг. Звали ее Элизабет фон Арним (урожденная Мэри Аннет Бошамп): она родилась в Австралии в один год с Уэллсом, вышла замуж за немецкого графа, жила в Померании, родила пятерых детей, увлекалась изящными искусствами и садоводством, любила путешествовать; в 1908 году ее муж разорился, попал под суд, супругам пришлось переехать в Англию, а в 1910-м фон Арним овдовела. Но ее дети не нуждались — еще при жизни мужа графиня была самостоятельным человеком. В 1898-м она написала полуавтобиографическую книгу «Элизабет и ее немецкий садик», изысканную и сентиментальную, которая ее прославила (в Англии); впоследствии опубликовала еще несколько десятков романов, рассказов и пьес. Серьезным писателем графиня фон Арним, в отличие от ее кузины Кэтрин Мэнсфилд, не считается, но в свое время она была популярна; одна из ее пьес, поставленных в Лондоне, «Побег Присциллы», принесла ей такой доход, что она скоро построила роскошный дом в Швейцарии.
Графиня обожала собирать вокруг себя настоящих и будущих знаменитостей (учителями ее маленького сына были беллетристы Морган Форстер и Хью Уолпол), стремилась создать салон; люди, относившиеся к ней хорошо, называли ее «коллекционером», иные — «пожирательницей». Это была женщина, умеющая добиваться своего. В 1907-м она уже писала Уэллсу о его книгах, пытаясь завязать знакомство, но он тогда не обратил внимания на ее письмо. В ноябре 1910-го, прочтя его новый роман, она решилась написать снова. «Вы должны простить мою назойливость — она вызвана тем наслаждением, которое я получила, читая Вашего дивного „Макиавелли“. Никогда еще не было человека, который бы так все понимал, как Вы, — другие предполагают и рассуждают, а Вы знаете, — и поэзия, и беспощадная, опустошающая истина Ваших произведений заставляют читателя жаждать продолжения».
Как могло человеку, считающему себя Учителем человечества, не польстить, если о нем говорят, что он все знает лучше других? Уэллс ответил на письмо. Месяцем позднее фон Арним посетила его на Черч-роу. Миниатюрная и живая, она была очень привлекательна. Кэтрин тогда отдыхала в Швейцарии (она увлеклась восхождениями на горы), и Эйч Джи написал ей: «Вчера мои занятия были прерваны внезапным вторжением маленькой графини фон Арним, предложившей позавтракать с нею и совершить прогулку… Она отличный собеседник, знает „Макиавелли“ сердцем, и я думаю, что она чудный маленький друг…» Однако новая дружба не могла скрасить жизнь Эйч Джи в Лондоне.
14 октября в возрасте восьмидесяти двух лет умер его отец — «проснулся очень бодрым, подробно растолковал домоправительнице миссис Смит, как приготовить пудинг, велел нарубить его помельче, а то куски получатся „с мой большой палец“, просмотрел „Дейли кроникл“, которую она ему принесла, и захотел встать. Он спустил ноги с постели и упал с нее замертво». Какой-то неприятный бодряческий тон. Но мы уже видели реакцию Эйч Джи на смерть матери: вроде бы ничего, затем проходит время — и появляются страницы, полные любви и боли. Осень вообще была тяжелая. Уэллс устал от критики, от всеобщего внимания к его делам; он начал планировать кругосветный тур. Предполагалось ехать на Ближний Восток, оттуда в Азию, затем посетить США, Мексику и Карибские острова; путешествие займет около года. Расходы окупятся: за будущие путевые заметки, которые составят книгу, путешественник запросил у издателей гонорар в две тысячи фунтов. План начертан: осталось всего лишь осуществить его.
Глава вторая ДОМИК В ДЕРЕВНЕ
«Мы можем купить собак, кошек, львов, тигров, верблюдов и слонов подходящего размера, у нас есть целая коробка железнодорожных служащих и несколько купленных в Дармштадте солдат, которых мы выдадим за полицейских. Но нам нужны гражданские лица. В коробках немецкого производства даже бакалейщики носят эполеты. А нам нужны коробки торговцев: синий мясник, белый пекарь с булкой; коробки служащих, коробки регулировщиков уличного движения. Нам не хватает судей, адвокатов, ризничих. Мы могли бы, конечно, накупить девиц из Армии спасения или футболистов, но к ним мы равнодушны». «Оптимальная толщина — дюйм для больших дощечек и три четверти дюйма для маленьких. <…> Из больших мы делаем острова и архипелаги, когда на полу у нас море; если пол — равнина, мы кладем маленькие на большие и получаем холмы; а еще они могут становиться мостами или крышами вокзалов, как это показано на схеме».
Это — книга Уэллса «Игры на полу» (Floor Games: A Father’s Account of Play and Its Legacy of Healing)-, она адресована родителям и в ней рассказывается о том, какие игрушки потребны ребенку, и где их купить, и как можно, если не найдешь их в магазинах, сделать самому, используя дощечки, веревочки, кубики, шарики, клей, краски и пластилин. Книга, снабженная рисунками автора, вышла в 1911 году в издательстве Палмера; она не утратила актуальности и по сей день. Описанные в ней игры используют психотерапевты для развития детей и лечения взрослых. Если у вас есть дети, прочтите эту книгу: в ней столько технической дотошности, что даже самый неспособный к рукоделию отец сообразит, как следует приделывать палочки к веревочкам, дабы получился виадук.
В том же году издательство Нельсона опубликовало сборник «Страна слепых и другие рассказы», куда вошли 33 лучших рассказа разных лет. Ничего скандального за авторством Уэллса в тот год не выходило, новых приключений автор не затевал, жизнь успокаивалась. Но позвольте, он же должен был ехать в кругосветное путешествие? Увы, плана не всегда достаточно для осуществления мечты. Поездка сорвалась, потому что издатели не согласились платить запрошенную сумму за очерки. Вместо кругосветного плавания Уэллс в январе 1911-го поехал с женой, мальчиками и гувернанткой в швейцарскую курортную деревушку Венген кататься на лыжах. Кэтрин простудилась и была срочно отправлена домой; вскоре и Эйч Джи подхватил грипп, но в Англию не поехал, чтобы не лишать детей развлечения. Сам он был очень угнетен: Матильда Мейер вспоминала, что никогда не видела его «таким капризным», как в тот январь, а своему знакомому, Роберту Россу, он написал из Венгена, что одна мысль о возвращении в Хэмпстед приводит его в отчаяние, и просил сообщать ему, если где-нибудь продается хороший дом. Фешенебельное жилье в престижном районе, купленное впопыхах, оказалось негодным: во-первых, дом на Черч-роу был старый, с маленькими окнами, узкими лестницами, тогда как Уэллсы любили просторные, солнечные помещения с обилием лоджий и террас; во-вторых, семья привыкла жить за городом; в-третьих, в Хэмпстеде Уэллсы были уж очень на виду, а это мешало работать.
Весной Уэллс был в гостях у Ральфа Дэвида Блуменфельда, редактора «Дейли экспресс»: тот жил в деревне Грейт-Истон в графстве Эссекс. Это сельский, тихий, зеленый район всего в сорока милях от Лондона; многие живут там и ежедневно ездят в Лондон по делам. Уэллс попросил Блуменфельда узнать, не продает ли кто-нибудь из соседей дом, а на лето снял коттедж в Нормандии. Но еще до отъезда произошло событие, заслуживающее внимания.
Империя «Таймс» не ограничивалась выпуском газеты; с 1905 года при редакции было учреждено дочернее издательство «Таймс бук клаб», выпускавшее произведения популярных авторов; это также был клуб, где писатели встречались с читателями. В мае Уэллс прочел там доклад «Современный роман», положивший начало открытой полемике с Генри Джеймсом. Роман, по его мнению, «должен быть посредником между различными слоями общества, проводником идей взаимопонимания, методом самопознания, кодексом морали, он должен служить для обмена мнениями, быть творцом добрых обычаев, критиковать законы и институты, социальные догмы и идеи», «просвещать, ронять зерна, из которых развивается плодотворное стремление познать самого себя»; писатель, который пишет такие романы, «станет самым всесильным из художников, ведь ему предстоит давать советы, создавать образцы, обсуждать, анализировать, внушать и всесторонне освещать то, что поистине прекрасно».
Уэллс критиковал литераторов, которые только развлекают публику, равно как и тех, кто занимается словесными изысками; создание характеров, считавшееся краеугольным камнем романистики, ему также казалось ненужным. «Мы (романисты) собираемся заняться политическими, религиозными и социальными вопросами. <…> Что толку рассказывать истории о людях, если нельзя откровенно говорить о религиозных догмах и сообществах, которые смогли или не смогли на них повлиять?» Он полагал, что роман обязан включать в себя дискуссии на «животрепещущие темы»; он призывал к «более широкой литературной форме», которая объединяла бы беллетристику с публицистикой. «Мы будем писать о возможностях, которые не используют, о красоте, которую не замечают, писать обо всем этом, пока перед людьми не откроются бесчисленные пути к новой жизни». Под «мы» подразумевалось «мы с Беннетом», пишущие о важном, тогда как другие болтают о пустяках. Любопытно, что Вирджиния Вулф в 1924 году назовет Уэллса и Беннета писателями, которые «пишут о малозначительных вещах» и «расходуют огромное мастерство и огромные усилия, выдавая банальное и преходящее за истинное и вечное».
Беннет вспоминал, что комната была тесная, слышно плохо из-за распахнутого окна, а большую часть аудитории представляли дамы, которых привлекла возможность продемонстрировать туалеты, — место для обнародования своих идей Эйч Джи выбрал неудачное. Но все же несколько писателей там было, и текст доклада был опубликован; содержание его моментально дошло как до тех, кто был «мы», так и до других, которые пишут неправильно. «Идеологический» роман имеет такое же право на существование, как и любой другой, — и доклад Уэллса был бы воспринят его литературными антагонистами спокойнее, если бы он не нападал на тех, кто желает писать не так, как он велит, и если бы это не выглядело попыткой «огрызнуться» в ответ на критику его последних романов. Джеймс писал по-своему и критиковал Уэллса в частной переписке; Уэллс тоже писал по-своему, но напал на Джеймса публично — это было похоже на месть.
После лекции Беннет подвел к Уэллсу молодого литератора Фрэнка Суиннертона, и все трое поехали обедать. Суиннертон писал рассказы и романы, но больше был известен как критик и эссеист; он прожил почти сто лет и оставил множество воспоминаний о своих современниках и автобиографию, в которой рассказывал не столько о себе, сколько о людях, которых знал; это был человек редкой скромности. Уэллс в мемуарах о нем почти ничего не написал, — а между тем они дружили сорок лет, — лишь назвал его в числе трех писателей, с которыми ни разу не ссорился (другие двое — Беннет и Гилберт Честертон). Через несколько дней новый приятель был приглашен на Черч-роу; мягкий и доброжелательный, он стал одним из немногих, кого можно отнести к друзьям Кэтрин. До войны Суиннертон будет посещать Уэллсов практически каждый уикенд.
В конце мая Уэллсы отправились в Нормандию. Англичане стремились убежать от своих дождей на континент, где сияло солнце; одни знакомые жили поблизости, другие наезжали в гости. Приезжали Беннет, Морис Баринг, Вайолет Пейджет, часто гостили Ротенстайны, бывал Рей Ланкастер — зоолог, последователь Хаксли, друг Карла Маркса, в то время уже старик, оставивший пост директора Музея естественной истории, автор научно-популярных книг, серьезный ученый и одновременно — фантазер, вдохновлявший писателей: Конан Дойл из бесед с ним почерпнул идею «Затерянного мира». Ланкастера, как и Уэллса, занимал «половой вопрос»: обсуждать эту тему они продолжали еще долго путем переписки. Об уэллсовских идеях «свободной любви» Ланкастер отзывался критически. Сам он делил женщин на два вида: первый — «развратные и пленительные», второй — «ангелоподобные», чистые и порядочные, которые могут быть счастливы только в браке с единственным мужчиной и перед которыми должно преклоняться; если бы представительница «ангелоидов» повела себя неподобающим образом, он в ужасе бежал бы от нее. (Неудивительно, что Ланкастер никогда не был женат.) «Свободных» женщин, которых описывал Уэллс, Ланкастер называл «квази-ангелоидами с аберрациями поведения» и считал, что пропагандировать их опыт не следует, особенно учитывая, что рядом с Уэллсом находится истинный ангелоид — Кэтрин. Уэллсу все это, вероятно, казалось бредом; его ответы не сохранились, но из писем Ланкастера ясно, что он был обижен, — тем не менее переписка продолжалась.
С Барингом тоже были идейные разногласия — тот недавно принял католичество и повсюду его отстаивал, а также выступал против «идейности» в искусстве. Но без хорошего спора с умными людьми и жить было бы неинтересно. Устраивали пикники, танцы и при этом дискутировали о науке, искусстве и человечестве: Эйч Джи впервые за последние два года почувствовал себя отдохнувшим. К тому же Блуменфельд сообщал, что нашлось жилье: землевладелица леди Уорвик хочет сдать в аренду на длительный срок одно из принадлежащих ей строений — ректорий, пасторский дом в деревне Литтл-Истон.
По возвращении домой Уэллс сразу отправился в Эссекс. Дом представлял собой элегантное строение из красного кирпича в георгианском стиле[45] — простота и изящество линий, простор, большое количество окон, — с обширными лужайками, с садом, окруженное пшеничными полями; по соседству находилась резиденция леди Уорвик — замок Истон-Лодж, рядом железнодорожная станция. Все это напоминало любимый «Ап-парк». Уэллсу также понравилась хозяйка — некогда знаменитая красавица и возлюбленная Эдуарда VII, а ныне эксцентричная пожилая дама, интересовавшаяся социализмом, учредившая дом престарелых, зоопарк, швейное училище и колледж для девочек и собиравшая в своем доме художников и политиков. Она была рада такому жильцу и соседу, как Уэллс, и арендную плату назначила очень скромную — 100 фунтов в год (потом согласится продать дом). Переезд назначили на январь 1912-го, а дом в Хэмпстеде решено было сохранить.
Еще на Черч-роу Уэллс начал работу над романом «Брак» (Marriage). Эта вещь вряд ли могла вызвать скандал, ибо герой не убегал с девушками, а жил с женой. (Видимо, Уэллс решил исправить впечатление о себе как о ниспровергателе брачных институтов и подчеркнуть, что он выступает лишь против плохих браков — Бертран Рассел, во всяком случае, именно так подумал.) Марджори, умная, образованная и при этом любящая красивые тряпки, вышла за талантливого химика Трэффорда, у них родилась дочь. Марджори — прекрасная мать, но ей нужно занятие помимо дома и хозяйства; она просит мужа взять ее к себе лаборантом, но он отказывает ей, потому что видит в жене ребенка, которого нужно опекать. Марджори приходится весь свой душевный пыл тратить на покупки. Трэффорд, не сумев обеспечить потребности жены, тоже превратил свою жизнь в погоню за богатством и забросил науку. Он хочет бежать от жены и опротивевшего ему образа жизни на Лабрадор, но его мудрая мать говорит, что он обязан взять жену с собой. Марджори отказывается, Трэффорд ее принуждает, и она, почувствовав в нем властелина, покоряется не без удовольствия.
На Лабрадоре Марджори осознает, что жила неправильно. Трэффорд попадает в лапы к рыси, его жизнь в опасности; Марджори выхаживает его, занимается физическим трудом и понимает, что она чуть не испортила ему жизнь, «…она должна стоять на его стороне, поддерживать его, перестать его раздражать, смотреть, ждать. А теперь она по крайней мере могла починить его носки…» Трэффорд решает вернуться к цивилизации, но заниматься не химией, а более важным делом — изучать человечество. Он читает жене лекции о том, как устроен мир; она наивно предлагает ему принять практические меры, например, внести в парламент закон, улучшающий жизнь бедняков. Муж объясняет, что она неправа. «Мужчины моего вида хотят понимать. Мы хотим понять, а вы требуете от нас действий. <…> Мы хотим понять законы взаимодействия людей, а вы просите, чтобы мы сразу написали законопроект». Итак, отныне Трэффорд будет думать и понимать, а жена будет его поддерживать, перепечатывая его книги и чиня носки.
«Любовная линия в моих романах важна не сама по себе, а как иллюстрация к тем или иным умозаключениям», — говорил Уэллс. «Брак» написан в точном соответствии с этим высказыванием и постулатами «Современного романа» — мало действия, персонажи набросаны схематично, диалоги… да вот пример. Трэффорды встречают охотника, который предлагает им купить шкурку, и вспоминают, как прежняя Марджори бегала по магазинам и покупала меха:
«Бедные звери! Их шкурки будут сняты и разделаны, потому что женщины, никогда не видевшие этого сурового уголка природы, мечтают носить их…
— Что, если бы я купила одну — как сувенир!
Он посмотрел на нее с легким удивлением.
— О нет! — воскликнула она. — Я не собираюсь…
— Твой старый Адам с тобой, — сказал Трэффорд. — Я подарю ее тебе… Мы не перестали быть людьми лишь оттого, что познали свое предназначение… Которую ты хочешь? Честное слово, я куплю ее тебе. <…>
— Нет, — сказала Марджори с почти жестоким выражением лица. — Мне нужно изменить в моей жизни больше, чем тебе. Только потому, что вся моя прежняя жизнь состояла из этих вещей, я не должна. Не осложняй мою задачу».
Можно было выбрать и более «идейный» фрагмент, но нам показалось, что слова о «бедных зверях» будут выглядеть особенно комично, учитывая, что недавно автор предлагал ликвидировать всех животных на Земле, ибо они разносят заразу. «Бесспорно, роман этот написан небрежно, — впоследствии признал Уэллс. — Легкости и отточенности в нем не хватает. Для этого понадобилось бы время, которое я не мог на него потратить. Речь не о том, что надо бы зарабатывать меньше, а писать старательнее (хотя и это соображение здравое), а о том, что у меня было очень много идей, и я стремился прежде всего, не очень заботясь об отделке, донести их до читателя». Ни умирать, ни прекращать литературную деятельность Эйч Джи не собирался — так почему «нельзя» было потратить хотя бы пару лишних недель, если он сам видел, что работа сделана небрежно? И почему же «речь не о том, что надо бы писать старательнее», если это здравое соображение? Уэллс сказал также, что читателей, к которым он обращался, всякая там «отделка» не интересует. «Я писал с нарочитым равнодушием ко всяческим украшениям, не употреблял самобытных выражений, если можно было обойтись расхожими, представал в ту пору более чем когда-либо журналистом». И все же он упорно не хотел отказаться от романной формы.
После Нового года состоялся переезд в новый дом, впоследствии получивший название «Истон-Глиб». («Глиб» на староанглийском — церковный приход, а также «уголок», «пристанище».) Леди Уорвик разрешила жильцам делать ремонт на свой лад; началось строительство, которое заняло около полутора лет. Получилось комфортабельное жилище: на первом этаже — огромный холл, столовые, гостиные, библиотека-студия, на втором — кабинет хозяина, двенадцать спален и шесть ванных — предполагалось, что гости будут жить подолгу. Окна были маловаты — прорезали дополнительные и дом стал полон света; пристроили веранду. Не все находили, что дом получился хорош — Беннет, к примеру, счел его неуютным. Но уют хозяева понимали по-своему: яркий свет и много свободного пространства. В саду с восточной стороны дома был каретный сарай — его переоборудовали под танцзал, а с западной стороны устроили теннисный корт и площадки для игр. Южная сторона выходила на озера и лес. Сад был отдан в распоряжение Кэтрин — она выращивала розы. Привычный уклад жизни не менялся: длительные прогулки на велосипедах и пешком, множество гостей, спектакли, подвижные игры на свежем воздухе.
«На конец недели к нам собиралась самая разнообразная, казалось бы несовместимая публика. Приезжали обычно днем в субботу, несколько отчужденные, не испытывая особого доверия друг к другу, а в понедельник уезжали, чудесным образом объединенные, успев понаряжаться в маскарадные костюмы, потанцевать, выступить в какой-нибудь роли, погулять, поиграть и помочь приготовить воскресный ужин». Часто гостили соседи: леди Уорвик приводила с собой своих знакомых, Блуменфельд — коллеге Флит-стрит; рядом жил издатель журнала «Кантримен» Робертсон Скотт. Приезжали старые друзья, модные политики, актеры, критики, адвокаты, ученые, светские бездельники — количество гостей доходило до нескольких десятков. Организационные вопросы решала хозяйка, а хозяин играл роль массовика-затейника. Фрэнк Суиннертон, один из постоянных гостей, писал, как над всем весельем царил «мистер Уэллс, полный радушия, которое всегда возбуждало в нем общество молодых, энергичных, веселых людей; мистер Уэллс — оживленный, неисчерпаемый рассказчик, получавший вдохновение из каждого слова, оброненного кем-то другим, каждого, самого крошечного происшествия…».
Если у Эйч Джи и бывало дурное настроение, при гостях он его не обнаруживал. От него шел ток энергии, бодрости, оживления. Сидней Уотерлоу, литератор и известный сплетник, писал: «Я чувствую, что каждый день он с удвоенной энергией радуется тому, что здесь он защищен от бед окружающего мира… Сознание того, что он живет в хорошем доме с удобными постелями и миленькой мебелью и может пить свое любимое бургундское, заставляет его постоянно трепетать от восторга». Это написал гость, которого радушно принимали хозяева и который пил в их доме упомянутое бургундское; человек, который не родился в бедности и всегда имел удобную постель. Конечно же Уэллс радовался, что он и его семья живут в хорошем доме. Все свои дома он не украл и не получил по наследству, а заработал таким интенсивным трудом, какой Уотерлоу и не снился.
Гости приезжали в «Истон-Глиб» в теплое время года, зимой приемы проходили на Черч-роу. Суиннертон писал, что после ужина хозяин и хозяйка садились за рояль и играли вальсы Брамса, причем толпа гостей «танцевала нечто мало напоминавшее вальс: скорей это было какое-то буйное фанданго». В «Истон-Глиб» было меньше музыки и больше спорта. Тот же Суиннертон описывал распорядок воскресного дня: вставали рано, быстро завтракали и с девяти утра до одиннадцати вечера играли в хоккей на траве и другие игры с мячом, правила которых придумывал сам хозяин, или под руководством Кэтрин и леди Уорвик разыгрывали сценки из пьес. Писатель Синклер Льюис, приезжавший из Америки, вспоминал, как гостей, желавших вздремнуть после сытного обеда, волокли играть в теннис: «Я был лет на двадцать моложе Уэллса, худее, да и дюймов на шесть-семь выше ростом, но неугомонный дьявол в образе моего партнера уже через четверть часа игры доводил меня до полного изнеможения. Он так подпрыгивал, что, несмотря на румянец и белый фланелевый костюм, его трудно было отличить от теннисного мяча, и это путало все карты». Все, кто видел Уэллса с его сыновьями, отмечали, что он вел себя как их сверстник; он и взрослых старался втянуть в развлечения, которые принято считать детскими — прятки, чехарда — и гости, попадавшие в дом впервые, с изумлением наблюдали, как серьезные люди с хохотом прыгают через стулья или, завернувшись в оконные занавески, изображают римлян на форуме, а вскоре, преодолев смущение, присоединялись ко всей компании.
История с Эмбер постепенно забывалась, Эйч Джи успокоился, Кэтрин вновь расцвела: «От нее исходило такое доброжелательство, такой безусловно радостный жар, что самые холодные воодушевлялись и самые чопорные оттаивали». Суиннертон написал о ней: «Ее пугает все, что может нарушить праздничную атмосферу — чей-то выпад, чье-то резкое слово — и, хотя она наслаждается этими вечерами как никто, при первом признаке конфронтации или натянутости за столом, она выглядит встревоженной, почти испуганной. Но стоит только обществу благополучно выбраться из конфликтной ситуации, она мгновенно отбросит свою тревогу и вновь будет щебетать, как дитя. <…> Она была сердечна и нежна почти как мать». То «ребенок», то «мамочка» — быть может, Кэтрин Уэллс действительно была, как утверждает ее муж, «от природы» лишена женского начала, и измены мужа беспокоили ее лишь с той точки зрения, что, когда он не жил дома, гости приезжали редко и ей было не с кем попрыгать через стулья?
Эйч Джи, возможно, был неприятно удивлен, обнаружив в мартовском номере журнала «Харперс мэгэзин» рассказ «Прекрасный дом», написанный его женою. Это рассказ о женщине, которая живет в комфортабельном доме с мужем, который ее не любит, и ей хочется умереть. Кэтрин напишет еще несколько десятков рассказов и стихотворений, наиболее удачные из которых после ее смерти составят «Книгу Кэтрин Уэллс»[46]. Эту книгу издал ее муж, сопроводив предисловием, в котором отзывался о ее творчестве так: «В этом собрании рассказов и горсточке стихов она выразила настроение, состояние души, ступень развития личности, можно сказать, таинственной, не напористой, однако стойкой, ничем не впечатляющей, но светлой, чистой и по своему складу весьма утонченной. Эта сторона ее натуры пронизана некоей задумчивой печалью… Это жажда красоты и дружества. В истоках этой жажды смутно маячит возлюбленный, так и не увиденный, так и не узнанный». «Она искала выражения чему-то, что, как ей представлялось, сама толком не осознала, и, должно быть, решительно не согласилась бы ни с кем, кто стал бы утверждать, что ему все ясно и понятно».
Хорошо, не будем утверждать, что нам все ясно и понятно. Правда, почти все рассказы Кэтрин написаны об одном: одинокая женщина, которую не любит ее знаменитый муж; правда, все эти тексты переполнены мотивами страдания, смерти и самоубийства. Иногда в дом заходит какой-нибудь мужчина — вовсе не «смутно маячащий возлюбленный», а, например, молодой фотограф, который должен снимать мужа героини, и она тянется к нему, испытывая при этом не только возвышенные, но эротические чувства, как самая обычная, а вовсе не чего-то там лишенная «от природы» женщина, но пугается последствий. В рассказе «Сад, окруженный стеной» муж юной героини перед брачной ночью нарекает ее другим именем (Джейн вместо Кэтрин), а когда она шутливо просит окрестить ее и ждет, что они начнут весело брызгать друг в друга водой, торжественно целует ее в лоб; наутро же она, хотя муж и был «деликатен», встает с брачного ложа «с недоумением» и «слабым чувством разочарования». Сам Уэллс, помнится, утверждал, что они с женой «были вынуждены обходиться ограниченными ласками и сдержанной близостью» из-за «недостатка нервного воображения» у Кэтрин. Не будем делать вывод, будто сам Эйч Джи был «от природы» чего-нибудь — например «нервного воображения» — лишен. Он просто был молод и неопытен, когда женился.
Уэллс придумал изящную теорию о своей жене: в ней жили две разные женщины. Джейн — товарищ, хозяйка, мать, помощник; Кэтрин — фантазерка, чей внутренний мир закрыт для всех. Сказано красиво, но ничего не проясняет. Лирическая героиня Кэтрин вовсе не противопоставлена прозаической Джейн — это одна и та же женщина. Была ли она инфантильной? С одной стороны — да: антураж рассказов составляют феи и эльфы, пейзажи напоминают волшебный сад Уэллса, а героиня зачитывается детскими сказками и мечтает о принце. Но в большинстве рассказов вслед за сказочным сном появляется мужчина из плоти и крови. Вот только оставить своего мужа героиня не способна. «Вся эта жизнь, которую я вела годами, приросла ко мне, словно кожа, — говорит она в рассказе „Майский полдень“, объясняя мужчине, почему вынуждена отклонить его любовь, — если я лишусь ее, то погибну». Имелась ли реальная основа у этих историй? Нет никаких свидетельств того, что у миссис Уэллс когда-либо был роман, даже платонический, и прекрасные принцы из ее рассказов не напоминают тех, кто гостил у ее мужа (разве что Суиннертона — немножко). Героиня Кэтрин боится сделать шаг — этот страх не укрылся ни от Уэллса, ни от биографов, как правило, приходящих к выводу, что Кэтрин панически боялась жизни и была не приспособлена к ней. Наверное так: однако ее героиня объясняет свой страх перемен очень весомой причиной: «У меня дети. Их счастье значит для меня больше, чем Вы».
И что, неужели после всего этого можно утверждать, что нам не все «ясно и понятно»? Да, можно: не ясно и не понятно, зачем Уэллс издал эту книгу — ведь не рассчитывал же он, что его лукавое предисловие может кого-то обмануть? Но он просто считал себя обязанным сделать хотя бы это для своей жены.
Спустя несколько дней после того, как Эйч Джи прочел «Прекрасный дом» и призадумался, Джеймс и Эдмунд Госсе предложили ему баллотироваться в Академический комитет Королевского литературного общества — влиятельной организации, которая должна была способствовать открытию новых талантов. Комитет организовывал конкурсы и учреждал премии; его членами состояли Киплинг, Гарди, Йетс, Шоу, Конрад. Беннет называл эту группу «нелепым учреждением»; Уэллс, придерживавшийся того же мнения, ответил отказом. Джеймс по настоянию Госсе отправил Уэллсу учтивое письмо с просьбой пересмотреть свою позицию. «Я люблю всякие ассоциации и академии не больше Вашего, — писал он, — но я рад делать эту простейшую общественную работу, которая к тому же доставляет наслаждение от соприкосновения с человеческой мыслью». Уэллс ответил столь же вежливым письмом — «Как бы мне хотелось плыть в одной лодке с Вами», — но объяснил, что ему противен любой вид контроля над писателями со стороны какой бы то ни было организации: он и его единомышленники — «анархисты». Джеймс вновь написал ему, поясняя, что анархизм также есть своего рода порядок, и делая упор на том, что их связывало, а не разделяло — любовь к литературе и осознание необходимости делать для нее все, что в «наших с Вами» силах. Но при последовавшей за письмами встрече в Реформ-клубе Джеймс, по его словам, понял, что никаких «мы с вами» больше нет: то, что Джеймс считал литературой, для Уэллса больше не существовало.
«Брак» печатался в 1912-м в журнале «Америкэн мэгэзин». В Англии книгу согласился издавать Макмиллан, который назвал ее «не только интеллектуальной, но и подходящей для самого широкого чтения». Трудно сказать, обрадовала ли автора такая оценка, ведь она означала, что в его романе нет ничего спорного. Консервативные критики уделили «Браку» мало внимания, ибо обругать его было не за что. Муж не помышлял об изменах, расточительную кокетку-жену силком приучали к бережливости — недаром рецензент «Ти-Пи уикли» (женщина) написала, что «Брак» может поставить на свою книжную полку самая пуританская семья. Врагам роман понравился — удары наносили только друзья. Госсе назвал «Брак» «жестким и металлическим»; Джеймс указывал на искусственность диалога и неубедительность характеров, но завершал письмо словами, которые должны были свести на нет всю критику: «Помните, что оговорки, с которыми я отношусь к Вашему творчеству, признают за ним больше жизни, больше трепета и кипения, чем за какими бы то ни было книгами, которые мне доводится читать». За глаза, однако, Джеймс отозвался о «Браке» по-другому, заметив в письме к миссис Хэмфри Уорд (популярному в то время беллетристу), что новая книга Уэллса его сильно огорчила: «Так много таланта — и так мало искусства, так много разговоров о жизни — и так мало жизни!» Изысканные комплименты, которыми завершались все «разносы» Джеймса, Уэллса всегда трогали; он откликнулся очень дружелюбным письмом, в котором благодарил за критику и признавал, что с точки зрения формы его книга из рук вон плоха. Тем не менее он не собирался отступать от своих принципов. Спор с «мэтром» он решил перенести в книгу и осенью начал делать наброски к роману «Бун».
«Брак» активно не понравился «новым женщинам», в защиту которых был написан. В 1911 году Дора Марсден и Мэри Готорп основали феминистскую газету «Фривумен»[47], в которой публиковались материалы о женском движении, социализме, искусстве и т. д. Уэллс изъявил желание сотрудничать с «Фривумен» и в декабре 1911-го опубликовал статью, разъяснив свою позицию относительно избирательных прав женщин. «Я хотел бы, чтобы женщины имели избирательные права — как символ того, что они являются гражданами. <…> Я полагаю, что разница между мужчиной и женщиной не так огромна, как внушает наше общество, одурманенное половой манией… Я всегда был склонен придавать половому вопросу не слишком большое значение и считаю, что по этому поводу чересчур много говорится». Кто сказал эти слова — человек, который только о половом вопросе и твердил в своих работах? Да, тот самый: только в данном случае он выступал не против традиционалистов, отвергающих мысль о равенстве женщин с мужчинами, а против суфражисток-милитанток, видевших в мужчинах врагов. Его позиция была близка направлению «Фривумен»; но в сентябре 1912-го, после опубликования «Брака», газета нанесла ему удар.
Воздав дань Уэллсу как писателю, «смело вскрывающему гнойники общества», автор критической статьи обрушивался на «Брак». Он не уделял внимания Трэффорду: его интересовала Марджори, чье душевное «преображение» он назвал фальшивым и неубедительным; Уэллс также не сумел убедительно показать, как общество повлияло на характер героини, в результате чего она кажется просто «ненормальной». Но главная ошибка Уэллса в том, что он не предложил Марджори выхода: она остается содержанкой мужчины и продолжает вести свое «коровье», по выражению рецензента, существование, не став ни на йоту более самостоятельным человеком, чем ранее. Это было попадание не в бровь, а в глаз: все уэллсовские «свободные» женщины, став «помощницами» своих мужчин, жили на их содержании и, если бы любовники их оставили, им пришлось бы либо вернуться к своим отсталым родителям, либо умереть с голоду. В довершение автор статьи называл Уэллса — самого передового мужчину, рассуждающего о вопросах пола так откровенно и смело, что его обвиняли в порнографии, — «старой девой среди романистов». «И, наконец, м-р Уэллс постоянно талдычит о своих врагах», — заявил рецензент, имея в виду очередную карикатуру на Уэббов. О, как это было верно и как жестоко.
Несмотря на то, что критик отнесся к работе Уэллса гораздо строже, чем Джеймс, Уэллс не обиделся, а заинтересовался. Джеймс называл его путь ложным, а рецензент из «Фривумен» считал, что в романе главным является идеология, то есть понимал правильность избранной им дороги. Он пригласил критика в гости. То была женщина — это не имело значения, мужчину он бы тоже пригласил, — но все ж ему было вдвойне интересно поговорить с представителем того подвида Homo sapiens, о нуждах которого он радел.
Сесили Фэрфилд родилась в Лондоне в 1892 году; ее отец, журналист, оставил семью, когда Сесили было восемь лет, и вскоре умер. Мать с тремя дочерьми переехала в Эдинбург, где Сесили обучалась в престижной школе для девочек. В апреле 1910-го семья вернулась в Лондон. Сесили, мечтавшая стать актрисой, поступила в Академию театрального искусства, но вскоре была отчислена — как считается, из-за того, что уволилась преподаватель Филиппи, оказавшая ей протекцию. Сесили пыталась устроиться в театр, потом попробовала написать эссе о книгах, отправила его в редакцию «Фривумен», и ей тотчас предложили быть колумнистом газеты. Вторая ее статья в «Фривумен» вышла под псевдонимом Ребекка Уэст — это имя носит героиня пьесы Ибсена «Росмерсхольм». На ее материалы обратил внимание Роберт Блэтчфорд, редактор социалистического еженедельника «Кларион», и также предложил сотрудничество. Дальше как по маслу — менее чем за год Ребекка превратилась в преуспевающего, востребованного журналиста, публиковавшегося в «Стар», «Дейли ньюс» и «Нью стейтсмен».
Уэст была очень незаурядным человеком (о ней написаны десятки книг): не получив университетского образования, не готовясь к литературной карьере, она сразу начала писать бойко, быстро и много, как профессионал. С детства она рассылала своим сестрам и подругам длинные, остроумные письма — как Уэллс. Производительность труда у нее была потрясающая — как у Уэллса. Вскоре она начала писать не только книжные обзоры, но и эссе на любые темы — как Уэллс. Далее последуют романы, рассказы, пьесы, биографические исследования, репортажи, но литература останется ее любимой областью и более всего популярна она будет как критик. К середине 1920-х о ней будут говорить как о самом блестящем литературном критике-женщине и назовут «Бернардом Шоу в юбке», а в 1948-м Гарри Трумэн, вручая ей премию Женского пресс-клуба, скажет, что она «лучший в мире репортер». Шоу сказал о ней: «Ребекка Уэст владеет пером так же блестяще, как я едва ли когда-нибудь мог, и при этом гораздо беспощаднее», а Блэтчфорд сравнил ее искусство с «боевым топором и томагавком для снятия скальпов». Ее идеалом был Марк Твен с его афористичностью и отточенностью выражений. Она этому идеалу следовала довольно успешно: «Нет никаких оправданий для существования мужчин, за исключением случаев, когда нужно передвинуть фортепиано».
Ее работу принято называть блестящей и также принято отмечать, что это был холодный, безжалостный блеск клинка. Было ли что-то кроме блеска? Да как сказать… Одной-двумя фразами она выносила приговоры, не заботясь об аргументации. Анна Каренина — «чушь». Стриндберг «не умеет писать». Набоков «имеет привычку конструировать свои романы по образу и подобию мандрила — те части, которые имеют отношение к сексу, окрашены в самый яркий цвет». О печальной поэзии Томаса Гарди: «Один из предков мистера Гарди, должно быть, женился на плакучей иве». Едва оперившись как литератор, Уэст начала писать книгу о жизни и творчестве Генри Джеймса, который, по ее мнению, был «величайшим писателем», но «препротивным старикашкой»; характерные для него длинные фразы она определила как «немощные создания, укутывающиеся в придаточные предложения, как больной — в шаль». Уэллса она впоследствии отнесет к не самым сильным авторам — он писал «лихорадочно» и «неряшливо», — но снисходительно признает его «отцом и матерью научной фантастики». «Всю нашу молодость они толклись возле нас, — напишет Уэст в 1928 году. — Большая четверка: Уэллс, Шоу, Голсуорси и Беннет. Их отличали щедрость, шарм и болтливость старых дядюшек, приехавших с визитом. Дядюшка Уэллс всегда являлся малость запыхавшимся, с полными руками свертков…»
В первой половине XX века хлесткие фразы Ребекки Уэст поражали воображение; позднее ими стало трудно кого-либо удивить, и в старости (она умерла в 1983-м, когда ей было уже за девяносто) Уэст жаловалась, что ее как критика все забыли. А тех, с кого она недрогнувшей рукой снимала скальпы, помнят и перечитывают. Но это не означает, что Ребекка не была высокопрофессиональным журналистом и что ее вклад в общественную жизнь не был огромен. Перед войной она написала фундаментальное исследование о Югославии; после войны вела репортажи с Нюрнбергского процесса. Она объездила весь мир, глаз у нее был острейший, память чудовищная; когда нужно было навести какую-нибудь справку о малоизвестной стране, все обращались к ней. Она переписывалась чуть не со всеми знаменитостями своего времени; ее сын Энтони утверждал, что эти письма, для которых характерны «жестокость карикатур на современников и чрезмерная свобода в обращении с истиной», не проживут долго, но он ошибся: громадная переписка Ребекки Уэст по сей день является кладом для литературоведов и историков.
На юную Ребекку Уэст быстро обратили внимание в литературном мире; наиболее близка она в первые годы карьеры была с кругом писателей, имевших отношение к фордовскому «Инглиш ревью». Она восхищала мужчин, настораживала женщин. «Она была рассудительна и мила, — вспоминала Вайолет Хант, — но ее невозможно было одурачить. Выглядела она как девчонка-школьница. Она заставляла с собой считаться: стоило ей войти в комнату, как уже невозможно было представить эту комнату без нее. Если она захочет уничтожить вас, она это сделает; если она решит быть с вами милой — ваше счастье». А Вирджиния Вулф определила ее как ее «помесь горничной и цыганки, но с цепкостью терьера, с горящими глазами, запущенными, довольно грязными ногтями, весьма энергичную, с дурным вкусом, подозрением на интеллектуальность и громадным интеллектом». На самом деле Ребекка была чрезвычайно привлекательна — тоненькая темноволосая девушка, одевавшаяся по-детски, с кошачьими повадками и смелыми речами. Для сорокапятилетних мужчин этот типаж — погибель.
Уэллс пригласил Ребекку на ланч в «Истон-Глиб»; она приехала 27 сентября. Они сразу же заспорили о положении женщины в обществе: Уэллс настаивал на том, что женщина — «помощница» мужчины, Уэст доказывала, что она способна справиться с жизнью сама. О мужчинах она высказывалась весьма резко — «паразитический пол», «тираны», — но ей, как и Уэллсу, были смешны суфражистки, и она иронизировала над женщинами, которые идут работать, чтобы что-то доказать мужчинам. Работа в ее понимании была не дорогой к свободе, а самой свободой.
Уэллсу новая знакомая понравилась, но о романе с ней он не помышлял: ему «было хорошо с Элизабет». Фон Арним нарожала и воспитала детей, реализовалась в творчестве, сделала карьеру, добилась материальной независимости — чем не «новая» женщина? Увы, она оказалась «неспособна ни к философским раздумьям, ни к размышлениям о политике». Она оставила мемуары, похожие на роман, и множество автобиографических романов; у нее был великолепный комический дар. В одном из этих романов, «Жена пастора», изложены ее отношения с Уэллсом. Он тоже описал свою связь с нею; друг другу они противоречили. Уэллс говорит, что фон Арним три года была его любовницей; графиня это отрицает. В том, что Уэллс пишет о фон Арним, есть противоречие: с одной стороны — «в нашей связи малютка Элизабет ценила только веселье», с другой — графиня донимала его своей любовью, писала ревнивые письма, проявляла враждебность к Кэтрин. А по словам графини, ревнивые письма писал ей Уэллс, три года ее домогавшийся. «Мы упархивали за границу и презанятно проводили время в Амстердаме, Брюгге, Ипре, Аррасе, Париже, Локарно, Орте, Флоренции, и никто об этом ведать не ведал», — написал Уэллс; по версии же фон Арним, он предложил ей совершить поездку по Ирландии, она отказалась, позднее согласилась вместе провести уик-энд в Италии, но домогательствам не уступила. Доказательств в пользу той или другой версии нет. Вроде бы надо верить Уэллсу, уж очень убедительные детали он приводит, а с другой стороны, известно, что графиня увлекалась только молодыми мужчинами (в период романа с Уэллсом у него был соперник на 20 лет моложе), а презрительный тон, в котором Уэллс написал о их связи, наводит на мысль, что он был на эту женщину за что-то зол. Но в любом случае ему было пока не до Ребекки Уэст.
С лета 1912-го Уэллс начал делать наброски к трактату «Освобожденный мир» (The World Set Free: A Story of Mankind) — основная часть работы будет сделана в начале следующего года, — и одновременно писать роман «Страстные друзья» (The Passionate Friends). Эту книгу принято называть слабой, скучной, напыщенной. Да, ее хвалил Форд, ею восторгался Баринг, как обычно сравнивавший автора с Достоевским и Толстым, но мы ведь уже знаем, что «идейные» друзья Уэллса готовы были превозносить любую его строчку. Автор сам только что заявил, что будет отныне писать нудные идеологические романы — чего можно от него ожидать? Был, правда, один человек, заявивший, что «Страстные друзья» — один из самых недооцененных романов столетия, да ведь человек этот был Набоков, который мог любой признанный шедевр объявить дрянью, а любую дрянь — шедевром, к тому же он признался, что книга эта поразила его в возрасте 14 или 15 лет…
Стрэттон, герой, от лица которого написан роман, рассказывает свою жизнь взрослому сыну — это желание возникло у него, когда умер его отец и он осознал, что лишился друга. (Вот и подоспела реакция на смерть Джозефа Уэллса.) Вся первая глава посвящена мальчику — Стрэттон вспоминает, как тот болел: «Какое-то время ты лежал, непривычно тихий, а потом проснулся и тебе было очень больно. И тогда ты вновь ранил меня в самое сердце. У нас было принято не плакать и не кричать, и ты помнил об этом. „Мне, может быть, будет полегче, если я поплачу“, — сказал ты рассудительно. И весь день, получив разрешение, ты плакал…» Может, этим Набокова тронули «Страстные друзья»? Он и сам очень похоже писал о своем сыне.
Стрэттон встретил Мэри, героиню, когда они были детьми, и любовь их началась с детской дружбы равных, где полу нет места, отсюда и выражение «страстные друзья». «Я никогда не любил ее в общепринятом смысле этого слова, подразумевающем, что женщина — младшее, застенчивое, неразбуженное, податливое существо, а мужчина соблазняет, разъясняет, убеждает и принуждает. Мы любили друг друга… как если бы мы были друзьями, охваченными страстью». Но когда Стрэттон просит Мэри стать его женой, она отказывается: «Если я уеду с тобой и мы будем жить вместе, я очень недолго буду твоей любимой и скоро превращусь в твою скво. Мне придется разделять твои заботы и варить тебе кофе — и я буду разочаровывать и губить тебя. Я не хочу быть твоей служанкой и собственностью». Но за богача Джастина она согласна выйти, хоть и без любви: «Это другое дело, Стивен. Нас будут разделять пространство, воздух, бесчисленное множество слуг». Героиню Уэллса беспокоит не то, что нужно варить любимому кофе, а то, что в брачном союзе она лишится «личного пространства». До сих пор считается, что этот страх обычно мучает только мужчин, а женщине пространства ни к чему; но Мэри — не обычная женщина[48]. Стрэттон в бешенстве от ревности: «Я не хотел, чтобы она была счастливой, как я хочу, чтобы ты был счастливым даже ценой моей жизни, — признается он сыну, — я хотел обладать ею. Я хотел ее, как варвары хотят настичь врага — живым или мертвым. <…> Самый глубокий вопрос к человечеству — может ли эта ревнивая жадность уступить место другой, более щедрой страсти?»
Стрэттон уходит на войну с бурами, не видит в ней ничего, кроме бессмысленного ужаса, возвращается домой, планирует парламентскую карьеру, встречает Рэйчел — будущую мать его сына. «С Мэри мы любили друг друга как две реки, сливающиеся воедино на пути к морю; до той минуты, когда мы впервые поцеловались, мы росли бок о бок; но твою мать я искал, я выбирал, я добивался, чтоб она стала моей. <…> Все мое отношение к ней было насквозь искусственным. Я придумывал, чем ее можно заинтересовать, я видел, что она смотрит на меня снизу вверх, и должен был поддерживать в ней иллюзию моего превосходства. И я заполучил ее, и потом понадобились долгие годы, годы тайного одиночества и скрытых чувств, нелепых отговорок и недоразумений, прежде чем мы отказались от этой традиции неравенства, и взглянули друг другу в глаза, как равные, и простили друг друга».
Но без Мэри жить Стрэттон не может. Они встречаются; она хочет тайного романа, он хочет все открыть мужу. Джастин застает их. «Он сделал странное, незавершенное движение одной рукой, словно хотел расстегнуть верхнюю пуговицу на жилете, но передумал. Он очень медленно вошел в комнату. Когда он говорил, в его голосе не было ни гнева, ни обвинительной интонации. Он просто произносил слова. „Я знал, что это продолжалось“, — сказал он. И добавил, обращаясь к жене так, как если бы делал замечание о чем-то не касающемся его: „Однако же мне казалось неправильным так думать о Вас“. В его лице было что-то от раздраженного ребенка, который не может справиться с трудной задачей». Уэллс недаром восторгался Толстым — эта сценка не то чтобы списана с «Анны Карениной», но сделана под сильным ее воздействием. Муж укоряет Мэри, любовник требует, чтобы она ушла с ним, но та отказывается: «Мне не нужен ни один из вас. Мне нужна я сама. Я — человек. — Я — не ваша вещь. Вы ссоритесь из-за меня, словно две собаки из-за куска мяса…» Муж насильно увозит Мэри в Ирландию; Стрэттон получает от нее письмо: он должен уехать из Англии и они не должны видеться три года. Эти фольклорные три года не так уж важны для сюжета. Они необходимы Уэллсу, который не смог совершить кругосветное путешествие и потому отправил в круиз своего персонажа — «искать ключи к тайнам человеческого бытия».
Он объехал Европу, двинулся в Азию. («Попасть из Европы в Азию все равно что из Норвегии в Россию: от чего-то маленького и „передового“ к чему-то огромному и значительному».) Всюду видел одно: человек угнетает другого человека без необходимости, «из потребности рабства», каждая группа людей ненавидит остальные группы. «Вся наша цивилизация — всего лишь неясные предрассветные сумерки». Понял: чтобы рассвет наступил, нужны знания. Вернулся, нашел единомышленников, женился на Рэйчел. И вдруг — письмо от Мэри, в котором та жалуется на участь женщины и предупреждает мужчин: «Все это ваше Всемирное государство, о котором вы мечтаете, может быть разрушено нами, если вы и впредь будете игнорировать нас. Мы, женщины, станем готами и гуннами, несущими разрушение. <…> Вы, мужчины, обязаны что-то сделать для нас. Мы — сердце жизни, дом, где растет будущее, а ваши схемы и планы нас не замечают. Мы мешаем прогрессу, мы ведем человечество к небытию. <…> Мы возбуждаем вас, мы заставляем вас гоняться за нами и удерживать нас, из-за нас вы предаете идеалы братства…»
Стрэттон встретился с Мэри, вновь предлагал бежать, она отказалась, муж опять «застукал», пригрозил разводом, и Мэри, не вынеся осуждения, покончила с собой, после чего муж сказал любовнику: «Мы оба, Вы и я, убили ее». Перекличка с толстовским сюжетом продолжается: Стрэттон и Джастин погубили несчастную женщину, как Вронский с Карениным, разрывая ее на части. По Уэллсу, их вина заключается в том, что они хотели владеть Мэри, а владеть женщиной нельзя. Более того, нельзя слишком сильно привязываться, ревновать, страдать. Женщина должна быть для своего любовника не объектом страсти, а другом и помощником, «любимой сестрой»; психоаналитик сказал бы, что у Эйч Джи после романа с Изабеллой, которая была его кузиной и о которой он постоянно говорил как о «сестре», сложился «сестринский» сексуальный комплекс. А теперь вспомним «Аду» Набокова — так вот что, похоже, заинтересовало его в романе Уэллса…
Ребекке Уэст «Страстные друзья» не понравились еще больше, чем «Брак». Мэри, по ее мнению, следовало бы не скулить, а работать, как сама Ребекка и ее старшие сестры (одна, незамужняя, стала врачом, вторая вышла замуж, родила двух детей, преподавала в колледже). Уэллс продолжал утверждать, что единственный путь к свободе — уйти от одного мужчины к другому. Речь шла, разумеется, о молодой и прекрасной женщине — другие писателей не интересуют. А такой, у которой и одного мужчины нет, не говоря уж о двух, — ей куда деваться?
Уэллс уже несколько лет вынашивал идею создать «всеобъемлющую» книгу о социализме, написанную несколькими авторами. Ему удалось, заразив своим энтузиазмом еще 12 человек, издать нечто подобное. Сборник под названием «Великое государство» (The Great State: Essays in Construction) был опубликован в мае 1912-го одновременно в Англии и США: он состоял из 13 глав, каждая из которых была написана отдельным автором: «Труд в великом государстве», «Женщины в великом государстве», «Церковь в великом государстве» и т. д. Термин «великое государство» обозначал будущее идеальное общество и был введен, чтобы не употреблять слово «социализм», которое дискредитировали марксисты и фабианцы. Из людей, нам уже знакомых, в сборнике участвовали Рэй Ланкастер, Сесил Честертон, леди Уорвик, Джордж Тейлор и Хейнс. Уэллс к тому времени уже понял, что не обладает организаторскими способностями, так что роль организаторов взяли на себя Тейлор и леди Уорвик.
Сборник открывался статьей Уэллса «Прошлое великого государства», содержавшей краткий обзор истории человечества. Для обозначения существующего уклада он вводил термин «обычная социальная жизнь» — традиционное общественное устройство, базирующееся на сельском хозяйстве. Этой «обычной жизни» «с ее атмосферой кур, коров и навоза, непрерывного тяжелого труда, рабства женщин и бесконечных повторений старого» противостоит «великое государство», материальной основой которого является промышленность и для которого характерны терпимость, взаимопонимание, индивидуальная свобода и в то же время — наличие коллективной мысли и общей цели. Людей Уэллс классифицировал по тому, какой выбор они делают между этими двумя формами существования общества. Есть консерваторы — люди, считающие «обычную социальную жизнь» незыблемой и вечной и ненавидящие любые изменения: в качестве примера таких людей Эйч Джи привел Гилберта Честертона и Хилэра Беллока. Это было отражение спора, длившегося — очно и заочно — уже несколько лет.
Честертон и Беллок (последний был более радикален в своих взглядах и более агрессивен в их выражении) считали, что индустрия, наука, атеизм, либеральные идеи и буржуазная демократия уничтожили нравственность, разрушили «устои»; единственное спасение — католицизм, деревенская жизнь и следование обычаям; единственная правильная форма общественного устройства — монархия, поддерживаемая церковью. Уэллс охарактеризовал взгляды Честертона и Беллока как «концепцию винопития, громких песен, копающихся в земле, придерживающихся традиций, здоровых и чумазых людей» и назвал их «язычниками в том смысле, что их сердца отданы крестьянам, а не горожанам, христианами в духе приходского священника». Сам он крестьян не выносил из-за их консерватизма. Он пытался найти способ ликвидации их как класса, но как уничтожить в крестьянине крестьянина, не знал и лишь выразил слабую надежду на то, то человек, который не станет до ночи гнуть спину в навозе и будет читать книги, постепенно сделается образованным и восприимчивым к новому.
Трудно найти идеологов, чье учение входило бы в большее противоречие с взглядами самого Уэллса, однако спустя пару лет в статье «О Честертоне и Беллоке» Уэллс будет подчеркивать не противоречие, а сходство. «Нам всем троим одинаково ненавистен, и в этом мы единодушны, вид людей, раздувшихся от суетного богатства, безответственности и власти… <…> Мы ратуем за счастливую жизнь для всех без исключения, за то, чтобы все люди были здоровыми и обеспеченными, чтобы они были свободны и наслаждались своей деятельностью в обществе, чтобы они шли по жизни, как дети, собирающие в поле цветы. <…> И я согласен с Честертоном, что главное в жизни — отдавать всего себя, отдавать все свои силы ближнему из любви и чувства товарищества. <…> Беллок и Честертон с социалистами по одну и ту же сторону пропасти, которая разверзлась сейчас в области политической и социальной. И мы и они на страже интересов, прямо противоположных интересам нынешнего общества и государства».
Ради этого сомнительного единодушия Эйч Джи даже готов был простить Честертону его любовь к «старой доброй Англии» и «простым людям, которые при случае вправе поколотить жену и детей так просто, любя» — это он-то, которого от упоминания о «старой доброй Англии» трясло? Записывал в союзники всякого, с кем найдется общий враг? Отчасти так: в той же статье он скажет, что рука об руку с Беллоком и Честертоном готов шагать лишь до поры до времени, а потом «наступит такой день, когда наши идеалы вступят в борьбу, и это будет жестокая схватка». Но была и другая причина. Во взглядах Уэллса и Беллока-Честертона есть общее: неприязнь к демократическим формам правления и доверчивая любовь к «сильной руке». «Их организованное христианское государство гораздо ближе к организованному государству, каким я его себе представляю, чем к нынешней плутократии». Когда на сцене появится Муссолини, и Беллок и Честертон совершат паломничество в Италию; в 1929-м Честертон в книге «Воскресший Рим» напишет, что «в Англии так плохо, так все развалилось, что поневоле потянешься к системе, которая работает»; в 1934-м, уже разочаровавшись в фашизме, все ж назовет его «отчасти здоровой реакцией на безответственное предательство коррумпированной политики». Уэллсу тоже должен понравиться Муссолини — против «плутократии», за сильную власть, порядок, организованность, «коллективные цели». Понравится или нет? Подождем — увидим…
Разделавшись с противниками прогресса, Уэллс переходит к его сторонникам — не стоит думать, что все они хорошие. Среди них есть анархисты и марксисты, которые разжигают кровожадные чувства. Правильно мыслит лишь одна категория людей: их Уэллс назвал «конструкторами». Они понимают, что сперва нужно нарисовать план «великого государства», а потом всего лишь (это очень просто) его выполнять. «Мы не пытались достигнуть единообразия в деталях, — говорилось в предисловии к „Великому государству“, — но у нас есть единодушие в главном». Однако авторы сборника высказывались по принципу «кто в лес, кто по дрова». Сесил Честертон разъяснял, что критикуемая Уэллсом «обычная жизнь» была построена на «практической демократии», от которой нынешнее общество отошло, и надобно вернуться к тому «здоровому и естественному», что было до капитализма; Сесили Гамильтон писала, что женщина может существовать абсолютно независимо от мужчины. Нимало не сообразуясь с намеченной Уэллсом «генеральной линией», гнули свое и остальные авторы; читатель, который надеялся получить вразумительное представление о том, какое же «великое государство» они собрались строить, оказался бы в затруднении.
Еще в начале года по Англии прокатилась волна забастовок — такая сильная, что отголоски ее дошли и до нас. «Все население Англии готовится к трудным дням забастовки. Жители столицы не только снабжаются невероятно громадными запасами угля, но также закупают необходимую провизию. Полиция и военные власти уже приготовили точный план постоянного снабжения Лондона жизненными припасами», — сообщало «Новое время». (Почему всегда все начинается с шахтеров — только ли потому, что труд их опасен и тяжел, или же подземная жизнь сделала из них существ иного вида, не такого трусливого, как наш?) По весне забастовочное движение расширилось. Нортклифф обратился к Уэллсу с просьбой дать серию статей о забастовках для «Дейли мейл». Уэллс откликнулся неохотно, забастовки не укладывались в его картину мира. Его статьи (шесть в мае, одна в июне) разочаровали как промышленников, так и углекопов. Они были переполнены теоретическими рассуждениями, а в заключение их автор формулировал свою постоянную идею: «Нужны всеобъемлющие изменения — или никакие». Как для активиста горняцкого профсоюза, так и для лорда Нортклиффа это была болтовня, не имеющая к жизни никакого отношения.
Глава третья ДНЕВНИК БОЛЬШОЙ КОШКИ
Эйч Джи и Ребекка Уэст «не выходили за рамки разговоров о книгах и статьях» до тех пор, пока «однажды у меня на Черч-роу лицом к лицу с книжными полками, посреди разговора о стиле или о чем-то в это роде, а в общем ни о чем, мы вдруг не замолчали и не поцеловались. И тут чувство Ребекки вырвалось наружу, и она призналась в своей влюбленности». Это произошло в первые дни 1913 года. Как и в других случаях, инициатива исходила от девушки. Правда это или герой лукавит? Человеку, не видевшему его «живьем», трудно понять, что в этом мужчине — уже немолодом, не отличавшемся стройностью, с аккуратно подстриженными усами, — могло так магически действовать на женщин. Но ведь женщины любят ушами… «Он говорил и говорил, — писал Суиннертон, — его речь была пересыпана убийственно смешными анекдотами, полна идей, выдумок, насмешек, забавной чепухи. <…> Его голубые глаза метали стрелы и озорно сверкали… было наслаждением и радостью слушать его импровизации. Он кивал, его глаза сияли, он хохотал, а потом импульсивно схватывал суть того, о чем говорил его собеседник, и выворачивал так, как ему было нужно». Сам Уэллс объяснял причины, по которым Ребекка «положила на него глаз», прозаично: «Ею владели честолюбивые мечты о литературном поприще, и в моем сногсшибательном успехе для нее, должно быть, таилась особая привлекательность. Моя репутация неразборчивого ловеласа нисколько ее не смущала. Она была исполнена стремления вступить в единоборство с жизнью, что в молодости будоражит кровь, и ее вовсе не прельщали банальные романы со сверстниками».
Признание Ребекки привело Эйч Джи в замешательство: «Меня необыкновенно влекло к ней, однако из-за отношений с Элизабет я не мог дать себе волю». Элизабет фон Арним завершила строительство дома в Швейцарии, в Рандон-сюр-Сьер, и пригласила Уэллса погостить у нее. Он провел в ее доме «Шато Солей» в общей сложности, приезжая и уезжая, более двух месяцев. Он не был единственным гостем: в доме фон Арним беспрестанно толкался разный народ. Несколько раз приезжал с женой. Жил он там как у себя: заканчивал писать «Освобожденный мир» и по вечерам читал хозяйке написанное за день.
Синклер Льюис сказал: «„Освобожденный мир“ — отнюдь не утопический роман… В основе этой книги лежит подлинная жизнь — такая, какой мы видим ее сейчас, когда в Европе разыгрывается ужасающая трагедия». Так отозваться о книге Уэллса мог только идейный Льюис: никакой жизни в «Освобожденном мире» и в помине нет. Это большое эссе с элементами беллетристики, как «Современная утопия», и в этом качестве «Освобожденный мир» очень хорошо сделан — выразительно, доходчиво, ясно, — так сильно Уэллс, кажется, никогда еще не писал.
«Человек начинал мыслить. Выпадали времена, когда он был сыт, когда его не тревожили ни похоть, ни страх, когда солнце пригревало его стоянку, и тогда в его глазах зажигались смутные проблески мысли. Он царапал на кости и, уловив идею сходства, начинал стремиться к нему и так создавал искусство живописи; мял в кулаке мягкую теплую глину с берегового откоса, испытывал удовольствие от возникновения изменчивых и повторяющихся форм, лепил из нее первый сосуд и обнаруживал, что она не пропускает воду. Он смотрел на струящийся ручей и старался постичь, какая благодетельная грудь источает эту неиссякающую воду; он, щурясь, смотрел на солнце и мечтал поймать его в ловушку, заколоть копьем, когда оно уйдет в свое логово за дальними холмами… Так зародилась фантазия, указывая путь к свершению, кладя начало величественной пророческой веренице сказаний». С изложения истории человеческой мысли начинается роман; мысль является его единственной героиней, а персонажи-марионетки — лишь случайные материальные носители ее.
Ученый Холстен нашел способ овладения атомной энергией. Источником этой идеи Уэллсу, возможно, послужила вышедшая в 1908 году книга «Разгадка радия» Фредерика Содди, соавтора Резерфорда по теории радиоактивности. В романе Уэллса человечество подчинило себе атом во второй трети XX века; ученые считали, что это — вздор. Сам Резерфорд в 1933 году говорил, что получать атомную энергию в больших масштабах невозможно; Нильс Бор в 1939-м утверждал, что процессы деления ядра не найдут практического применения. Уэллс в очередной раз оказался пророком — пророком нечаянным, ибо сам же в статье «О некоторых возможных открытиях», написанной чуть ранее «Освобожденного мира», предрекал, что на овладение ядерной энергией потребуется около двухсот лет.
Разумеется, человечество распоряжается открытием Холстена не так, как надо, и можно, даже не читая роман, догадаться почему — не было Плана. Это приводит к мировой войне — «державы Центральной Европы неожиданно начали военные действия против Союза Славянских Стран, а Франция и Англия готовятся прийти на помощь славянам», а поскольку атомная энергия производит мощности overkill, то планета моментально оказывается в руинах. Правительства не знают, что делать, но тут появляется спаситель человечества Леблан, который «глубоко и убежденно верил в одну простую истину: войне должен быть положен конец, и единственный способ прекратить войну — это создать единое правительство для всех народов, населяющих землю». К Леблану начали прислушиваться, и наконец ему удалось сговориться с Эгбертом, молодым королем некоей державы, о том, что умные люди должны взять власть на Земле. Очень показательный разговор происходит между Эгбертом и его секретарем:
«— Но, — вскричал Фермин, — вы же должны получить полномочия! Будут же у вас, например, хотя бы какие-нибудь выборы?
— А к чему они? — любознательно поинтересовался король.
— Чтобы получить согласие тех, кем вы будете управлять.
— Нет, Фермин, мы просто собираемся покончить с нашими разногласиями и принять на себя руководство. Без всяких выборов. Без всяких полномочий. Руководимые изъявят свое согласие молчанием. Если же возникнет какая-нибудь деловая оппозиция, мы попросим ее присоединиться к нам и помочь. Истинная санкция королевского сана — это умение крепко держать скипетр. Мы не хотим причинять людям лишние хлопоты. Я убежден, что большинство людей совершенно не хочет, чтобы их беспокоили всякими голосованиями».
Это ирония, подумает читатель, потом окажется, что Эгберт, захватив власть, превратится в тирана и доброму Леблану придется сражаться со своим бывшим союзником. После того как Леблан, Эгберт, некоторые оставшиеся в живых правители и прибившиеся к ним ученые — всего около сотни — объявляют себя верховной властью (Советом), на Земле воцаряется справедливое общество, которому пытается противостоять один злой король, но, когда он нападает на Совет, его уничтожают. Больше врагов нет, и Совет может спокойно строить новый мир; некоторые старомодные его члены заговаривают о демократии, но Эгберт разъясняет, что они неправы.
«— Мы считаем, — сказал президент, — что верховная власть принадлежит народу.
— Нет! — сказал король. — Верховный властитель не так очевиден и не столь арифметически сложен. Ни моя династия, ни ваш эмансипированный народ не годятся для этой роли. Это нечто такое, что вокруг нас, и над нами, и внутри нас. Это та общественная обезличенная воля и чувство необходимости, которые отчетливее всего и типичнее всего выражены в науке. Это разум человечества».
Читатель ошибся: Эгберт не стал тираном. Он, как впоследствии выясняется, глуповат, и его отсутствия на заседаниях Совета никто не замечает: он был нужен, чтобы сражаться со злым королем, а потом пусть живет как хочет и не мешает ученым. Автор рисует — коротко, ибо ему уже самому надоело, — картину планируемого будущего: «Основная идея современной системы заключается в замене индивидуального земледельца земледельческой гильдией и в полном отказе от деревенского образа жизни. Эти гильдии представляют собой союзы мужчин и женщин, получающих в совместное владение участок пахотной земли или пастбища и обязующихся производить определенное количество зерна, мяса или других продуктов сельскохозяйственного труда. Эти союзы, как правило, не велики, что дает возможность руководить их деятельностью на строго демократических началах, но вместе с тем и достаточно многочисленны, чтобы самим производить всю работу, за исключением времени уборки урожая, когда им оказывают помощь городские жители». (Уэллс осенью «на картошку» не ездил…)
Совет самораспускается за ненужностью, а его место занимают «комитеты, обладающие необходимыми познаниями». Законодательная власть вообще отсутствует: от законов один вред, их заменяют постановления комитетов, а постановить что-нибудь нехорошее, даже случайно, комитеты не могут по определению, так как они «идут в ногу с общим процессом интеллектуального развития общества в целом». Уэллс прав: комитеты всегда идут в ногу с «общим процессом интеллектуального развития общества в целом», и если общество решит на всех парах мчаться, например, в Средневековье, комитеты развернутся и побегут впереди. Однако с обществом «Освобожденного мира» ничего подобного случиться не может, ибо оно состоит не из таких, как мы: «человек-воин, человек-законник уходят в область небытия вместе со всем тем, что насаждало распри и раздор; на смену этим пережиткам варварских, низких страстей приходит мечтатель, человек-ученый, человек-художник».
Самый важный комитет — по образованию, им руководит русский старец Каренин, беседующий со своими учениками. «Фаулер рассказал об огромном научном материале, собранном и исследованном гениальным Ченом, которому удалось проследить довольно отчетливо законы наследственности и даже найти способы предопределять пол ребенка, некоторые черты его внешнего облика и многие наследственные особенности…
— Он действительно способен?..
— Пока еще это, так сказать, лабораторная победа, — сказал Фаулер. — Но завтра она принесет и практические результаты.
— Вот видите! — воскликнул Каренин, с улыбкой оборачиваясь к Рэйчел и Эдит. — Пока мы здесь развиваем всевозможные теории о мужчинах и женщинах, наука уже открывает силы, которые могут раз и навсегда покончить с этим старым спором! Если женщина станет для нас помехой, мы сведем это зло до минимума, а если какой-нибудь тип мужчины или женщины будет нам не по вкусу, мы не будем больше его воспроизводить. Все эти старые тела, эти старые телесные ограничения и вся эта якобы неизбежная грубая наследственность спадают с души человека, как сморщенный кокон с бабочки. Сам я, например, когда слышу о чем-либо подобном, ощущаю себя именно такой бабочкой, которая боится расправить еще влажные крылья. Ведь куда все это нас уводит?
— За грань человеческого, — сказал Кан».
Уэллсовский Каренин, добрейшей души человек, конечно, шутит, говоря о том, что при желании можно свести полчеловечества «до минимума». Но читатель уже думал раньше, что шутит король Эгберт; теперь читатель плохо верит шуткам и готов воспринять слова Каренина всерьез.
«— Нет, — ответил Каренин. — Мы по-прежнему можем твердо стоять ногами на этой земле, которая нас породила. Но воздушная сфера уже перестала быть для нас преградой, и земной шар уже не прикован к нашим ногам, как ядро к ступням каторжника… Скоро люди отважатся покинуть пределы Земли. Одной этой планеты будет им уже мало; их дух заставит их устремиться ввысь… Разве вы не видите, как их смелые корабли, сверкая на солнце, устремятся к звездам и будут становиться все меньше и меньше, пока не превратятся в мерцающую светящуюся точку и не растают в синеве?»
«Дорогой Эйч Джи!
В ближайшие несколько дней я застрелюсь или сделаю с собой что-то еще более разрушительное, чем смерть. В любом случае я уже не буду той, что была. На пороге смерти я отказываюсь быть одураченной. Я не понимаю, почему Вы желали меня три месяца тому назад и не желаете меня теперь… Хотела бы я знать почему. Это что-то, чего я не понимаю, что я презираю. И худшее из этого то, что если я презираю Вас, я схожу с ума, потому что Вы стоите между миром и мной. Конечно, Вы совершенно правы. Я ничего не могу дать Вам. Вы ищете только приятных волнений и удобства. Вы не хотите больше волноваться, а я не умею доставлять людям удобства. <…>
Я всегда знала, что однажды Вы меня погубите, но надеялась, что сама выберу время и место. Вы всегда были ко мне подсознательно враждебны, и я пыталась смягчить Вас, пыталась задушить мою любовь к Вам, сведя ее к той незначительной вещи, которой Вы добивались. Я всегда теряюсь, сталкиваясь с враждебностью, потому что я умею только любить и больше ничего. Я не тот человек, который Вам нужен. Вам нужны люди, с которыми можно играть, как со щенятами, ссориться и мириться, люди, которые дымят и искрят, но не люди, которые сгорают… Вы не можете понять человека, страдающего от эмоционального оскорбления так сильно, что он дважды пытался убить себя: Вам это кажется глупым. Я не могу понять человека, который играет у костра и при этом боится огня: мне кажется глупым это.
Вы буквально уничтожили меня. Я выжжена дотла. <…> Вы это знаете. Именно поэтому Вы пытаетесь убедить себя в том, что я вульгарное, неуклюжее, бесхарактерное существо и что все это не имеет значения. Когда Вы сказали, „Вы говорили неблагоразумно, Ребекка“, Вы сказали это с удовольствием: Вы чувствовали, что действительно поймали меня на этом. Я не думаю, что Вы правы. Но я знаю, что Вам доставляет удовольствие думать обо мне как о неуравновешенной молодой женщине, которая свалилась в Вашей гостиной от неуместного сердечного приступа. <…> Когда-то Вы находили мою готовность любить Вас красивой и смелой. Я все еще думаю, что это было так. Ваши стародевичьи представления заставляют Вас думать, что женщина, отчаянно и безнадежно любящая мужчину, непристойна…»
Это знаменитое письмо Ребекка Уэст написала предположительно (точная датировка отсутствует) в марте 1913 года[49]. Очень соблазнительно перекинуть мостик от темы, затронутой выше, и сказать, что человек, столь жестокий ко всему нашему виду, так же чудовищно жесток и к отдельной его представительнице. Но вряд ли это справедливо. Девушки всех времен написали миллионы таких писем мужчинам, которые однажды не смогли устоять перед искушением, но пожалели об этом. Примем также во внимание, что Ребекка была не «маменькиной дочкой», как Эмбер Ривз, а абсолютно самостоятельным человеком. Если бы у Эйч Джи хватило сил поставить точку, его было бы почти не в чем упрекнуть. Но мы уже понимаем, что он не удержится. Если женщина его хочет, он всегда идет ей навстречу — альтруистический человек! Но пока он еще увлечен графиней фон Арним и на мольбы Ребекки отвечает советом «успокоиться» и «взять себя в руки».
В начале 1913 года Уэббы и Шоу осуществили то, к чему давно призывал Уэллс: начали издавать еженедельный социалистический журнал «Нью стейтсмен». Редактором стал Клиффорд Шарп. Уэллса к сотрудничеству не приглашали. Он был обижен и написал об этом в «Нью фривумен», предрекая новому журналу, «скучному, как изгородь из бирючины», участь всех фабианских начинаний. В тот же период он поссорился со своим агентом Пинкером, в журнале «Автор» обвинив его в грабеже. Пинкер пожаловался Беннету, тот вступился за него и в очередном номере «Автора» описал, как Уэллс сам хвалил ему Пинкера. В письме к знакомому Беннет назвал отношение Уэллса к агентам «идиотским» и прибавил, что Уэллс нес убытки лишь тогда, когда пытался управлять своими делами сам. На отношения двух писателей, впрочем, этот эпизод не повлиял. Отчего Эйч Джи был в ту весну так раздражителен и была ли тому причиной Ребекка, сказать сложно. Ребекка предпринимала демонстративные попытки самоубийства (а может, не демонстративные, а может, и не предпринимала вовсе — в истории отношений Уэллса и Уэст очень много темных пятен) — это, конечно, не могло его не беспокоить.
Летом 1913-го Макмиллан издал «Страстных друзей». Скандала не было, пресса приняла книгу довольно доброжелательно. Генри Джеймс в своем письме повторил комплименты и мягкие упреки, высказанные относительно «Брака» — Уэллс за отзыв поблагодарил и назвал свою книгу «неуклюжей». В том же году в издательстве Палмера вышла вторая книга об играх и игрушках — «Маленькие войны» (Little Wars). Как и «Игры на полу», она содержала ясные инструкции касательно строительства замков и фортификаций и сопровождалась схемами, картами и рисунками.
Джип и Фрэнк были полноценными соавторами; лепту также вносили взрослые гости — Шоу, Джером, Чарльз Мастермен. Последний вспоминал: «Я помню, как изобреталась военная игра, в которой мне довелось принимать частичное участие. Весь пол был усыпан игрушечными кубиками и разными препятствиями, изображавшими скалистую местность. Материалом служили простые оловянные солдатики и сделанные из меди пушечные ядра. Вся прелесть заключалась в комбинации искусства стрельбы с тщательным планированием стратегии и тактики. Каждой из воюющих сторон отводилось ограниченное время на то, чтобы сделать свой ход. Гостей, приходивших к чаю, встречали инструкцией: „Сидите тихо и не раскрывайте рта“». Игра, по-видимому, произвела на Мастермена сильное впечатление: в письме к Шоу он рассказывал, как они с Эйч Джи бились (в 1912 году) с полудня до двух, затем продолжили с четырех до шести, далее с восьми до полуночи, и в конце концов Мастермен выиграл. А Синтия Асквит в 1950-х годах вспоминала, как ее братья и сестры в детстве играли в игру, придуманную Эйч Джи. В докомпьютерную эру книгу называли первой настольной военной игрой; современные программисты, прочтя ее, решили, что это неплохой проект компьютерной «стратегии», и в 2008-м по мотивам книги была выпущена игра.
У Уэллса был нереализованный проект: серия очерков, которые он хотел написать во время кругосветного путешествия. Поездка не состоялась, но это не значит, что сборник сделать нельзя: Уэллс начал собирать свои очерки и статьи начиная с 1908 года и составил из них книгу «Англичанин смотрит на мир» (An Englishman Looks at the World) — она выйдет на следующий год в издательстве Кассела. В статье «О некоторых возможных открытиях» он писал: «Я полагаю, что прикладные отрасли знания уже материализовали все свои сегодняшние возможности…», «что касается техники, я склонен думать, что ближайшее будущее не принесет рядовому человеку почти никаких сенсаций…», «наука, без сомнения, еще поразит нас удивительными открытиями, но ничто уже не сможет сравниться с драматизмом новизны, с трепетом первооткрывателей, проникших в мир неизведанного…», «постепенно перестроится и изменится механизм и оснастка человеческой жизни, но это будет чисто количественное изменение, которое не сопровождается переворотами в научном мышлении…» — все это написал человек, которого мы привыкли считать очень смелым футурологом, написал, когда в Массачусетском технологическом институте уже работал Винер и уже родился Алан Тьюринг. Ошибиться, конечно, может всякий. Но удивительно, что так ошибся человек, который в другой статье из того же сборника говорил о неисчерпаемых возможностях разума человека.
Есть, правда, одна отрасль знания, от которой Уэллс ожидал революционных скачков, — медицина. Тут все наоборот: мы недотягиваем до его предвидений. «Если бы мы только понимали сущность обмена веществ и хорошо изучили функции отдельных органов, можно было бы самым удивительным образом менять и развивать свое тело. <…> У нас есть уже некоторые удивительные предположения, высказанные доктором Мечниковым. С его точки зрения, человеческий желудок и обширный кишечник не только излишние и рудиментарные органы, но, безусловно, опасные для человека, поскольку они служат вместилищем бактерий, ускоряющих процесс старения. Он предлагает удалять эти внутренние органы. Пожалуй, если ко мне в гости явится таким образом „препарированный“ джентльмен, у которого извлечено почти все содержимое брюшины, увеличены и усилены легкие и сердце, из мозга тоже что-то удалено, чтобы пресечь вредоносные токи и освободить место для развития других участков мозга, то мне с трудом удастся скрыть невыразимый ужас и отвращение, даже если я знаю, что при этом возрастают его мыслительные и эмоциональные способности, обостряются чувства и исчезает уставание и потребность в сне». Если самого Уэллса пугала мысль о встрече с представителем нового вида — что же нам-то остается?
В статье «Развод» Эйч Джи полемизировал с Шоу, который предлагал упростить эту процедуру: если люди не любят друг друга, они должны разойтись да и всё. А дети? Шоу любил чужих детей и они его любили, но своих у него не было — может, поэтому «он утверждает, что худшие враги ребенка — это его мать и отец и что единственный цивилизованный путь воспитания граждан — это инкубатор. В этих вопросах он не только несведущ, но и бесчувствен, что удивительно при его способности проявлять сострадание в других вопросах». По Уэллсу, «нет никакой причины ограничивать развод только отношениями мужа и жены». Дети — такие же участники брака, как и их родители; человек должен подавать прошение о разводе не только с женою, но и с детьми.
Собственные дети были еще слишком малы, чтобы понять, что происходит между родителями и почему отец так часто не живет дома. После недель, проведенных Уэллсом в «Шато Солей», они с фон Арним сговорились о путешествии осенью по Италии; эта поездка описана графиней в романе «Жена пастора». Ее спутник оказался утомительным. Он не скрывал, что его работа важнее, чем отношения с нею. Он безвкусно одевался, громко разговаривал. Она дала ему от ворот поворот. И той же осенью — это уже не роман, а жизнь — вступила в связь с Фрэнсисом Расселом, кузеном Бертрана Рассела. По версии же Уэллса, его любовница начала ревновать к жене и устраивать сцены. Так или иначе их отношения закончились.
Ребекка Уэст совершила в мае поездку в Испанию и Францию; по возвращении она с головой ушла в работу. Уэллс читал то, что она публиковала летом, находил, что она пишет все лучше. В июле отправил ей письмо с похвалами ее таланту и предложением дружить. В августе прочел ее новеллу «В Вальядолиде», где рассказывалось о их отношениях, был тронут. В октябре увидел ее отзыв о «Страстных друзьях», написал дружеское письмо, поздравляя с «первоклассной критикой». В том же месяце произошел разрыв с фон Арним. Дружбе никто не мешал, но Ребекка не желала ограничиваться дружбой. «Ее отец был чудовищный распутник, а мать была отчаянно предубеждена против секса…» Все это мы уже слышали — виноваты родители девушки. Правда, на сей раз еще сказалась «ужасная встреча с неким бродягой, когда она была еще ребенком». Противостоять этим дурным влияниям наш герой, естественно, не мог, и в последних числах октября 1913 года дружба получила развитие, которого добивалась Ребекка. От апартаментов на Черч-роу Уэллсы отказались еще весной, но Эйч Джи снял для поездок в Лондон квартиру на Сент-Джеймс-корт — там и происходили встречи. Уже при втором свидании, в начале ноября, Ребекка забеременела: «Этого не должно было случиться, а поскольку я был человек опытный, вина целиком лежала на мне». А теперь, пока она носит дитя, нужно сделать небольшое отступление.
Об отношениях Ребекки Уэст с Уэллсом написано много книг. «Главными» из них к настоящему моменту считаются три: «Уэллс и Ребекка Уэст» Гордона Рэя[50], «Уэллс: аспекты жизни» Энтони Уэста[51] и «Жизнь Ребекки Уэст» Карла Роллисона[52]. Первая была опубликована при жизни Уэст, написана с ее слов и отредактирована ею — доверие к таким биографиям очень ограниченное. Вторую написал сын Ребекки, у которого были прескверные отношения с матерью. Что же касается Роллисона, то он считается специалистом по Уэст, а его книги о ней — наиболее объективными, хотя ехидные критики и называют их «каталогизированными описями». Но полностью объективных биографий нет. Переписку принято рассматривать как надежный источник, а между тем трудно найти что-либо более субъективное и неискреннее, чем письма, особенно если их пишут литераторы; Энтони Уэст так и вовсе полагает, что свои письма к Уэллсу его мать фальсифицировала задним числом. Так что все, что нам известно о связи Уэллса с Ребеккой, в той или иной степени является домыслами.
Рэй утверждает, что беременность Ребекки была не случайной: Уэллс пошел на это сознательно, так как желал привязать к себе молодую любовницу. Роллисону эта гипотеза представляется сомнительной: инициатором связи была Ребекка, она желала прочных отношений, а Уэллс их избегал; если кто-то и мог быть заинтересован в рождении ребенка, то не он, а она. Вроде бы логично; однако Уэллс, узнав о том, что станет отцом, выражал по этому поводу радость, заранее придумывал «нашему детенышу» ласковые имена и писал Ребекке, что ждет не дождется, когда они заживут семьей. По Рэю, Ребекка воплощала собой тот самый «Призрак возлюбленной», которого искал Уэллс, и была главной женщиной в его жизни. Сам Уэллс даже не включил Ребекку в число женщин, которых любил, и тем не менее намеревался с нею жить. По Рэю, ребенок, хоть и зачатый по инициативе отца, был желанным для матери. По Роллисону (и по самому Энтони Уэсту), ребенок рассматривался эгоистичной Ребеккой как помеха ее карьере; однако ж она не прервала беременность — может, хотела, как самая обычная, неэмансипированная женщина, вынудить любовника жениться. В декабре Уэллс устроил Ребекку в клинику для обследования, навещал ее там и обещал снять дом, где она (и он — когда будет возможность) станет жить до рождения «детеныша». Но пока что ему пришлось ненадолго оставить Ребекку. Его ждало путешествие в страну, о которой он давно мечтал:
«Когда я думаю о России, я представляю себе то, что я читал у Тургенева и у моего друга Мориса Баринга. Я представляю себе страну, где зимы так долги, а лето знойно и ярко; где тянутся вширь и вдаль пространства небрежно возделанных полей; где деревенские улицы широки и грязны, а деревянные дома раскрашены пестрыми красками; где много мужиков, беззаботных и набожных, веселых и терпеливых; где много икон и бородатых попов, где безлюдные плохие дороги тянутся по бесконечным равнинам и по темным сосновым лесам», — написал Уэллс в 1906 году в предисловии к русскому изданию собрания его произведений[53].
Поездка в Россию была запланирована и обсуждалась с Барингом летом прошлого года в Нормандии. Баринг в 1903-м близко сошелся с семьей русского посланника в Англии А. К. Бенкендорфа, гостил в его имении, во время Русско-японской войны служил военным корреспондентом «Морнинг пост», потом надолго застрял в России, занимался переводами, интервьюировал русских политиков, в 1910-м опубликовал книгу «Русский народ», в 1914-м — «Движущие силы России». Визит Уэллса в Россию был организован Барингом при помощи семьи Бенкендорф. Баринг и Уэллс прибыли в Петербург через Берлин 13 января 1914 года. О приезде не сообщалось в газетах, но через два дня инкогнито было раскрыто: при посредничестве Баринга и Зинаиды Венгеровой (литературоведа и переводчика) он дал интервью либеральной газете «Речь».
Беседовал с ним В. Д. Набоков: «Помню, как тогда его несколько прозаическая наружность меня поразила своим несоответствием с тем представлением, которое естественно создается об авторе стольких замечательных книг, то блещущих фантазией, то изумляющих глубиной мысли, яркими мгновенными вспышками страсти, чередованием сарказма и лиризма. Поневоле ждешь чего-то необыкновенного, — думаешь увидеть человека, которого отличишь среди тысячи. А вместо того — как будто самый заурядный английский сквайр, не то делец, не то фермер. Но вот стоит ему заговорить со своим типичным акцентом природного лондонца среднего круга — и начинается очарование. Этот человек глубоко индивидуален. В нем нет ничего чужого, заимствованного. Иногда он парадоксален, часто хочется с ним спорить, но никогда его мнения не оставляют вас равнодушными, никогда вы не услышите от него банального общего места. По природе своей, по складу своего таланта он представляет редкую и любопытную смесь идеалиста и скептика, оптимиста и сурового, едкого критика».
Заурядным, обыкновенным назвал Уэллса Лев Успенский, тогда еще совсем юный, случайно видевший английского гостя (если не выдумал задним числом: их пути пересекутся спустя много лет): «Плотный, крепкий человек, конечно — иностранец, нисколько не аристократ. Несомненный интеллектуал-плебей, как Пуанкаре, как Резерфорд, как многие. Его умное свежее лицо было довольно румяно: потомственный крикетист еще не успел подвянуть на злом солнце неимоверных фантазий. Аккуратно подстриженные усы лукаво шевелились, быстрые глаза, веселые и зоркие, оглядели все кругом…» «Заурядность» и «плебейство» все русские и советские будут находить в Уэллсе всякий раз, когда он к нам приедет.
Интервью давалось в особняке Набокова на Большой Морской; исходя из этого иногда пишут, что Уэллс жил у Набоковых, но жил он в отеле «Астория». После беседы обедали; за столом присутствовал Набоков-младший, которому было 15 лет. После первого интервью на гостя набросились репортеры. Всероссийское литературное общество преподнесло ему адрес, текст которого был опубликован в газете «День» вместе со статьей Венгеровой о его творчестве. В сопровождении Баринга и Ивана Бенкендорфа он побывал на заседании Государственной думы, которую потом назвал «бестолковой говорильней»; мы вернемся к этому посещению, когда оно попадет на страницы романа.
«От теоретических разговоров он уклонялся, — вспоминала Венгерова, — он хочет видеть и знать, как и чем люди счастливы в России. Когда ему говорят, что вряд ли он это увидит — он прямо не верит». Уэллс хотел видеть, «чем люди счастливы» в русской деревне; деревню ему предоставили. Он был знаком с журналистом Гарольдом Уильямсом, российским корреспондентом «Таймс», женатым на Ариадне Тырковой, осужденной за распространение журнала «Освобождение» и бежавшей за границу; в 1905-м, после амнистии, супруги приехали в Россию и участвовали в создании партии кадетов[54]. Брат Ариадны, Аркадий Тырков (народоволец, 20 лет проведший в Сибири), жил в деревне Вергежа в 50 километрах от Новгорода — туда в санях-розвальнях привезли Уэллса. Показали ему крестьянские избы, школу, которую на свои средства построил Тырков, познакомили с учительницей Н. А. Кокориной.
20 января Уэллс прибыл в Москву, где вновь был взят в плен журналистами. Корреспондент «Русских ведомостей» писал: «Кривые московские улицы, чередование многоэтажных домов с маленькими одноэтажными, разношерстная толпа, где рядом с полушубком попадается изысканное „английское“ пальто, трамваи, автомобили и тут же извозчичьи сани, ломовики — все это очень его занимало». В Москве осмотрел что полагалось туристу: Кремль, Третьяковку, Хитров рынок, извозчичьи чайные, кабаре «Летучая мышь», съездил в Троице-Сергиеву лавру. В Художественном театре смотрел «Гамлета» и «Трех сестер», был в восторге, познакомился со Станиславским и Книппер-Чеховой, звал их в Лондон; в Большом театре — вечер одноактных балетов. Из Москвы вернулся в Петербург и в тот же день отбыл морем в Англию. Его пребывание в России длилось неполных 12 дней.
Самое удивительное в этой поездке то, что он не написал после нее книги. Было лишь три интервью и статья «Россия и Англия: изучение контрастов», опубликованная в феврале 1914-го в «Дейли ньюс» и «Лидер» и впоследствии воспроизведенная в романе «Джоанна и Питер». Кэтрин он писал: «Я именно так и представлял себе Россию… Все в снегу… Никто не говорит ни по-французски, ни по-немецки…» Складывается впечатление, что он был совершенно растерян и не знал, о чем писать.
По возвращении домой Уэллс снял для Ребекки дом в графстве Норфолк, в местечке Ханстентон, на взморье. Прожил там с нею несколько дней под именем «мистера Уэста» и уехал. Потом наезжал периодически, обычно раз в неделю на два дня. Писал почти ежедневно. Мечтал о том, как они красиво обставят дом к рождению ребенка. Но пока что дом был обставлен лишь частично, и в нем не топили. В Лондон Ребекке не рекомендовалось ездить, чтобы не узнали о ее положении, — это наводит на мысль, что ребенка поначалу предполагалось отдать на воспитание, иначе непонятно, какой смысл скрывать факт беременности. При этом в Лондоне тайну не знал только ленивый. Все знала жена, которой Эйч Джи признался сам: Мэри Остин, знакомая Уэллсов, в своих мемуарах писала, что он сделал это за обедом, в присутствии гостей, а Кэтрин лишь заметила, что «бедная Ребекка» теперь будет нуждаться в помощи. Знали мать и сестры Ребекки, которые были настроены против ее связи с Уэллсом, разумеется, потому, что «ненавидели секс». «Они упорно добивались, чтобы мы полностью порвали друг с другом или чтобы я развелся и „должным образом“ женился на Ребекке». Какие странные, ненормальные женщины! Ребекка в тот период держалась мужественно, надеясь, что отец ребенка женится на ней. Они писали друг другу нежные письма. Эйч Джи по своему обыкновению придумал имена для нее и для себя: она была «Пантера», он «Ягуар». Он говорил, что был очень влюблен в Ребекку «некоторое время» — наверное, в тот период, когда были придуманы кошачьи имена, он действительно любил ее. Но, когда он играл в теннис с гостями в «Истон-Глиб», она сидела одна в холодном доме и не знала, что с ней будет дальше.
В начале 1914 года Макмиллан издал очередной роман Уэллса, над которым тот работал параллельно с «Освобожденным миром», — «Жена сэра Айзека Хармана» (The Wife of Sir Isaak Harman). Сэр Айзек — хлеботорговец, его молодая жена Эллен — женщина, которой хотелось бы «во всем разобраться» и «иметь в жизни какое-нибудь занятие». Муж — злобный ревнивец, жена — его рабыня, которой не позволено распоряжаться даже собственными детьми. Тут ей очень кстати подворачивается писатель Брамли. В этом персонаже есть кое-что от автора, но в некоторых отношениях они являются противоположностями. Брамли — «профессиональный поборник добродетели, своим пером он поддерживал нерушимость домашнего очага, был враждебен и даже решительно враждебен всем влияниям, которые могут подорвать или изменить что бы то ни было». Он должен бы осуждать бунт Эллен против мужа, но сочувствует ей по простой причине — сам хочет на ней жениться. «Единственный выход для леди Харман он видел в благородстве какого-нибудь мужчины. Он все еще не мог себе представить, что женщина способна восстать против одного мужчины без сочувствия и моральной поддержки со стороны другого».
Под влиянием Брамли Эллен начинает бунтовать против мужа; как Анна-Вероника, она убегает из дому, знакомится с идиотками-суфражистками, участвует в их акции и попадает под суд. После этого сэр Айзек идет на компромисс и позволяет жене заняться делом — организацией общежитий для служащих. Идут годы, Эллен обнаруживает организаторские способности, она счастлива, но муж начинает ревновать ее к работе; между супругами снова разгорается конфликт, и тут сэр Айзек умирает, оставив завещание: если Эллен выйдет замуж, общежития у нее отнимут. (Конечно, он мог и не оставлять такого подлого завещания, но в этом случае Эллен вышла бы за Брамли и даром пропал весь идейный пафос автора.) Брамли уверен, что для Эллен ее работа — вздор по сравнению с желанием принадлежать ему; он делает ей предложение, но получает отказ. Эллен предлагает ему дружбу: «Со времени своего первого бунта она многое поняла и знала теперь, что в раскрепощении женщины главное — это право иметь друзей-мужчин. <…> Все женские свободы останутся обманом до тех пор, пока женщина не сможет свободно видеться с любым мужчиной, а когда это станет возможным, ее уже больше не от чего будет освобождать». Брамли страдает, но ему удается побороть в себе собственнические чувства. «Он теперь относился к ней, как к сестре». К этой «сестре»-другу он обращается с робкою просьбой — чтобы она его по-сестрински поцеловала. Но Эллен дарит ему отнюдь не родственный поцелуй. Образовалась очередная пара «страстных друзей».
На первый взгляд кажется, что Эйч Джи воспринял критику Ребекки Уэст. Его новая героиня — не «корова»; она реализовалась в бизнесе и способна, как кошка или мужчина, «гулять сама по себе». Наверное, Эллен могла бы в финале романа дружески хлопнуть Брамли по плечу и сказать ему, что решила взять в любовники какого-нибудь другого персонажа. Но это был бы уже не Уэллс. Если мужчина «развивал» женщину, она не имеет права выйти за него, но обязана с ним спать.
В «Жене сэра Айзека Хармана» есть второстепенный персонаж, писатель Уилкинс, то бишь Уэллс, он уже фигурировал в «Анне-Веронике» и будет появляться в других книгах, чтобы высказать кое-какие авторские мысли. Здесь он произносит прелюбопытнейший монолог: «Наш брат, писатель, художник и тому подобное — это порода ненасытных эгоистов, леди Харман. <…> Мы, идеологи, всегда распушенные, ненадежные, отталкивающие люди. В общем, подонки, выражаясь на чистом современном английском языке. <…> Писатель… должен мгновенно на все откликаться, обладать живой, почти неуловимой реакцией. <…> Можете ли вы допустить хоть на миг, что это совместимо с самообладанием, сдержанностью, последовательностью, с любым качеством, которое должно быть свойственно человеку, заслуживающему доверия?.. Конечно, нет. А если так, мы не заслуживаем доверия, мы непоследовательны. Наши добродетели — это наши пороки… <…> Никто на свете больше моего не презирает художников, писателей, поэтов и философов. Ох! Это мерзкий сброд, подлый, завистливый, драчливый, грязный в любви — да, грязный, но он создает нечто великое, сияющее, душу всего мира — литературу. Жалкие, отвратительные мошки — да, но они же и светлячки, несущие свет во мраке». Получается, писатель обязан быть «подонком» и «грязным в любви», не имеет права не быть — в противном случае ему никогда не стать хорошим писателем? Прежде чем возмутиться этой клеветой, придуманной распушенным эгоистом для самооправдания, проделайте эксперимент: отложите эту книжку и за пять минут попытайтесь назвать десять крупных писателей, которые вели чистый и высокоморальный образ жизни… А теперь обратим внимание вот на что: Уэллс считал свою «страстную дружбу» благом, а брак — злом. Сам следовал своим идеалам; должен назвать себя святым, свое поведение — образцом для подражания. А он назвал себя — «подонком», свой образ жизни — «грязным»… Как это понимать?
Ребекка Уэст родила сына в плохой день — 4 августа 1914 года. (Так считают все, кроме самого дитяти, — Энтони Уэст утверждает, что появился на свет 5 августа.) Отца при родах не было. Не стоит объяснять это равнодушием — просто все случилось раньше срока. Да еще и война началась — тут уж, знаете, не до детей. Правда, Эйч Джи не приехал и на следующий день, ограничившись звонками и телеграммами. Зато он немедленно сообщил о радостном событии жене, которая также телеграфировала «дорогой Ребекке». Увы, не получается говорить обо всем этом без ехидства, а ведь люди-то страдали, ведь родился живой человек, которому родители постарались исковеркать детство как могли: неудивительно, что он потом написал о них очень злобную и необъективную книгу… После родов с Ребеккой были мать и сестра — так что Уэллс опять не мог появляться в ее доме. С ней также была ее замужняя подруга Кэрри Тауншенд, которая в первые недели выступала в роли посредника между роженицей и ее возлюбленным; Тауншенд написала Уэллсу резкое письмо, в котором говорилось, что Ребекка не создана для «интрижек»: «Она не из тех женщин, что могут отречься от своего пола; она не „холостячка“, а женщина до мозга костей. <…> Я не думаю, что она приспособлена для полигамии, хотя сейчас она, конечно, предпочтет получить одну пятую долю Вашей души, чем не получить вовсе».
По-видимому, эти слова Тауншенд написала по собственной инициативе, а не по просьбе подруги, так как сама Ребекка старалась не жаловаться и держаться в соответствии со своей прежней ролью «разрушительницы устоев». Ее письмо к Вайолет Хант, отправленное на следующий день после родов, написано в обычном для нее мрачновато-шутливом тоне: «Болезнь моя наконец закончилась, и я совершенно определенно могу утверждать, что не умерла». Письмо полно бравады: Ребекка объясняет подруге, что они с возлюбленным не только не могли, но и не имели права сопротивляться вспыхнувшей меж ними страсти, и что она ни о чем не жалеет. «Я уверена, что если бы это широко обсуждалось, я, возможно, стала бы героиней. В фабианских кругах сказали бы, что я хотела быть Свободной Женщиной и матерью Супермена, а те, кто учился в школе в девяностых годах, заявили бы, что я его жена пред Богом или какую-нибудь подобную чушь». На самом деле, однако, никто не считал Ребекку героиней. Возможно, это могло бы быть, если бы она сошлась не с Уэллсом, а, к примеру, с Байроном, и если бы отец ребенка проводил бы все время у ее ног и открыто гордился ее любовью, и если бы до нее не было Эмбер Ривз и прочих. А так она в глазах общественности оказалась очередной девицей, имевшей глупость родить от человека, которому была нужна всего лишь «страстная подружка».
Когда мать Ребекки уехала, для Уэллса началась жизнь на два дома. Примерно треть времени он проводил с Ребеккой. Таиться от Кэтрин не было необходимости, она была посвящена во всё. Знакомые Уэллсов отмечали, что Кэтрин выглядела намного увереннее в себе, чем во время «истории» с Эмбер; большинство биографов на этом основании делают вывод, что жена уже поняла, что муж ее никогда не бросит, и успокоилась. Может и так: душа Кэтрин — закрытая книга. Правда, сохранившиеся письма Уэллса к жене свидетельствуют о том, что отношения между ним и женой в тот период были плохи. В «Истон-Глиб» продолжались ремонтные работы; этим Эйч Джи объяснял Кэтрин свое частое отсутствие: «Моя раздражительность во время пребывания дома происходит из чувства беспокойства, которое вызвано ремонтом. Не думаю, что ты понимаешь, какое это мучение для нетерпеливого человека, когда дом только „будет“, а на самом деле его нет. Я ненавижу, когда вещи не на своих местах и все не в порядке. Я хочу, чтобы дом был полностью обустроен, чтобы в нем можно было жить и принимать людей — людей, с которыми можно разговаривать. Сейчас дом — это шумный, противный, скучный беспорядок.
Я хочу, чтобы все это закончилось. Я чувствую себя как при переезде. Когда все это устроится, вероятно, снова можно будет жить по-человечески и интересоваться вещами, касающимися нас. Во всяком случае, мы должны попытаться…»
Хорошенько выговорив Кэтрин за то, что она недостаточно быстро ремонтирует дом, предназначенный для приема людей, с которыми можно разговаривать (она и дети к числу таких людей не относились), Эйч Джи изложил другую причину своих постоянных отлучек. «Кроме того, когда я провожу в ректории[55] несколько дней, то начинаю раздражаться из-за сексуальной неудовлетворенности. <…> Нынешняя ситуация такова, что наше мирное сосуществование в Истоне невозможно. Думаю, так будет лучше во всех отношениях. Грубая правда такова, что я не являюсь и никогда не был — если это понятие вообще существует — страстным любовником. Мне просто нужна здоровая женщина, которая может успокоить мои нервы и оставить мой ум в покое для занятий, которые реально важны. Я люблю тебя очень нежно, во многих отношениях ты вошла в мою плоть и кровь. Я должен сохранить тебя. Но есть физическая необходимость…»
У Кэтрин, как известно, никаких необходимостей не было «от природы» — ни физических, ни эмоциональных; что же касается ремонта, он, надо полагать, доставлял ей удовольствие, равно как и чтение писем от мужа. Впрочем, детская жестокость, с какой Уэллс излагает жене свои претензии, уже не удивляет. Внимание стоит обратить на другое: Кэтрин он давал понять, что Ребекка Уэст — «здоровая женщина», роль которой в его жизни сводится к роли проститутки. На самом деле конечно же он относился к Ребекке совсем не так. «Она росла в его воображении, пока не затмила для него целый мир. Она заполнила собою небеса. Она склонялась над ним и дразнила его. Она стала тайной страсти и темной красоты. Она была грехом мира. В морских волнах слышалось ее дыхание. Она придавала величие самым обыкновенным вещам» — это слова из романа, над которым он работал в тот же период и который представляет собой гимн во славу Ребекки и их любви. В цитируемом же письме он всего лишь на свой лад пытался смягчить удар, наносимый жене, полагая, что с ее ущербной «от природы» точки зрения его потребность быть с Ребеккой не отличается от потребности, к примеру, держать больную ногу в ванне, для чего ему необходимо быть не дома, а в таком месте, где эта ванна имеется.
Если Эйч Джи уже имел опыт двойной жизни, то для Ребекки ситуация была внове, и скоро она поняла, что оказалась в ловушке. Она была, во-первых, женщиной, горячо любящей своего мужчину; во-вторых, энергичной девушкой, обожавшей общество; в-третьих, честолюбивым журналистом. Соответственно ее могли устроить два варианта развития событий: либо поселиться с любимым в качестве его жены, пусть невенчанной (как Форд с Вайолет Хант), либо жить, как она жила раньше — абсолютно свободным человеком. На деле не выходило ни того ни другого. Общего гнезда Уэллс с нею вить не желал, поскольку не был на это способен: он требовал от женщины, чтобы она сперва устроила для него уютный дом, и тогда он согласится проводить в нем некоторое время. Но Ребекка не умела вести хозяйство: домик в Ханстентоне стал адом для обоих.
Напрашивалось простое, хотя и циничное решение: покупается квартира в Лондоне, Ребекка живет в ней и ведет холостяцкий образ жизни, за ребенком смотрит нянька, а Эйч Джи посещает их, когда сочтет нужным. Большие города всегда терпимы к незаконным связям; никто бы Ребекку камнями не побил, тем более в эмансипированных кругах, где она и Уэллс имели знакомства. Однако такое решение принято не было: в ближайшие годы Ребекка с сыном будет кочевать из одного маленького городка в другой, избегая Лондона, единственного места, где ей могло житься комфортно. Почему так? Отчасти потому, что она еще не теряла надежды стать женой Уэллса, отчасти, возможно, потому, что сам Уэллс не хотел, чтобы в Лондоне ему мешали. Посели он Ребекку в Лондоне — и ему придется всякий раз, как он туда приедет, бывать у нее или объяснять, почему не зашел.
Однако воспринимать Ребекку как бессловесную жертву было бы неправомерно. Кэрри Тауншенд или кривила душой, или не совсем понимала свою подругу: Уэст была именно «холостячкой». Вить гнездышко она не только не умела, но и не чувствовала к этому ни малейшего расположения: «Я ненавижу домашнее хозяйство». Она могла не послушаться Эйч Джи, поступить по-своему и жить в Лондоне; зная характер Уэллса, можно утверждать, что он не стал бы силой препятствовать ей и в любом случае продолжал бы оказывать материальную поддержку, как оказывал ее любому и каждому. Но она на такой шаг не решилась.
Наконец, если Ребекка должна была пожертвовать своими интересами ради удобства возлюбленного, то интересы ребенка — в противоположность тому, что проповедовал Уэллс, — так же безоговорочно были принесены в жертву удобству родителей. Ребекка жила в крошечных городках, где прислуга болтлива, соседи любопытны, а взгляды консервативны: чтобы ей не пришлось подвергаться оскорблениям, решили делать вид, будто Энтони ее племянник, которого она взяла на воспитание; Уэллс же не имеет к ребенку отношения. Сам он утверждал, что это было сделано исключительно по настоянию злобной матери и противных сестер Ребекки. Даже если это было так — ни отец, ни мать ребенка, передовые, свободные люди, почему-то не воспротивились, а, как самые обыкновенные мещане, изворачивались и лгали; они и сына заставят лгать, едва он выучится говорить. Другое дело, что Энтони всю вину за эту ложь и за свое исковерканное детство возложил только на мать, во всем оправдывая отца. Отец-то с ним никогда не жил: пока он был младенцем, попросту не замечал его существования, а когда с ним стало можно общаться как с личностью, наезжал время от времени, устраивал праздник, дарил подарки и исчезал, овеянный романтическим ореолом. А мать, раздраженная, тоскующая, плохо умевшая обращаться с детьми, оставалась рядом — понятно, к кому склонится сердце ребенка.
Как только Уэллс обнаружил, что Ребекка не может дать ему ни покоя, ни свободы, он разочаровался и прибегнул к обычной писательской палочке-выручалочке: перенес тоскливую действительность в книгу. Однако если героиня его нового романа «Великолепное исследование» (The Research Magnificent) с Ребекки Уэст попросту «сфотографирована», то с героем на сей раз дело обстоит сложнее. Уэллс, что бы он там ни говорил о новаторском подходе к роману, на деле в своих «бытовых» романах придерживался классической манеры изложения, но «Великолепное исследование» можно охарактеризовать как вещь отчасти модернистскую. Герой книги Бентхэм (Уэллс) исследует жизнь, а после его смерти его знакомый Уайт (Уэллс) исследует Бентхэма; кроме того, Бентхэм исследует своего друга Протеро (Уэллса) и свою жену Аманду, а Аманда исследует его; Бентхэм по результатам своих изысканий пишет книгу («книгу обо всем, о том, как надо жить и как не надо жить»), а Уайт пишет книгу о книге Бентхэма: это напоминает скорее Борхеса, нежели того прямолинейного Уэллса, к которому мы привыкли. Все три мужских персонажа являют собой разные ипостаси автора, которые комментируют поступки друг друга и препираются меж собой; центральный из них, Бентхэм, это мечта о том Уэллсе, каким он мог быть, если бы не знал материальных лишений и «имел достаточно сил, чтоб освободиться от половых потребностей, мешающих мужчине жить полноценной жизнью».
Бентхэмом с детства владела мечта — жить не «плебейской» жизнью, а «аристократической», то есть полноценной, свободной, а главное — плановой. «Аристократическая жизнь должна беречь себя для торжества истины, а не романтично приносить себя в жертву ради друга. Она оправдывает вивисекцию, если та послужит общему благу. Она поддерживает Брута, который убил своих сыновей. Она отрицает поклонение женщине, „суды любви“ и всяческие проявления приходящей в упадок галантной идеи». В результате такой жизни на Земле установится «правосудие, порядок, благородный мир, и все это будет сделано без озлобления, без слащавой нежности или энтузиазма отдельных лиц, спокойно и бесстрастно». Бентхэм дискутирует с Протеро, плебеем, исповедующим демократию: «Что проку в социальном устройстве, при котором наверху находятся обычные люди, еще более заурядные, чем те, кем они управляют, да еще вдобавок испорченные свалившимися на них благами?»
Главная претензия Бентхэма к обычным людям заключается в том, что они живут не по плану, а как придется; отсутствие плана в жизни и есть суть плебейства. Все войны, конфликты, несправедливость — из-за отсутствия планов; тут Бентхэм забыл, надо думать, о том, что войны нередко планировались очень даже организованными людьми, а Уэллс забыл, что отвратительный сэр Айзек из его предыдущего романа планировал добиться монополии в хлеботорговле и свой план последовательно осуществил, погубив целую прорву народу. Люди, умеющие планировать, то есть аристократы, должны отнять у бестолковых демократов власть над миром, и все будет замечательно — нового Уэллс здесь не сказал, только употребил ставший впоследствии знаменитым термин «легальный заговор», то есть комплекс мер (толком не сформулированных), которые должны предпринимать аристократы духа для прихода к власти.
Бентхэм и Аманда полюбили друг друга, Аманда утверждала, что хочет видеть своего любимого свободным, но после свадьбы все переменилось. Бентхэм обнаружил, что она легкомысленна, вульгарна, жадна, «разрушительна», что у них разные взгляды — ее привлекает романтика, которую он ненавидит; кроме того, она после свадьбы уже не хотела ездить по миру, исследуя жизнь, а хотела поселиться в Лондоне. «Она получила его, она не сомневалась, что опутала его тысячью нитей, что этот великолепный леопард у нее в зубах, что он пленник ее сумрачных волос и что весь мир есть одно непрерывное обещание развлечений». Ребекка Уэст развлекалась не больше Уэллса и работала не меньше, но Аманду он предпочел сделать бездельницей, чтобы ее пороки были более очевидны.
По настоянию Бентхэма молодожены не селятся в Лондоне, а едут путешествовать (мужчина в романах Уэллса никогда и ни в чем не уступит женщине, какое бы уважение к ее правам он ни питал) по Албании; Аманда с жадным любопытством впитывает в себя экзотические впечатления — Бентхэма чуждая культура и чужой образ жизни приводят в бешенство; там, где Аманда находит романтическое, красивое или смешное, он видит одну лишь грязь, невежество и дикость. Уэллсу любые этнографические изыскания казались ненужной чепухой: изучение жизни для него и для Бентхэма заключается в познании общих законов. Вернувшись из поездки, Бентхэм позволяет Аманде жить в Лондоне, но одной: сам он хочет объехать мир. Аманда беременна и просит его остаться. Разумеется, он поступает по-своему.
В Россию Бентхэм приезжает с Протеро. По дороге они обсуждают «женский вопрос», и Протеро говорит, что мужчина, занимающийся настоящими серьезными делами — то есть «исследованием жизни», — должен преодолеть в себе половые инстинкты. Однако первое, что он делает по приезде в Петербург, — влюбляется в проститутку и хочет увезти ее в Англию. Протеро — это тоже Уэллс, только не идеализированный, как Бентхэм, а сосредоточивший в себе черты, которые самому автору были неприятны, то есть такой же импульсивный и непоследовательный, как Аманда. Бентхэм, разочаровавшийся в друге, продолжает кругосветное путешествие и всюду видит отсутствие плановости, приводящее к дурным последствиям; кроме того, он тоскует по Аманде — той идеальной Аманде, какой он хотел бы ее видеть. «Желание иметь mate (это слово переводится как „товарищ“, или „помощник“, или „супруга“, или даже „самка“. — М. Ч.) так же естественно, как желание хлеба, и тысячу раз в моих странствиях я мечтал о mate. О mate, но не о собственности. Если бы можно было иметь женщину, которая думала бы в унисон со мной!»
Аманда в отсутствие мужа поступила в соответствии с его принципами — свободно выбрала себе любовника. Бентхэм почему-то недоволен и требует развода. Аманда развода не дает: когда муж рядом, она сравнила его с любовником и вновь свободно выбрала его. Но Бентхэм, терзаемый ревностью, ненавидит жену и хочет ее убить. Ему удается совладать с этим желанием, но простить жену он не может и опять едет исследовать жизнь, только теперь уже пытается принимать в этой жизни деятельное участие. Он вновь попадает в Россию, оказывается в центре еврейского погрома, спасает евреев, после чего проповедует им, что евреи не должны противопоставлять себя другим нациям. За это евреи его бьют. Он путешествует по другим странам, ввязывается в конфликты на национальной почве, всех призывает к братству и плановости, и каждый раз делает это бестактно, и каждый раз его бьют. В одном из таких конфликтов он погибает, а Уайт начинает исследовать его жизнь.
Во время своего последнего путешествия Бентхэм много думал об Аманде; он понял, что мужчина не должен заставлять свою «mate» смотреть на мир его глазами. Но это не означает, что ему следует принять ее такой, какая она есть, напротив: надо от нее отказаться. «Опыт любви для Бентхэма закончился. Он полностью посвятил себя делам мировой важности. Влечение и ревность больше не должны отвлекать его; как и страх, они должны быть преодолены или по крайней мере сведены к минимуму». Неужели Уэллс не видел, как карикатурно все это звучит? Видел, конечно; потому и написал в параллель к идеальному Бентхэму — живого Протеро, который, дав обет чистоты, совершает падение с каждой встречной юбкой.
Итак, мужчина должен освободиться от любви, ограничиваясь страстной (хотя правильнее было бы называть ее бесстрастной) дружбой; к похожим выводам пришла и Уэст — в то самое время, когда Уэллс работал над «Великолепным исследованием», она продолжала журналистскую деятельность и, в частности, написала знаменитое эссе «Худший в мире провал». Нужна ли женщине любовь? — спрашивала Уэст. Полюбив мужчину, она лишается привычного образа жизни, она занята обслуживанием ребенка, а он остается свободным как ветер; ее помыслы сосредоточены на нем, а она занимает лишь некоторую часть его души, являясь не более чем дополнением к его «настоящей» жизни. Так что, дамы, займитесь настоящими делами, а если уж не можете обойтись без мужчины, по крайней мере не отдавайте ему всего своего сердца. К чести Уэллса нужно сказать, что он не оспаривал права Ребекки на собственное мнение.
С «Великолепного исследования» для Уэллса начался период богостроительства. Бентхэм-подросток взбунтовался против «придуманного людьми Бога, который является всего лишь оправданием существующего порядка вещей»; повзрослев, он понял, что есть и другой Бог — «бессмертный дух авантюризма во мне, Бог, что призывает людей оставить свой дом и страну и идти в большой мир, Бог… что преодолел смерть и прибыл к нам, дабы нести не мир, но меч». Пока это не концепция, а просто красивые слова: любопытно в них лишь то, что Бентхэму, посвятившему жизнь борьбе за мир, в Боге больше всего нравится его воинственность. Но когда Уэллс писал «Великолепное исследование», у него была конкретная причина призывать к мечу. Наивный в одних вопросах, в иных он мыслил ясно и, в отличие от многих профессиональных политиков, понимал, к чему ведет наращивание военной мощи Германии. «Современный мир пребывает в заблуждении… Ему кажется, что с открытием анестезии наступил конечный триумф цивилизации уюта и невинных развлечений, что достижение этих идеалов детской комнаты и было целью человечества». Заблуждение окончилось: в день, когда Энтони сделал первый вдох, Англия объявила Германии войну.
Глава четвертая ПАТРИОТ
Начиная с 1898 года Уэллс писал о возможности мировой войны; в 1908-м он утверждал, что войны XX века «сотрут линию фронта, а вместе с ней — и различия между гражданскими и военными, а также саму возможность полной победы». В 1913-м он предсказывал, что война начнется с германского вторжения во Францию через Бельгию; в том же году он опубликовал в «Дейли мейл» три статьи, составившие брошюру «Война и здравый смысл». Британии, предупреждал он, не стоит надеяться ни на свой флот — с ним легко справятся немецкие субмарины, — ни тем более на пехоту с артиллерией. Надеяться можно только на технику и науку; войну выиграют не генералы, а инженеры, и не в окопах, а в лабораториях. Соответственно и деньги следует тратить не на содержание устаревшей армии, а на модернизацию. Если же ничего этого сделано не будет, Англии придется воевать не только с немцами: потом на нее могут напасть славяне и азиаты.
3 августа Германия объявила войну Франции и Бельгии. С Францией Британию связывало соглашение 1904 года; тогда же Британия обязалась вступиться за Бельгию в случае вторжения. В тот же день Британия предъявила Германии ультиматум, требуя прекращения военных действий против своих союзников. Срок ультиматума истекал на следующий вечер. 4 августа был праздник — летний Bank Holiday[56], леди Уорвик в этот день обычно устраивала выставку цветов с угощением и концертом. Соседи приходили со своими гостями. Никто не подумал отменить праздник — в войну не верили, но говорили, конечно, только о ней. Уэллс был мрачен и предрекал ужасные последствия. Германия молчала; в 23 часа было объявлено о вступлении Англии в войну. Это известие вызвало бурю патриотического восторга у большей части англичан, то же самое несколькими днями раньше произошло и в России. Эйнштейн, наблюдая эти восторги, сказал: «У Европы ампутировали головной мозг».
В «Освобожденном мире» Уэллс уже описал подобный взрыв воинственной радости: «Однако весь этот энтузиазм был мыльным пузырем и не опирался ни на какие твердые убеждения; у большинства, говорит Барнет, как и у него самого, он был лишь бессознательным откликом на воинственные вопли и песни, колыхание знамен, ритм совместного движения, волнующее, смутное предчувствие опасности. К тому же люди были настолько подавлены вечной угрозой войны и приготовления к ней, что, когда она началась, они даже почувствовали облегчение». Однако самому Уэллсу воинственный пыл также оказался не чужд: ночью 4 августа (уже зная о рождении Энтони) он сел писать первую из серии статей, которые составят сборник «Война, что покончит с войнами» (The War That Will End War). Всего несколько часов назад он испытывал ужас; теперь, когда все решили за него, он почувствовал облегчение, о котором писал в романе. Все кругом говорили, что война закончится очень быстро; он думал так же.
2 сентября Мастермен, глава Бюро оборонной пропаганды, собрал два десятка видных литераторов (кроме Уэллса, там были Честертон, Голсуорси, Киплинг, Беннет, Гарди) на секретное совещание: писатели должны были поработать во славу британского оружия и помочь вербовке в армию. Уэллс охотно взялся за дело и в течение сентября — октября написал одиннадцать текстов патриотической направленности, которые войдут в упомянутый сборник. Он развивал мысль о том, что, хотя войны в принципе являются чудовищным злом, конкретно эта война — в случае, конечно, если она закончится разгромом Германии, — принесет миру не катастрофу, но спасение, ибо с милитаризмом будет покончено навсегда. Он предлагал меры по искоренению милитаризма: созыв международной конференции, на которой будет разработана «новая карта Европы», запрет на производство оружия частными фирмами — оружейная империя Круппа виделась ему главным «источником заразы». Раньше он писал, что милитаристский дух обитает в каждом из нас; теперь почему-то вдруг решил, что после победы над Германией этот злой дух исчезнет.
«Война, что покончит с войнами» была выпушена в октябре громадным тиражом; она распространялась в Англии и США по мизерной цене и переводилась на другие языки. Массы она вдохновляла: за правое дело приятней воевать. У автора, однако, периоды восторга чередовались с приступами уныния: его знакомая Лилиан Маккарти, гостившая в «Истон-Глиб» пару недель спустя после начала войны, вспоминала, что хозяин говорил ей: «Мир разваливается на куски… Я не знаю, что делать». «Когда я перебираю свои работы, поспешные, сбивчивые и многословные, написанные в начале войны, и делаю все возможное, чтобы воспроизвести подлинное состояние моего ума, мне становится ясно, что, не считаясь с моими предвидениями, мировая катастрофа на какое-то время поглотила мой рассудок, и я поневоле ответил этим ложным толкованием, — писал он в „Опыте“. — Мое воинственное рвение шло вразрез с предвоенными заявлениями и было противно моим глубочайшим убеждениям».
Позиция, занятая Уэллсом, поссорила его со многими людьми, одни из которых отдавали себе отчет в том, что война ведется обеими сторонами не за светлое будущее, другие были пацифистами, а третьи, связанные с немецкой культурой, болезненно воспринимали антигерманскую пропаганду. Уэллс призывал США ввести экономическую блокаду Германии. Вайолет Пейджет, которую он когда-то называл своей «сестрой в Утопии», отозвалась статьями в американских газетах: «Уэллс предлагает уморить Германию голодом ради скорейшего пришествия царства мира и доброй воли на Земле». Пейджет обвинила старого друга в ненависти к мирным немцам. Справедливо ли? Смит, защищающий Уэллса от обвинений в национализме, утверждает, что нет: Уэллс подчеркивал, что выступает не против немецкого народа, а против «милитаризма Круппа». Это не совсем точно. Уэллс не называл немцев, как Куприн, «профессиональными убийцами», говорил, что «мы боремся не с нацией, а с идеей зла», однако писал о немцах как о «нации, которая вся охвачена милитаризмом».
Все, кто сражается против Германии, считал он, являются друзьями Англии, а друзьям нужно прощать их недостатки. Британцы, однако, к «русскому другу» относились прохладно: «правые» были обижены за антибританскую позицию, которую Россия заняла в период войны с бурами, «левые» полагали, что с самодержавным режимом дружить невозможно. Уэллс пытался это мнение изменить. В августе и сентябре 1914-го он опубликовал статьи — «Либеральный страх России» в «Нейшн» и «Наш русский союзник» в «Дейли кроникл», в которых призывал прекратить критику царизма и говорить о союзнике только хорошее. Он также написал совместно с Гилбертом Мерреем проект открытого письма к русской интеллигенции, где содержался призыв направить совместные усилия на борьбу с Германией, а потом уж решать внутренние проблемы. Он обратился к Ромену Роллану, предложив ему сделать совместное заявление в пользу России. Но Роллан отказался: «Я воюю против одного чудовища (прусского империализма) не для того, чтобы при этом защищать другое».
Шоу высказывания Уэллса возмутили, и он вступил с ним в перепалку на страницах «Кроникл», а в ноябрьском номере «Нью стейтсмен» опубликовал статью «Здравый смысл о войне», где утверждал, что обе воюющие группировки повинны в войне равным образом, и призывал к немедленному миру с Германией. Уэллс ввязался в дискуссию, задавая резонный вопрос: что делать, коли Германия не послушает Шоу и не сядет немедленно за стол переговоров? Поднять руки и сдаться? Равнодушно смотреть, как добивают французов, и надеяться, что нас не тронут? Он припомнил Шоу, как тот в свое время поддерживал Англо-бурскую войну, потому она была «правильной»; припомнил и фабианские обиды — это было совершенно некстати, но удержаться он никогда не мог. Его также публично осудили члены литературно-общественного объединения «Блумсбери», большинство из которых стояло на радикально-пацифистских позициях: художественный критик Клайв Белл и литератор Литтон Стрэчи объявили его «нерукопожатным». Но это были мелкие укусы со стороны горстки людей, которых в тот период все называли предателями. Впервые в жизни наш герой оказался заодно с большинством, и в частности с ненавистным Киплингом. Может, поэтому ему очень скоро сделается тошно: «Противники войны особенно раздражали меня тем, что многое в их критике было справедливо».
Обе воюющие стороны предполагали, что война будет скоротечной, но осень первого года принесла разочарование. Стороны понесли большие потери и на время прекратили активные действия, установив позиционный фронт. Великобритания пока что не воевала на суше, направив в помощь французам лишь один экспедиционный корпус; она должна была установить блокаду Германии на Северном море и разгромить германский флот. Тут тоже было кровавое равновесие. До самых ужасных сражений было еще далеко, и Уэллсу казалось, что все идет не так уж скверно. Война войной, а Джипу и Фрэнку, которым исполнилось соответственно 13 и 11 лет и которые получали домашнее образование под руководством отца, Матильды Мейер и молодого немца-гувернера Курта Бютова, нанятого в 1913 году, нужно было найти школу.
После многолетних поисков их отец встретил педагога, чьи взгляды на учебный процесс совпадали с его собственными: ученики должны получать не разрозненные знания, а постигать «все про все». Это был Фредерик Уильям Сандерсон, директор частной мужской школы в местечке Оундл в Норт-хэмптоншире — смелый экспериментатор: «текущие заботы школы, идеи педагогов далеко отставали от его устремлений». Уэллса особенно впечатлила затея Сандерсона: построить при школе здание, которое будет предназначаться для того, чтобы дети в нем «размышляли о жизни».
Сандерсон получил под свое начало школу в 1892 году, когда в ней обучались 100 мальчиков; к 1914-му их было уже около 400. В школе исповедовали индивидуальный подход к каждому ребенку, причем не только к талантливому: Сандерсон полагал, что посредственностей не существует, а если ученик чего-то не понял — значит, его не сумели заинтересовать. Часы, традиционно отводившиеся на классические науки, были сокращены в пользу практических занятий; при школе построили несколько лабораторий и мастерских, причем даже самые маленькие ученики могли в любое время входить в них и по своему желанию заниматься опытами (запирались на ключ только опасные химические препараты). В мастерских не сколачивали табуретки: оснащенные по последнему слову техники, они были предназначены для конструкторских работ и изобретательства. Несколько недель в году мальчишки были освобождены от уроков и ходили только в мастерские, конструируя кому что по душе — велосипед или вечный двигатель. Господи, где бы сейчас найти такую школу?! А она и по сей день существует, школа Оундл, и дети (теперь и девочки тоже) собирают в мастерских автомобили, и на этих автомобилях можно ездить…
В Оундле историю и литературу преподавали лучшие специалисты; дети изучали несколько иностранных языков. Дома Джип и Фрэнк учили французский и немецкий; отец хотел, чтобы они знали русский, и уговорил Сандерсона нанять для них учителя. Что касается младшего сына и его матери, то оставаться в Ханстентоне Ребекка не хотела, и Уэллс попросил Кэрри Тауншенд подыскать для нее другое жилище. Осенью нашли дом в Броинге, недалеко от «Истон-Глиб». Теперь Уэллс навешал Ребекку и сына чаще. Няне и экономке он представился как «мистер Уэст». Няню, привязавшуюся к Энтони, все устраивало, но экономка пронюхала, что у хозяина имеется законная жена. Взяли другую экономку — история повторилась. Ребекка рвалась в Лондон, но это было не в интересах ее возлюбленного: «Вернуться к ней — вот что было вершиной его страстных и нежных мечтаний, видеть ее — означало пережить счастливейший миг, а потом вновь начались беспрерывные раздоры и обиды».
Осенью 1914-го была завершена работа над «Великолепным исследованием» и права проданы Макмиллану, а на подходе были новые книги. О чем? Казалось бы, война, так и пиши о войне, но писатель — существо непредсказуемое: посреди мировой катастрофы Эйч Джи написал свой самый добрый, нежный и смешной роман — «Билби» (Bealby). Это история маленького мальчика. «Когда пришло время ложиться спать („А ну, убирайся, — сказал ему Томас. — Иди и дрыхни, сопливый скандалист. Ты уж нам за день надоел!“), юный Билби еще долго сидел на краю постели, размышляя, что лучше: поджечь дом или же отравить их всех. Вот если бы у него был яд! Какой-нибудь такой, какой употребляли в Средневековье, — чтобы человек не сразу помирал, а сперва бы помучился. Он достал купленную за пенни записную книжечку в блестящем черном переплете, с голубым обрезом. На одной странице он написал: „Мергелсон“, — а ниже поставил три черных креста. Затем он открыл счет для Томаса, который, конечно, будет его главным должником. Билби не склонен был легко прощать обиды. В сельской школе слишком старались воспитать из него доброго прихожанина, чтобы печься о доброте его души. Под именем Томаса крестов было без числа».
В «Билби» есть еще один персонаж, капитан Дуглас — это автошарж; все, о чем в «Великолепном исследовании» говорится напыщенно и серьезно, в «Билби» получает комическое воплощение. «В душе он принял твердое решение свершать подвиги, творить и созидать» — таков капитан Дуглас; от совершения подвигов его отвлекает конечно же любовь. Это та же самая любовь к той же самой Аманде — только описана она афористично, весело, без злобы. «У идеального короля всегда озабоченный вид: он правит, он занят великим множеством дел. Но идеальная королева всегда лучится радостью: она стройна, прелестна и величественна — она занята только собой». «Билби» выйдет на следующий год в издательстве «Метьюэн» и моментально завоюет сердца читателей и критиков. Это, наверное, единственная книга Уэллса, которую никто никогда не ругал.
Параллельно с милым «Билби» Уэллс продолжал работу над книгой, которую считают самой злой из всего им написанного. В марте — апреле 1914 года Генри Джеймс опубликовал в «Таймс литэрари сапплемент» две статьи под заголовком «Новейшее поколение», где высказывал свои претензии к таким молодым (с точки зрения Джеймса, которому было уже 70) писателям, как Уэллс, Беннет и Комптон Маккензи (шотландский романист). Все они «подавляли читателя материалом». Их метод работы Джеймс называл «выжиманием сока из апельсинов», в результате чего получались книги, полные «бесформенной энергии», написанные «без дисциплины и эмоциональной глубины». Зная характер Уэллса, следовало ожидать немедленного публичного отпора. Но его не было. Вместо этого Эйч Джи «продернул» противника в книге.
На русский язык роман «Бун» не переводился; читатель, пожелавший узнать, в чем его суть, может прочесть в справочниках, что герой романа Джордж Бун есть карикатура на Генри Джеймса и что автор был так жесток, что самолично преподнес экземпляр книги прототипу героя — отсюда вывод, будто главной целью Уэллса было спародировать Джеймса (а поскольку последний очень скоро после этого умер, то можно предположить, что «Бун»-то его и доконал). Поверить на слово? Или все-таки прочесть книгу, полное название которой не умещается в одной строке[57]?
По композиции этот роман похож на «Великолепное исследование», такая же матрешка, только усложненная: умер литератор Джордж Бун, другой литератор, Реджинальд Блисс (Уэллс в молодости публиковался под этим псевдонимом), исследует его творчество, а литератор Уэллс (не путать с автором Уэллсом — это тоже маска) пишет к книге предисловие. Вдобавок Блисс с Буном пишут книгу, одним из персонажей которой является литератор Эллери, двойник Буна, а еще в беседах Буна с Блиссом участвует знакомый нам литератор Уилкинс, одно из воплощений Уэллса, а еще Блисс читает новеллу Буна о некоем безымянном литераторе, в котором присутствуют черты и Буна, и Уэллса — кажется, что в этом постмодернистском лабиринте вовек не разберешься.
Чтение первых страниц укрепляет нас во мнении, что Джордж Бун и есть Генри Джеймс. Бун — знаменитый писатель, чьи книги отличаются «стилем столь же совершенным и бросающимся в глаза, как блеск новехонького цилиндра». Блисс сообщает, что Бун горячо сочувствовал любому новому автору, чье творчество обещало что-то интересное, всегда был готов его похвалить, но успехи, которых добивались протеже Буна, «изрядно охлаждали его великодушие». Да, все вроде сходится: изысканный мэтр, ревнующий коллегу к его вульгарному успеху. Однако Буну, оказывается, мало своих «идеально ровных» книг; он пытался писать публицистические тексты. Одну такую вещицу он когда-то начинал сочинять вместе с Блиссом; последний надеялся отыскать ее в бумагах покойного, но увидел, что дальше набросков дело не пошло, и предался воспоминаниям о беседах, которые, как предполагалось, должны были в книгу войти. Работа называлась «Разум человечества»; по Буну, этот самый разум есть надличностный, объективно существующий духовный процесс. «Вы ощущаете нечто более грандиозное, чем совокупность индивидуальных воль и мыслительных процессов людей — тело мысли, тенденцию идей и целей, нечто возникшее в результате синтеза всех индивидуальных сущностей, нечто большее, чем их алгебраическая сумма, нечто такое, что отбрасывает старое и продвигает новое; коллективный разум вида…» А вот это уже — не Джеймс. Это Герберт Уэллс, что разделил себя на части, одну из частей причудливо перемешал с Джеймсом (тоже не полным) и вылепил Буна из образовавшейся массы.
В обсуждении «Разума человечества» участвовали и другие литераторы: Джордж Мур (ирландский прозаик), Додд (Эдвард Клодд — литератор и антрополог, друг Уэллса) и Уилкинс — на этого героя пошла большая часть глины, оставшейся после лепки Буна. Блисс снисходительно оценивает и Буна, и Уилкинса, это любопытно: как одна часть автора охарактеризует другую? Уилкинс — «человек весьма специфического умственного устройства; он впадает то в задумчивую сентиментальную самовлюбленность, то в грубый реализм; и как слаб и нелеп он в первом состоянии, так силен и бескомпромиссен во втором». Блисс также замечает, что Уилкинс «тратит массу времени, торжественно разглагольствуя о каких-то давнишних историях, за которые его несправедливо осуждали. Я, кажется, когда-то слышал, в чем там было дело, да давно позабыл. Все же, когда ему удается хоть ненадолго отвлечься от пережевывания своих старых обид, он становится очень проницательным…». Так жестоко съязвить на свой собственный счет получается далеко не у каждого литератора.
Бун и Уилкинс дискутируют о «разуме человечества»: Бун полагает, что на протяжении веков эта штука неуклонно развивается к лучшему; по мнению Уилкинса, в начале XX века, напротив, происходит процесс духовной деградации. «Разум человечества временами кажется мне намного больше похожим на испуганного ребенка, что, сжавшись от страха, сидит в углу клетки с обезьянами». Это спорят вовсе не Джеймс с Уэллсом, а два Уэллса: один — автор оптимистических утопий, другой — тот, кто написал «Машину времени». Кто прав? Бун, вооруженный лишь «полумистической верой в растущую империю здравомыслия», доказательств своей правоты привести не смог, а Уилкинс побил его фактами. Но верить в этой книге нельзя никому. Ведь о том, что Бун не привел ни единого доказательства духовного прогресса, нам сказал Блисс, который не скрывает, что его позиция ближе к взглядам Уилкинса; на самом-то деле Бун факты приводил, просто Уилкинса с Блиссом они не убедили. «Вы воображаете себя пророком и жестоко критикуете всех, кто с вами не согласен», — говорит Уилкинс Буну, то есть Уэллс — самому себе.
Двойники множатся, зеркала отражают зеркала: писатели собираются в доме Буна и пишут роман о том, как писатели собираются и пишут роман; они придумывают всемирную писательскую конференцию, на которой председательствует писатель Эллери, о котором Бун сказал: «Я придумал Эллери, чтобы избавиться от моего „я“, но в сущности Эллери — не более чем моя тень… и его голос — это в большей степени мой голос, чем когда-либо». Это — объяснение того, как и зачем Уэллс придумал Буна, Блисса, Уилкинса и вообще всех своих героев: в литературе он не признавал ничего, кроме выражения своего «я».
Надвигается война; Бун теряет веру в светлое будущее, о чем свидетельствует вторая его работа, обнаруженная Блиссом. Это притча «Адские дикие ослы». Жил-был процветающий писатель. На прогулке он встретил черта. Черт был слабонервный, несчастный; писатель его накормил и обогрел, а черт поведал ему историю своей жизни. Оказывается, из ада убежали огромные стада его низших жителей, дикие ослы, — злобные, тупые, завистливые существа. Наш черт откомандирован их ловить и возвращать обратно, да вот беда — он никак не может отличить их от людей. Писатель убежден, что черт не различает людей и диких ослов только по собственной глупости, на самом деле это очень просто; он берется помогать черту в его миссии, объезжает весь мир и с ужасом убеждается, что черт прав: люди и дикие ослы неразличимы. Главные же орды ослов сосредоточились в Германии. «Немцы должны быть разбиты, — сказал Бун. — Новый мир уничтожен; мы вернулись на десять тысяч лет назад; не может быть ни света, ни надежды, ни мысли, ни свободы, пока они не разбиты… Они — унылый, завистливый, жадный, хитрый, вульгарный, невыносимо тщеславный народ. Мир под их господством будет невыносим. Я не стану жить в этом мире». Так оскорблял Уэллс немцев или нет? От своего лица он подобных вещей публично не говорил. Но ведь Бун — «в сущности не более чем моя тень… и его голос — это в большей степени мой голос, чем когда-либо».
Вера Буна в светлое будущее не пропала — она передалась Уилкинсу. «Война была одной из тех больших болезней, которые производят очистку организма от множества мелких. <…> Она изменит наши представления о жизни, положит конец погоне за примитивными удовольствиями и бесцельной расточительности, даст людям более четкое понимание своих обязанностей и более яркое предчувствие всемирного братства». Уэллсу — той части его, что была Уилкинсом, — казалось, что страдание очищает. Так обычно говорят люди, которые никогда не испытывали настоящих страданий. Но другая часть его души отвечает устами Буна (тяжелобольного, умирающего): «Война… на самом деле есть просто уничтожение и больше ничего». Бун и Уилкинс поменялись местами: тот, кто был наивен, начал смотреть правде в глаза, и наоборот. «Всякое созидание является разрушительным», — говорит Уэллс-Уилкинс, а Уэллс-Бун тут же сам себе отвечает на эту благоглупость: война современная, война с использованием средств массового уничтожения — это «монстр, грязная вещь, непристойность»; ничего героического или очищающего в ней нет и быть не может.
Печальный Бун умирает — без него, по словам Блисса, «мир стал холоден и одинок», а Блисс (уже без участия Уилкинса) читает третий текст Буна — «Последний глас трубы»[58]. В магазине много лет пылилась медная труба, и когда она случайно протрубила, один священник понял, что это был глас Бога, что все, о чем он проповедовал доселе, есть лицемерие и существует нечто подлинно божественное, чем человечество пренебрегало. Священник всем твердит о гласе трубы, но никто его не слушает; люди продолжают «как кролики поедать салатные листья и размножаться», не думая о Боге. Блисс полагает, что пессимизм Буна обусловлен его болезнью. «Мы будем учиться на наших несчастьях и не останемся равнодушны к трубному гласу Божьему». Доказательств этому тезису Блисс не привел, как мы будем учиться, не объяснил — он просто верит. Круг замкнулся: «полумистическая» вера в светлое будущее передалась Блиссу, до сих пор бывшему самым скептическим из всех уэллсовских «я». Человек, придумавший всех этих персонажей, обойтись без этой веры никак не мог. Ненавидимые им марксисты, осмеянные фабианцы, отвергнутые лейбористы, либералы, которых он и за людей-то не считал, — все они понимали, что для достижения своих целей нужно что-то делать — долго, постепенно, нудно. Он, считавший себя умнее всех этих людей, верил, что все произойдет «как-то так»: Емеля вытащит щуку из колодца, и она…
Так при чем же здесь Генри Джеймс? Его ошибочно сочли Буном? Нет, Джеймс в романе присутствует, причем под своим собственным именем: о нем рассуждают Бун и Блисс, но к основному идейному спору этот фрагмент не имеет отношения. Персонажи Джеймса — «денатурированные»: они никогда не испытывают чувственной страсти, не воюют, не ходят на выборы, ни к чему не стремятся и ничего не делают. Джеймс «исключил кровь, и пыль, и высокую температуру», «обдуманно избегал смерти, уродства, страданий, промышленности, политики, спорта, мыслей о войне, пламени страсти». В этих словах не так уж мало справедливого. О некоторых коллегах Бун с Блиссом отозвались похлеще: «Возьмите хоть эту ворону в павлиньих перьях, Бернарда Шоу: поверхностно ухваченные идеи, бойкие, алогичные переходы, дичайшие утверждения… мнения по каждому вопросу, высказанные слишком несвязно, безапелляционно и самоуверенно, чтобы можно было разумно отвечать на них».
«Бун» был задуман еще в 1905-м, однако строился он без плана: собирались фрагменты, написанные «на случай», смысл романа менялся с изменением обстоятельств — вот так, меняя свои мнения, плывя по течению, живут обычные бестолковые люди, которых осуждал герой «Великолепного исследования»: до войны Уэллс был Уилкинсом-пессимистом, в сентябре — октябре он стал Уилкинсом-бодрячком, сочинявшим патриотические воззвания, в ноябре — декабре он уже становился печальным Буном.
Когда роман был окончен, начался новый, 1915 год. Начинался он для англичан и их союзников ужасно: в феврале немцы применили отравляющие газы в сражении на Ипре, тогда же объявили «неограниченную подводную войну», то есть стали топить не только военные корабли, но и идущие в Англию суда с продовольствием, а также — в соответствии с «Войной в воздухе» — начали воздушные бомбардировки территории Англии. Уэллс-Уилкинс куда-то сгинул, Уэллс-Бун был подавлен и не знал, что делать, а Уэллс-Блисс продолжал писать публицистику, но характер ее менялся. «Большая часть статей 1915 года[59] представляет собой любопытную смесь неуклюжего миролюбия с еще более неуклюжей угрозой — видимо, я понимал, что статьи могут цитировать в Германии. В них много невежества, неопытности и самомнения». Эти статьи будут включены в брошюры «Мир на Земле» и «Война и социализм». В первой из них говорится о том, что всеобщий мир наступит постепенно (не стоит обманываться: для Уэллса «постепенно» означало — не в этом году, а в следующем), по мере того как производство вооружений будет изъято у частных фирм, а конфликты будут решаться в международных арбитражных органах. В «Войне и социализме» Уэллс разъяснял причины войны: «Это война умов. Это конфликт культур и больше ничего. Вся боль и мука мира, страх и тревога, кровь и разрушение, бесконечное убийство людей и лошадей, зловоние разложения, страдания сотен миллионов человеческих существ, неисчислимые потери человечества — есть следствие не объективных причин, а фальшивой философии и фальшивого мышления». На смену фальшивому (патриотическому) мышлению придет истинное (интернационалистское), но для этого сперва необходимо выиграть войну.
Часть статей носила футурологический характер — они в 1916-м выйдут у Кассела в виде сборника «Что грядет» (What is coming: A Forecast of Things after the War). «Автор этой книги привык заниматься пророчествами», — заявил Эйч Джи в предисловии к сборнику и напомнил о том, как сбылись некоторые из его прежних предсказаний, дабы читатель не забывал, что имеет дело с опытным пророком. Хвастовство? Как сказать: неожиданно наш герой оказался пророком в той сфере, где, как казалось, не смыслил ни гроша — в экономике. Он ссылался на книгу «Будущая война в техническом, политическом и экономическом отношениях» русского военного инженера И. С. Блиоха, который доказывал, что возросшая мощь оружия сделает войны самоубийственными. Блиох писал, что война необратимо подорвет европейскую экономику: обе стороны истощатся, побежденным окажется тот, у кого крах произойдет быстрее, но и победителю не избежать этого кошмара: разрушены коммуникации, дезорганизована промышленность, люди, вернувшиеся с фронта с привычкой убивать и не нашедшие работы, взбунтуются. Уэллс с этими выводами соглашался — «мое настроение за прошлые несколько месяцев изменилось от сильнейшего оптимизма к глубокой депрессии», но в отличие от Блиоха видел возможность преодоления будущего экономического кризиса.
Первая мировая спровоцировала системные изменения в экономике воюющих стран: от принципа свободного предпринимательства правительствам пришлось частично перейти к государственному регулированию. Были необходимы капиталовложения в военную промышленность, а поскольку частные инвесторы вкладывать капиталы не хотели из-за рисков, инвестиционное бремя должно было брать на себя государство. Из-за роста спроса на золото пришлось отказываться от золотого стандарта (свободного обмена банкнот на золото), что дало возможность эмиссионного финансирования военных расходов; из-за ограничений на объем импорта понадобилось госрегулирование импорта и экспорта, из-за нехватки ресурсов пришлось регулировать их потребление; на инфляцию отвечали введением регулируемых цен. Вот и прекрасно, писал Уэллс, единственный выход из экономического кризиса — государственное регулирование экономики.
Но, позвольте, это ведь, кажется, Кейнс придумал? Да, конечно: Джон Мейнард Кейнс, член Фабианского общества, был другом Уэллса, и тот в очень примитивном виде повторял его мысли. Знаменитая «Общая теория занятости, процента и денег» будет опубликована в 1936 году, но свои идеи Кейнс высказывал задолго до этого. Концепцию ликвидации золотого стандарта он разработал как раз накануне войны, в 1913-м. Кейнс, как считается, «спас» капитализм, превратив его в смешанную систему, в которой действие рыночного механизма увязано с государственным регулированием экономики. Уэллс в своем примитивизированном кейнсианстве видел обратное: прямой путь перехода к социализму. Теория Кейнса сложна, местами противоречива — для Уэллса, как всегда, все «очень просто» и «быстренько».
От внутренних дел — к внешним: поскольку европейские страны после войны станут бедными, им придется объединяться, чтобы выжить, не превратившись в вечных нахлебников и должников США: Уэллс считал, что через 15–20 лет будет создано Европейское экономическое сообщество, а параллельно с ним возникнет международный регулирующий орган. Идея Лиги Наций в 1915-м еще не окончательно сформировалась в голове Эйч Джи, но это был первый шаг к ней. Что касается Всемирного Государства, на сей раз высказывания Уэллса по этому поводу очень осторожны. С одной стороны, пока существуют отдельные государства, войны на Земле не прекратятся; с другой — «Местные и национальные различия — очень упрямая вещь. Каждая страна имеет тенденцию возвращаться к своему естественному типу. Нации останутся». Культурные различия также неистребимы, и с ними придется считаться: «где есть континентальные пустыни, там есть арабы и есть ислам; эта культура никогда не будет разрушена и заменена европейской». В «Что грядет» Уэллс фактически отказался от своей прежней идеи единого унитарного государства в пользу всемирного конфедеративного образования, путь к которому будет лежать через создание различного рода союзов и локальных конфедераций.
Наиболее интересное предсказание он сделал о Германии: вопреки всем прогнозам предрек в этой стране революцию, которая произойдет немедленно по завершении войны и «навсегда положит конец немецкой династической системе». В «Буне» он всячески обзывал немцев, но теперь призывал быть к ним терпимее. «Они — трудолюбивые, кропотливые люди, они уважают науку и образование. Это не значит, что мы не должны разбить Германию и в случае, если династия Гогенцоллернов сохранится, подавить ее экономическими методами, чтобы она не могла вновь развязать войну». Но если Гогенцоллернов не будет, репрессии к послевоенной Германии не должны применяться, ибо конечная цель — не разрушение страны, а ее интеграция в мировое сообщество. Отчасти это тоже плагиат из Кейнса, который будет призывать к отказу от репараций в работе «Пересмотр Версальского договора».
Отдельные статьи 1915 года посвящены «женскому вопросу»: до сих пор Уэллс не признавал иной роли женщины, кроме любовницы, но теперь мужчины ушли на фронт, а женщины стали работать вместо них — стало быть, они действительно равны мужчинам и имеют право голосовать на выборах. После войны женщин еще долго будет больше, чем мужчин, так что не каждая сумеет свободно выбрать мужчину и штопать его носки, да и не каждая захочет это делать после того, как была хирургом или шофером: «Мир должен будет приспособиться к увеличению числа самодостаточных, само-обеспеченных женщин». Не совсем ясно, нравились ли Уэллсу эти самодостаточные женщины. Скорее всего нет, но он понял, что с их существованием придется смириться.
Летом 1915 года немцы начали бомбардировки Лондона и окрестностей. Использовались пока что не самолеты, а цеппелины и дирижабли, точность попадания невысокая, жертв немного, но паника большая. По настоянию Уэллса Ребекка с сыном переехала в Олдертон, крошечную приморскую деревеньку в графстве Саффолк. Незадолго до этого известный американский журналист Уолтер Липпман предложил ей стать постоянным британским корреспондентом журнала «Нью рипаблик», издававшегося в США. Она рвалась в Лондон, где кипит жизнь, а ее запихали в самую тоскливую глушь, какую только можно было придумать и куда отец ее ребенка мог приезжать лишь изредка. Все это не способствовало улучшению отношений между Пантерой и Ягуаром.
Издательский бизнес от войны пока не пострадал, книги Уэллса продолжали выходить: в 1915-м были изданы «Великолепное исследование» (у Макмиллана) и «Билби» (у Метьюена). В мае появился и «Бун», опубликованный издательством Ануина. Экземпляр романа Уэллс в Реформ-клубе передал Генри Джеймсу. 6 июля он получил от Джеймса письмо, в котором тот сообщал, что ему трудно комментировать прочитанное. Под обычной вежливостью чувствовалась обида. Уэллс немедленно ответил: «Все мои нападки на Вас вызваны чувством, что Вы „подавляете“ меня… <…> Для Вас литература — это живопись, что является самоцелью и венцом всего, для меня — архитектура, то есть то, что можно практически использовать». Он также выражал сожаление о том, что «не выразил наши глубокие и неискоренимые противоречия в более деликатной форме», и называл свою книгу «бумажным хламом». Навряд ли это было проявлением лицемерия: учтивость противников Уэллса всегда обезоруживала и заставляла раскаяться, тем более что Джеймс в эти дни был тяжело болен.
Джеймс отозвался 10 июля: «Я считаю Ваше противопоставление „архитектуры“ и „живописи“ надуманным и бесполезным. Архитектуру так же невозможно свести к „полезности“, как любое из искусств; это все равно что свести литературу к буквальному описанию жизни, лишенному всякого приукрашивания. <…> Искусство — единственный творец жизни, интереса, смысла… и я не знаю ничего, что могло бы заменить его красоту и силу». Это было его последнее письмо Уэллсу. 2 декабря Джеймса поразит инсульт; он умрет три месяца спустя, оставив два неоконченных рассказа, один из которых называется «Башня из слоновой кости». В своем желании выстроить такую башню он был так же непоколебим, как Уэллс в своих журналистских принципах.
Друзья и знакомые Уэллса «Буна» хвалили, хотя с оговорками. Баринг написал, что роман «содержит лучшие образцы критики современной жизни» и что он «предпочитает роман идей любому другому», но добавил, что возвеличение «антиискусства» тоже не следует доводить до крайности. Разумеется, роман активно не понравился Конраду; Хью Уолпол, всегда умудрявшийся дружить «с вашими и нашими», выражал недоумение, отчего Конрад так «рассвирепел», но вряд ли это недоумение было искренним: Конрад разделял взгляды Джеймса на искусство, кроме того, высмеивать больного человека казалось ему свинством и он вряд ли принял бы во внимание обстоятельство, что Уэллс начинал писать «Буна», когда Джеймс был еще здоров. Уэллса продолжали втягивать в дискуссии о «Буне» в течение многих лет, спрашивали о причинах проявленной им по отношению к Джеймсу жестокости; в ответ он то огрызался, то каялся. Когда роман переиздавали в 1925 году, он назвал его своим enfant terrible и «дерзкой выходкой» и отметил, что написать «Буна» его вынудили, — это была всего лишь реакция на постоянные поучения. Позднее, когда критик Герберт Рид попросил его рассказать об отношениях с Джеймсом и о «Буне», он ответил, что очень сожалеет о своей грубости, но Джеймс, обидев Беннета, «сам напросился» — имелось в виду конечно же «Новейшее поколение», но не только.
После смерти Джеймса Ребекка Уэст начала писать книгу о нем, которая вышла в 1916 году: тон книги был залихватским и непочтительным, но за развязностью скрывалось искреннее восхищение (она писала, что обаяние лучших книг Джеймса «подобно солнечному лучу» — Уэллс никогда не удостоился подобного комплимента из ее уст). Однако друг Джеймса Перси Лаббок, литературный критик, был оскорблен книгой Уэст и в своей колонке в «Таймс литэрари сапплемент» отозвался о ней очень резко. Возмущенный Уэллс писал по этому поводу Уолполу, что та критика, которую он высказал в адрес Джеймса в «Буне», — ничто по сравнению с «ушатами помоев», вылитых «Лаббоком и его дружками» на Ребекку Уэст: «У меня кровь в жилах закипает, когда я думаю о том, как эти претенциозные академики третируют беззащитную девушку (которая умеет писать так, как любому из них и не снилось), прикрываясь уважением к литературе. От этого мне омерзительно само имя Джеймса». Маккензи, собирающие всякую мелочь, свидетельствующую в пользу того, что Уэллс был злобным истериком, приводят текст этого письма, забыв упомянуть о конфликте между Ребеккой и Лаббоком, и получается, что Уэллс обругал давно мертвого Джеймса просто так, от злобы. В «Опыте» он писал о Джеймсе уважительно — «Мы оба были по-своему правы» — и с сожалением, как о человеке, слишком хрупком для нашего грубого мира.
Разговор о «Буне» лучше всего закончить словами Ланкастера: он сравнил свои ощущения от романа с «мелодией регтайма». Ученый проявил чутье более тонкое, чем критики, в том числе и современные: этот текст, направленный «против искусства», с его утонченной и прихотливой композицией, с причудливыми лабиринтами, со сложной системой зеркал, из которых выглядывают двойники двойников и тени теней, представляет собой замечательное — в своем, особенном роде — произведение искусства. Ведь архитектура противостоит вовсе не живописи. Они обе равно противостоят хаосу, грязи и поломанным заборам с надписями из трех букв.