Герберт Уэллс — страница 5 из 8

Глава первая ЛЮДИ И ЛЮДЕНЫ

Сразу после России Уэллс собрался ехать в Америку — искать более привлекательный путь к социализму. Там, кстати, ждала его новая подруга (а как же Мура? Да вот как-то так…), с которой он познакомился летом 1920-го. Это Маргарет Сэнджер — человек, который отстаивал и в некоторой степени отстоял право женщины распоряжаться своей жизнью, как это делает мужчина. Ругатели Маргарет называют ее проповедницей и чуть ли не прародительницей абортов — это глупость: работая медсестрой в бедных кварталах Бруклина и насмотревшись там чудовищных вещей, она положила жизнь на борьбу за то, чтобы женщины не делали абортов, а планировали беременность или отказ от нее, пользуясь средствами контрацепции. В 1914 году Сэнджер основала Национальную лигу контроля над рождаемостью, а потом стала первым президентом Международной федерации планирования семьи; благодаря ее усилиям в США были отменены законы, запрещавшие распространение противозачаточных средств. Против Сэнджер в Америке не раз выдвигались обвинения в распространении «непристойной информации»; Уэллс был в числе тех, кто подписывал петиции в ее защиту. Когда Маргарет приехала в Лондон, они познакомились. Сэнджер придерживалась социалистических взглядов; она также стала членом Неомальтузианской лиги, основанной в Лондоне в 1887 году. Все это привлекало к ней внимание Уэллса, который тоже вступил в Неомальтузианскую лигу и был избран ее вице-президентом.

Сэнджер была красивой и обаятельной женщиной. Они стали любовниками. В 1938-м она опубликует автобиографию, в которой скажет, что после 1920 года каждая ее поездка в Англию была связана с радостью от встреч с Эйч Джи Уэллсом. Она описывала его как одного из самых привлекательных мужчин, каких она когда-либо знала, и отмечала, что он «похож на озорного мальчишку». «Он обладает не только интеллектом, но и необыкновенным умением любить как человечество, так и отдельного человека. Он может одновременно быть забавным, остроумным, саркастичным, блестящим, флиртующим и глубоким. Он так чуток, что мгновенно откликается на самое незначительное высказывание, интонацию или эмоцию. Чтобы быть с ним, вы должны постоянно тянуться вверх…»

Эйч Джи каждый свой роман описывал в романе; отношениям с Маргарет была посвящена книга «Тайники сердца» (The Secret Places of the Heart), опубликованная издательством «Касселс» в 1922 году. Ричмонд Харди, немолодой человек, занимается общественной деятельностью, но он устал от нее и от сложных отношений с любовницей (Ребеккой Уэст). Он говорит, что жизнь имеет для него ценность только тогда, когда ее озаряет женщина, и женщина появляется: эмансипированная молодая американка мисс Гарамонт (Сэнджер). Они полюбили друг друга, но Гарамонт отказалась от прочных отношений, ибо постоянная связь усложнила бы их жизнь. Харди решает вернуться к прежней любовнице и быть с ней терпеливым и добрым, но, не успев этого сделать, умирает. В жизни все остались живы, а Сэнджер и Уэллс сохранили дружбу и тогда, когда их любовная связь осталась в прошлом. Уэллс написал предисловие к книге Сэнджер «Стержень цивилизации» и откликался в печати на все ее последующие работы.

Может сложиться впечатление, что Эйч Джи никакой дружбы с женщинами, кроме «страстной», не признавал. Это неверно: у него было много друзей-женщин. Он пронес через всю жизнь тесную дружбу с Элизабет Хили; дружил (регулярно ссорясь) с престарелой леди Уорвик; у него были прекрасные отношения с женами почти всех его друзей. В его доме гостили и переписывались с ним Мэри Черч Террелл, американская учительница, боровшаяся за расовое равноправие; автор книг о «Диком Западе» Мэри Остин (ее Гувер предупреждал о нежелательности дружбы с Уэллсом, но она не послушалась); Эйлин Пауэр, профессор, специалист по истории Средневековья; Энид Баньолд, английский литератор и светская красавица; Синтия Асквит и ее мать, леди Элшо; молодые литераторы Кристабель Аберконвей и Анита Лус; Марта Джеллхорн, одна из жен Хемингуэя; его преданным другом станет Марджори, жена Джипа. С женщинами он был внимателен, обходителен и мягок — если только они не выказывали прямой враждебности, как Дора Рассел или Беатриса Уэбб. Но чтобы озарить его жизнь, ему нужно было от женщины нечто большее, нежели дружба, и меньшее, чем любовь. Такие отношения создавали приятное волнение и комфорт. Теперь, осенью, он с нетерпением ждал встречи с Маргарет, которая должна была состояться в Нью-Йорке, и писал, что хочет вместе с ней «убежать куда-нибудь от толпы».

Не установлено, что было известно Ребекке до выхода «Тайников сердца» об отношениях Уэллса с Сэнджер, но об эпизоде с Мурой она знала: он сам все ей рассказал. Она несколько месяцев тому назад наконец-то переехала в Лондон: Эйч Джи купил для них с Энтони большую и комфортабельную квартиру на Куинс-террас. Она взяла Энтони из пансиона, где он провел большую часть 1919 года, и мальчика опять стали учить, что папу нельзя при людях называть папой. В Лондоне, окруженная знакомыми, заваленная работой, Ребекка начала понимать, что сможет освободиться от Уэллса. Она давала ему поводы для ревности, и он ревновал. В декабре она уехала отдыхать в Италию, он писал ей тоскливые письма, в которых то обвинял себя, то просил его пожалеть. «Каким-то безумным, бестолковым способом мы отвратительно любим друг друга. Но мы оба слишком заняты, чтобы друг о друге заботиться» — так в «Тайниках сердца» говорит Харди о своих отношениях с любовницей (противопоставляя ее спокойной умнице-жене) и рассказывает доктору, как она его раздражает и какой она нелепый человек: будучи в гостях, умудрилась свалиться в колодец и заболела рожистым воспалением лица. Такой случай действительно произошел с Ребеккой Уэст: уж не думал ли Эйч Джи, что, прочтя об этом в книге, она станет лучше к нему относиться? Ребекка разозлилась и в рецензии назвала «Тайники сердца» «мелодраматичной» и «смехотворной» книгой.

К американскому турне Уэллс подготовил лекцию «Спасение цивилизации». На всем протяжении человеческой истории, писал он, мы не знали другого способа решения проблем, кроме войны. Теперь мы провозгласили, что войны больше не будет. Это пустое вранье. Как разруха не в клозетах, так и война не в окопах; она — в наших мозгах. Чтобы мозги изменить, потребна «Библия цивилизации» — комплекс книг, которые будут изучать с первого класса школы. Этот комплекс должен состоять из лучших работ философов, историков, литераторов, ученых; он включает историю всех религий и жизнеописания выдающихся людей. Далее он подробно описал, как нужно в школах организовывать библиотеки, использовать наглядные пособия, кинопроекторы, демонстрировать опыты. Сейчас все это кажется настолько очевидным, что нам и в голову не приходит сказать Уэллсу спасибо.

Поездка планировалась под Рождество, но ничего не вышло. Сперва заболела Кэтрин, которой сделали операцию по удалению матки. Потом сам Эйч Джи простудился и слег. Доктора рекомендовали теплый климат. Он уехал в Италию, где провел два месяца и написал методическое пояснение для педагогов к «Схеме истории» и адаптированную для детей «Краткую историю мира», которая выйдет в издательстве «Касселс» в 1922-м. В конце января, в Амальфи, он соединился с путешествовавшей Ребеккой и представлял ее как своего секретаря; в гостинице, когда один из соседей узнал, кто они такие, поднялся скандал. Перебрались в Рим; в марте Эйч Джи вернулся домой, а Ребекка осталась в Италии. Энтони все это время находился на попечении очередной няни. Ребекка приехала в Лондон спустя два месяца. Летом довольно много времени проводили втроем. Отец был с малышом очень ласков — очаровательный «воскресный папа», как и для своих старших сыновей. Совершали длительные автомобильные поездки — Эйч Джи, как ни странно, оказался хорошим шофером, хотя обучался вождению исключительно по книгам.

Продолжали бурно ссориться, в том числе и при ребенке. Выросший Энтони потом написал, что все ссоры и скандалы заводила мать. Для понимания того, что их нередко провоцировал отец, Энтони был слишком мал. Осенью Энтони пошел в школу; отец стал заезжать за ним после уроков на машине, мальчик был в восторге. Директор школы, узнав об этом, потребовала, чтобы Ребекка забрала ребенка, ибо незаконнорожденные не должны сидеть за партой с приличными детьми. Школу пришлось сменить, а Энтони забирала няня.

Уэллс работал над «Краткой историей мира» и переизданиями «Схемы истории», отвлекшись лишь на то, чтобы написать совместно с драматургом Джоном Эрвином инсценировку «Чудесного посещения». Он принял участие в организации ПЕН-клуба, первое заседание которого состоялось 5 октября. ПЕН был не первой попыткой, предпринятой после войны для объединения европейской интеллигенции, но все предшествующие опыты — например, группа «Кларте», образованная по инициативе Анри Барбюса, — были очень политизированы. ПЕН был задуман просто клубом, где писатели могли бы ужинать — очень английская затея, авторство которой принадлежит малоизвестному беллетристу Эми Доусон-Скотт. В уставе клуба говорилось, что с идеологией и политикой его деятельность несовместима.

Президентом был избран Голсуорси. Уэллсу предложили должность вице-президента, но он отказался в пользу Шоу. Тогда Голсуорси написал ему, что, поскольку Шоу ирландец, а сам он, Голсуорси, шотландец, то получится, что в руководстве объединения английских писателей нет ни одного англичанина; именно этот аргумент побудил интернационалиста Уэллса согласиться стать вице-президентом. Как обычно, попав в новую организацию, он первое время ни с кем не ругался, но в ПЕН-клубе это «первое время» продлилось на удивление долго. Осенью он снова собрался в Америку на международную конференцию по разоружению, предлагал Ребекке его сопровождать. Она отказалась и уехала в Испанию, где и условились потом встретиться.

Конференция по разоружению, созванная по инициативе США, проходила в Вашингтоне с 12 ноября по 6 февраля. Вильсона на посту президента сменил Гардинг, но американская сторона по-прежнему тяготела к глобальным решениям и предлагала широкий круг вопросов: ограничение вооружений на море и на суше, положение в России, выработка принципов международных отношений; Англия и Франция этот круг сужали. Уэллс приехал в качестве корреспондента двух газет: американской «Нью-Йорк уорлд» и родной «Дейли мейл»; уже на месте он стал корреспондентом «Чикаго трибюн». Статьи, которые он писал, потом были собраны в книгу «Вашингтон и надежда на мир» (Washington and the Hope of Peace), которая вышла в издательстве «Коллинз» в 1922 году[85]. Журналистом он был добросовестным и исправно освещал каждое заседание, но «Дейли мейл» отказалась печатать его корреспонденции после того, как он обругал французского премьер-министра Бриана за его «узкую и провинциальную позицию», которую тот отстаивал наперекор госсекретарю США Чарлзу Хьюзу. Уэллс, естественно, был на стороне Хьюза и считал, что Вашингтонская конференция должна «рулить миром», а не ограничиваться частными проблемами. Но все шло так, как хотел Бриан, и Уэллсу стало скучно; как вспоминал его коллега Чарлз Ремингтон, он вел себя очень тихо и даже отказался выступить на приеме в честь британских журналистов.

Из Вашингтона Уэллс писал в Нью-Йорк Маргарет Сэнджер, что ждет не дождется свидания: «Я, не задумываясь, заплачу любые деньги („Чикаго трибюн“ назначила ему баснословный гонорар — 50 тысяч долларов. — М. Ч.) за возможность побыть с тобой». Он снял для свиданий квартиру; встретились и приятно провели время. (Сэнджер собиралась замуж, но это ничего не значило — брак был фиктивный.) Он также виделся со старыми знакомыми, в том числе с Шаляпиным, и завел массу новых. Развлекся он неплохо. Но главное дело, ради которого приехал, он был вынужден охарактеризовать как «упущенные возможности». Ему казалось, что если бы Франция с Англией не ставили Америке палки в колеса, то удалось бы сделать шаг к созданию Всемирного Государства. До конца конференции он недосидел: в конце января отплыл в Испанию, к Ребекке. (Энтони, как обычно, был брошен обоими родителями, но обиду свою потом припомнит только матери.) Встретились в Гибралтаре, потом переехали в Альхесирас, где провели остаток зимы, посетив также Севилью, Гранаду и Мадрид. «Он приехал отчаянно усталым, — писала Ребекка, — и почти не в своем уме: раздувшийся от непомерного самомнения, ненормально раздражительный, весь в каких-то сумасшедших фантазиях».

Он даже не заехал домой: у него не было больше дома. С Кэтрин к тому времени сложились такие отношения, что каждый из супругов жил своей жизнью и не интересовался делами другого. «Наш дом в Истоне велся таким образом, чтобы, если вместо моих частых исчезновений на время — а каждую зиму я ненадолго уезжал, желая побыть на юге, — мне случилось бы исчезнуть навсегда, в доме все оставалось бы по-прежнему и шло своим чередом». Под «исчезновением навсегда» разумелась смерть Эйч Джи от беспрестанных болезней: он был убежден, что жить ему осталось немного, и внушил это жене. Кэтрин, разбогатевшая благодаря «Схеме истории», обзаведшаяся отдельной квартирой, занявшаяся благотворительностью (она основала фонд, к делам которого ее муж не имел доступа), украсившая «Истон-Глиб» по своему, а не мужниному вкусу, неожиданно похорошевшая, свободная, кажется, наконец-то перестала страдать. Когда муж был в Америке, она не писала ему душераздирающих писем, а обедала с его друзьями в Лондоне, и они (Суиннертон и Беннет) отмечали, что она выглядит очень спокойной и веселой. Она ездила за границу, каждое воскресенье бывала в театре, устраивала приемы. Ее семья теперь состояла из нее самой, Джипа и Фрэнка. Казалось бы, можно и развод оформить.

Но на просьбы Ребекки заключить с ней брак Эйч Джи отвечал решительным отказом и при этом продолжал морочить ей голову, мотивируя свое нежелание жениться на ней страхом за судьбу Кэтрин. В Испании он заболел, местный врач прописал обычные средства от простуды, но больной раскапризничался и потребовал врача из британского посольства, а когда тот подтвердил диагноз, начал распекать всех кругом; Ребекка потом описала этот эпизод с таким же брезгливым раздражением, как он — ее падение в колодец. В середине марта Уэллс вернулся домой, Ребекка с ним ехать отказалась. Почему, собственно, он не хотел дать ей свободу? «Мне следовало ее отпустить. От наших отношений я получал куда больше, чем она; но у меня не было никого, кто мог бы занять ее место, а она и любила меня, и возмущалась мной, и у нее не было никого, кто мог бы занять мое место». Он призывал всех к тому, чтобы любовь была освобождена от собственнического чувства, но сам был всего лишь человек нашего вида и ему необходимо было кем-то владеть. Мура была далеко. Маргарет Сэнджер не выражала намерения ему «принадлежать». И тогда он вернулся к той, что много раз его манила и жестоко отталкивала, — к политике.

Еще до отъезда в Америку ему вторично предложили вступить в Лейбористскую партию; по возвращении он был в нее принят и дал согласие баллотироваться в парламент на выборах в ноябре 1922 года. Как его угораздило, человека, который в 1914-м в статье «Болезнь парламентов» писал, что «парламенты ни в коей мере не представляют действительных идеалов и целей страны», а депутат — это «какой-нибудь законник, скорее ловкий, чем одаренный, умело жонглирующий дешевыми лозунгами и изловчившийся собрать голоса на выборах»? Он говорил тогда, что партийная избирательная система никуда не годится, ибо «избирателю предоставляется возможность проголосовать в порыве отчаяния за представителя одной из двух партий, ни на одну из которых он не имеет ни малейшего влияния»; он жаловался, что «обычно мне приходилось выбирать своего „представителя“ из двух-трех адвокатов, совершенно мне (да и никому) неизвестных».

Тогда Уэллс видел панацею в системе пропорционального представительства: страна делится на несколько больших избирательных округов и в каждом выставляются 20–30 кандидатов, не партийных, а независимых; кроме того, избиратель отмечает, какого кандидата он — в случае, если «„его“ кандидат» проходит и без его голоса или не проходит вовсе — выбрал бы во вторую и третью очередь. Уэллсу казалось, что таким образом в парламент попадут хорошие люди, а правительства из партийных превратятся в народные. Рамсей Макдональд, лидер лейбористов, выступал с критикой пропорционального представительства; Уэллс назвал его «типичнейшим продуктом существующей избирательной системы». А теперь ему предлагалось участвовать в выборах от партии этого самого Макдональда. С ума он сошел, что ли? «В политические материи я полез не потому, что надеялся достичь своих целей, а потому что это был хоть какой-то шанс…»

Ситуация была следующая: после того как Ллойд Джордж одержал победу на выборах в декабре 1918 года, популярность его правительства стала уменьшаться: правые были недовольны бюджетными тратами, левых возмущали строгие меры экономии, ирландский вопрос не был решен, во внешней политике происходили неприятные вещи, а в 1922-м поддержка Англией Греции в кампании против Турции (проигранной) едва не привела страну к новой войне. В такой обстановке и консерваторы, и лейбористы могли надеяться на успех. Уэллс был выдвинут кандидатом от Лондонского университета (который приравнивался к избирательному округу). От этого округа баллотировался в 1918-м Сидней Уэбб, но потерпел поражение. Уэллса это смущало. Однако: «Я думал не о том, чтобы меня избрали, а о том, что при помощи предвыборных обращений и листовок, скажем, „Лейбористского идеала образования“, смогу добиться обновления школьных программ как партийной задачи и хотя бы поставлю на подобающее место преподавание истории в начальной школе». Лукавил или вправду готов был удовольствоваться столь скромной задачей? Но для него эта задача не была скромной. Он также согласился участвовать в выборах на должность ректора университета Глазго — опять же для того, чтобы «поставить на место преподавание истории».

Выдвижение в кандидаты не прошло гладко. Фабианец Ричард Тауни протестовал против выдвижения Уэллса, во всеуслышание назвав его «хамом», и предлагал вместо него Бертрана Рассела. Ему ставили в вину членство в Неомальтузианской лиге: многим лейбористам не нравилось мальтузианство. Его упрекали за «аморальное поведение». Макдональд его недолюбливал. Наконец, он был дьявольски вспыльчив и не умел выступать публично. Беллок в «Дейли ньюс» ядовито замечал: «С его моралью, темпераментом, страстью к поучениям и ораторским искусством он будет весьма уместен в палате общин», а Честертон писал еще с большим ядом: «Вопрос не в том, подходит ли м-р Уэллс парламенту. Вопрос в том, подходит ли парламент м-ру Уэллсу. Я думаю, что нет».

Но он был популярен, и его кандидатуру все-таки утвердили. Он выпустил две брошюры — «Мир, долги мира и богатые люди» и «Что означает для человечества прочный мир» — и произнес несколько речей. Своими приоритетами он называл реформу образования, здравоохранения и Лиги Наций, а для стабилизации британской экономики, обремененной долгами, предлагал увеличить налог на капитал. В ноябре он провел встречу с избирателями в школе Миллбенк; сохранившаяся стенограмма показывает, что говорил он не так уж плохо, поскольку его выступление прерывалось аплодисментами и над его остротами дружно смеялись. Он говорил, в частности, о впечатлениях от поездки в Россию, утверждая, что «левый» большевизм не так плох, как «правый». Его не поняли — ни о каком «правом большевизме» никто ничего не знал. Уэллс имел в виду гипотетическую диктатуру Колчака или Деникина; однако эти слова, сказанные за восемь лет до прихода к власти Гитлера, можно расценить и как пророчество.

Многие предвыборные тонкости от него ускользнули: по незнанию он нарушил правила распространения агитационных материалов и был за это наказан. На выборах он получил 1420 голосов, больше чем Уэбб четыре года назад, но был только третьим: победил, набрав 4307 голосов, кандидат от тори, который, что самое обидное, был его однофамильцем — Сидней Рассел Уэллс. Той же осенью он провалился и на выборах ректора в Глазго, тоже оказавшись третьим (победил лорд Биркенхед). В целом итоги выборов для лейбористов были неплохи: они получили 142 места в парламенте (Ллойд Джордж еще в октябре подал в отставку, а правительство возглавил консерватор Бонар Лоу). Уэллс решил бросить политику. Но политикам он отплатил: сочинив на них сатиру — роман «Люди как боги» (Men like Gods), который был окончен в 1922 году и вышел весной 1923-го в издательстве «Касселс». Писатель Барнстейпл чудесным образом переносится из своего мира, где «повсюду царили вражда и безумие», в Утопию, которая виделась ему в мечтах. К несчастью, вместе с ним туда угодили Артур Бальфур, Уинстон Черчилль, хозяин «Дейли экспресс» Макс Бивербрук и леди Нэнси Астор — светская дама и депутат парламента (в романе они фигурируют под псевдонимами).

Утопия подчинила себе природу. В ней полностью ликвидированы сорняки, комары, мухи, осы, волки, крысы, микробы, болезни и плохая погода, крапива не жжется, львы и леопарды едят травку и позволяют детям себя гладить, слоны и жирафы в почете, лошади и гиены в загоне, медведь достиг необычайного уровня интеллекта, собаки не лают, женщины не носят ночных рубашек, и все общаются друг с другом телепатическим способом. (Сатана, правда, говорил: «Только представить себе: совершенные цветы! совершенные фрукты! совершенные звери! Боже мой! До чего бы это все надоело человеку! До чего надоело бы!» — но ведь это Сатана, а ему доверять нельзя…) Читая это, невозможно поверить, что автору изрядно за пятьдесят: нет, ему не может быть больше двенадцати — или он над нами издевается! Но, кажется, все всерьез: «Эти земляне боятся увидеть, какова на самом деле наша Мать Природа. <…> Она не исполнена грозного величия, она отвратительна. Неужели вы, земляне, не видите ее грязи, жестокости и бессмысленной гнусности многих ее творений?» Утопийцы, в отличие от землян, хорошо видят подлость и гнусность такого творения природы, как муха (то ли дело жираф!) — и посему ее истребили.

В Утопии царит коммунизм — случился он без революций, посредством образования. Теперь там нет частной собственности, денег и правительства, а решения принимают «те, кто лучше остальных осведомлен в данном вопросе»; если кто-то отказывается выполнить принятое решение, его «проверяют на душевное и нравственное здоровье». (После проверки, надо полагать, его лечат.) Специальная служба располагает сведениями о местонахождении каждого жителя, следит за его передвижением и всегда знает, где кто зарегистрирован и отмечен. Несмотря на это, утопийцы свободные люди: «Каждый утопией свободен обсуждать и критиковать все что угодно, разумеется, при условии, что он не будет лгать ни прямо, ни косвенно; он может уважать или не уважать кого-либо или что-либо, как ему угодно. Он может вносить любые предложения, даже самые подрывные. Единственно, что требуется, — это воздерживаться от лжи…» Непонятно: ведь ежели человек высказывает подрывные идеи, он, стало быть, и действует подрывным образом — он же честен, как все утопийцы! — и тогда его должны «проверить на душевное и нравственное здоровье» со всеми вытекающими последствиями. Вряд ли кому-то в таких условиях захочется высказывать подрывные идеи…

Деторождение тоже взято под контроль и происходит, когда это нужно обществу. Мы помним, что Уэллс начинал свои утопии с идей о селекции человека, но потом свел свои требования к тому, что размножаться нельзя только сумасшедшим и больным, чьи болезни передаются по наследству. Почему вернулся к старому? Вероятно, сказалось влияние Неомальтузианской лиги. Неомальтузианство отличалось от мальтузианства не только тем, что в качестве средства контроля за рождаемостью Мальтус предлагал половое воздержание, а неомальтузианцы контрацепцию, но и тем, что неомальтузианцы ожидали кризиса перенаселения планеты со дня на день, тогда как Мальтус относил это к неопределенному будущему. Уэллс поверил — возможно, под влиянием неомальтузианца Кейнса, — что земляне вот-вот начнут вымирать с голоду. Но было у него и другое соображение.

За военные и послевоенные годы пролетариат его окончательно «достал». Умных людей было мало, а пролетариата чересчур много. Непропорционально много также было азиатов с кинжалами, крестьян с вилами и прочих вредных, как мухи, существ. «Мир захлебывался во все растущем потоке новорожденных, и интеллигентное меньшинство было бессильно воспитать хотя бы часть молодого поколения так, чтобы оно могло во всеоружии встретить требования новых и по-прежнему быстро меняющихся условий жизни. <…> Огромные массы населения, неизвестно зачем появившиеся на свет, покорные рабы устаревших, утративших смысл традиций, податливые на грубейшую ложь и лесть, представляли собой естественную добычу и опору любого ловкого демагога, проповедующего доктрину успеха, достаточно низкопробную, чтобы прийтись им по вкусу».

Землянам Утопия не нравится. «Жизнь на Земле, — говорят они утопийцам, — полна опасностей, боли и тревог, полна даже страданий, горестей и бед, но кроме того — а вернее, благодаря этому — она включает в себя упоительные мгновения полного напряжения сил, надежд, радостных неожиданностей, опасений и свершений, каких не может дать упорядоченная жизнь Утопии». (Прекрасные слова — любой из нас под ними подпишется. Правда, обычно мы восхваляем страдания и испытания в том случае, когда причиняем их кому-нибудь, а не когда их причиняют нам, но это конечно же сущий пустяк.) Барнстейпл издевается над своими товарищами, убежденными в том, что земное устройство есть вещь идеальная, и пытающимися убедить в этом утопийцев. Вдруг выясняется, что земляне привезли с собой вирус. Их изолируют на острове, они решают, что нужно бежать и захватить власть над Утопией. Барнстейпл принимает решение донести — «нельзя низводить либерализм до болезненного почитания меньшинства!» — и убегает с острова, но утопийцы, оказывается, уже все знают; они телепортировали людей в космос и тут же о них позабыли. Барнстейпл остается в Утопии и продолжает восхищенными глазами смотреть на утопийцев. Ему все в них нравится — даже то, что они безжалостны.

Уэллс во всех своих утопиях декларирует отрицание жалости; это принято считать одним из проявлений его безбожия. Правда, если внимательно перечесть его утопические тексты, мы обнаружим, что иллюстрирует свою мысль он исключительно на одном примере: не надо горевать, если твои любимые умерли. У утопийки Ликнис утонули муж и двое детей, а она страдает, чего утопийцы делать не должны. «Ей не хотелось разговаривать с мистером Барнстейплом о счастье Утопии; она предпочитала, чтобы он рассказывал ей о горестях Земли и своих собственных страданиях, — этому она могла бы сочувствовать. <…> Ее сердце жаждало облегчить людские страдания и немощи, тянулось к страждущим жадно и ненасытно…» Барнстейпл, однако, не рад, обнаружив в Ликнис земное. «Он, как и утопийцы, считал, что смерть детей и мужа, показавших свое бесстрашие, могла служить скорее поводом для гордости, чем для горя». Утверждение сомнительное даже с утопийской точки зрения. Ликнис сдуру подстрекала своих детей заплыть подальше, а они утонули — чем тут мать должна гордиться? Она не справилась со своими обязанностями — что тут прекрасного? Отец погиб, кинувшись их спасать, — зачем, утонули бы и черт с ними, а так из-за его поступка Утопия лишилась специалиста…

Но вот что по этому поводу говорил, например, святой Киприан в трактате «О смертности»: «Покажем себя истинно верующими: не будем оплакивать кончины друзей наших и, когда наступит день нашего собственного призыва, пойдем неукоснительно и благодушно на голос зовущего нас Господа». А вот — святой Иоанн Златоуст, чьи слова используются в погребальном обряде: «Скажи мне, что означают эти светлые лампады? Не то ли, что мы провожаем умерших как борцов? Что выражают эти гимны? Не Бога ли мы прославляем и благодарим Его за то, что Он увенчал усопшего?»[86]; «Размысли, что выражают псалмы? Если ты веришь тому, что произносишь, то напрасно плачешь и скорбишь»[87]. Так противоречит в данном случае Уэллс религиозной традиции — или наоборот?

У каждого свои отношения со смертью: Уэллс ее ненавидел так же страстно, как Карла Маркса, причем не собственную, с которой более-менее смирился, как многие долго болеющие люди, а своих близких. В «Бритлинге» он вообразил смерть сына, написав душераздирающие строки; чтобы не сойти с ума, он тут же уцепился за своего Бога и в этот период, между прочим, утопий не писал. Потом он вновь сменил Бога на Утопию, которая, как и Бог, преодолела смерть — на свой специфический лад. Для Уэллса Утопия в конце концов стала религией, причем не в том смысле, в каком мы говорим, что марксизм есть религия марксистов, а в самом прямом. В ранних утопических текстах Уэллс детально описывал машины, архитектуру, объяснял, кем работают утопийцы и как проводят досуг; постепенно конкретика исчезает, а в «Людях» она сведена к нулю и жизнь Утопии описана абстрактно, как райские кущи: цветут цветочки и все счастливы. «Мистеру Барнстейплу казалось странным, хотя, возможно, и не случайным, что он столкнулся в Утопии с человеческой душой, которая так часто попадается на Земле, — с душой, которая отворачивается от Царства Небесного, чтобы поклоняться терниям и гвоздям, этим излюбленным атрибутам, превращающим Бога Воскресения и Жизни в жалкого, поверженного мертвеца». Ликнис отвернулась от небесной жизни ради земной юдоли — вот в чем ее преступление. Она остается тосковать, а Барнстейпла из Утопии выпроваживают, и он, вернувшись на Землю, решает отныне всем рассказывать о том, что существует иная, праведная жизнь. Получилась типичная религиозная ересь — каковой, впрочем, когда-то называлась каждая религия по отношению к предшественнице, которую вытеснила.

Зато не изменились взгляды Уэллса на эволюцию: утопийцы — не люди, а другой вид. Леди Стелла говорит Барнстейплу: «Сначала мне казалось, что они всего только простодушные здоровые люди, артистичные и наивные натуры. Но они совсем не такие, мистер Барнстейпл. <…> Они мыслят не так, как мы. По-моему, они уже презирают нас. Наша культура их нисколько не интересует». Это любопытно. Уэллс превыше всего почитал ученых, а ученые любознательны. Почему Уэллс лишил этого качества утопийцев? Если бы человек не изучал амебу, он не смог бы познать себя — так мыслил Уэллс раньше; почему утопийцы не захотели заинтересоваться землянами хотя бы как амебой? У Лема в «Возвращении со звезд» люди будущего лишены любопытства, и это их погубило, так как они не способны развиваться. Но вот сверхлюди Стругацких: «Девяносто процентов люденов совершенно не интересуются судьбами человечества и вообще человечеством».

Почему мы — хотя бы один процент из нас — интересуемся и микробами, и жирафами, и неандертальцами, а тот вид, что придет на смену, нами интересоваться не станет? Сверхлюди интересуются космосом, поэтому не могут интересоваться нами? Но у познания нет границ… И Стругацкие, и Уэллс отказали сверхлюдям в таком человечьем свойстве, как любопытство, чтобы подчеркнуть их чуждость, инакость: они не «очень развитые люди», а — другие. Но Стругацкие не задавались целью вызвать у нас симпатию к люденам, а Уэллс требует, чтобы утопийцы нам понравились. Получается замкнутый круг, из которого он не в силах вырваться: если сделать утопийцев похожими на нас, они унаследуют наши недостатки; непохожие, они не могут казаться нам привлекательными.

Приняли «Людей» неплохо. На страницах журнала «Адель-фи» говорилось, что сатира на политиков выполнена первоклассно, особенно на Черчилля, и что Уэллс — «величайшее явление в литературе после Диккенса». А Ричард Олдингтон сказал, что этот роман «спас ему жизнь» в минуту отчаяния. Но у широкой публики книга не вызвала такого интереса, как предыдущие утопии: все приедается.

Завершив работу. Уэллс вновь уехал с Ребеккой на юг. Провели январь 1923 года в Париже: опять ссоры. Возвращались в Англию порознь. Ребекке предложили поехать осенью в Штаты, читать лекции по литературе. Она дала согласие. Однако в Бостоне началась кампания против ее приезда. Ее обвинили в аморальности и революционных идеях. В юности ей казалось, что она готова идти против толпы. Теперь понимала, что не выдержит. Очередное требование жениться — в ультимативной форме. Очередной отказ — «Не могу же я убить Джейн, чтобы на тебе жениться!» В отчаянии Ребекка написала письмо Синклеру Льюису, осыпав Уэллса упреками: он из эгоизма не хотел дать ей свободы (сам он впоследствии отмечал, что «вел себя подло» по отношению к ней), а она не могла с ним порвать, потому что любила. И вновь ссоры, и вновь вмешалась политика.

Через несколько месяцев после назначения премьер-министром Бонар Лоу заболел и ушел в отставку. Его место занял Стэнли Болдуин, сторонник протекционистских мер; он распустил парламент и назначил на декабрь 1923-го внеочередные выборы. Уэллсу предложили повторить попытку. Он согласился, потому что не видел другого способа продвинуть свои образовательные идеи. В марте он прочел в университетском клубе доклад «Социализм и наука». С успехом выступал на съезде учителей, организованном Национальным союзом учителей в Эссекс-холле. Но товарищи по партии не разделяли его «зацикленности» на образовательных проблемах. «Образование они одобряли, оно им импонировало, вроде городской картинной галереи… но очень уж важным они его не считали».

Уэллс пытался смирить свой нрав и подчиниться партийной дисциплине. Кандидатом от лейбористов была также выдвинута старая леди Уорвик, и он больше агитировал не за себя, а за нее — это было легче. Он вел тогда колонку в «Вестминстер газетт», печатном органе либералов, и продолжал во время избирательной кампании там публиковаться; партийные товарищи считали это недопустимым, был изрядный скандал. В июне случился другой скандал: если бы враг Уэллса захотел придумать историю, выставляющую его в невыгодном свете, то ничего лучшего бы не нашел.

Весной в Лондон приехала молодая австрийская журналистка Гедвига Гаттерних, которая хотела перевести на немецкий книгу Уэллса об учителе Сандерсоне. Гаттерних настойчиво предлагала себя — дар был принят. Гедвиге дали понять, что на серьезные отношения рассчитывать не стоит, но она продолжала преследовать свою «жертву». Жертва оборонялась с помощью горничной, но однажды, по недосмотру, Гаттерних проникла в лондонскую квартиру Уэллса и стала угрожать самоубийством. Она демонстративно порезала себя бритвенным лезвием; вызвали полицию, женщину увезли в больницу, скрыть происшествие от прессы не удалось. Эйч Джи был перепуган: такая история в период выборов могла ему очень дорого обойтись. Репортеры осадили Ребекку, поскольку Гаттерних сообщила, что накануне посетила не только Уэллса, но и ее. Ребекка приехала к Эйч Джи для совещания: перед лицом общего врага распри были забыты. Они демонстративно провели весь день на публике, дабы пресса могла убедиться, что между ними все безоблачно. Этот инцидент, наверное, оказался для Ребекки «последней каплей», хотя Эйч Джи наивно утверждал, что сия история их «на время теснее сблизила».

Чтобы замять дело, показываться на людях с Ребеккой было недостаточно. Эйч Джи обратился за помощью к двум своим могущественным знакомым, один из которых, газетный магнат, согласился устроить так, чтобы газеты больше не писали о случившемся. До сих пор Уэллс сетовал на подконтрольность прессы, теперь возносил хвалы небу за то, что она такова. Другой влиятельный знакомый навел справки о Гедвиге Гаттерних и узнал, что та уже совершала публичные суицидальные попытки. Полиция пригрозила Гаттерних судебным преследованием, и та уехала из Англии[88]. А теперь — внимание! — первый из людей, к которым в страхе кинулся за защитой наш герой, был лорд Бивербрук, а другой — леди Нэнси Астор: обоих Уэллс только что в своем романе безжалостно высмеял и вдобавок зашвырнул в открытый космос…

* * *

В июле Уэллс совершил поездку в Прагу. Пригласил его Томаш Масарик, президент Чехословакии. Профессор философии, Масарик не собирался заниматься политикой, но во время Первой мировой, находясь в эмиграции, развернул кампанию за признание будущего Чехословацкого государства. Когда Австро-Венгрия стала разваливаться, Чехословакия объявила о независимости, и в ноябре 1918-го Масарик заочно был избран ее первым президентом. В стране была жуткая бедность — Масарик привлек в свой кабинет лучших специалистов, и экономика быстро поднялась. Молодые государства склонны впадать в шовинизм — Масарик этого не допустил. Он трижды переизбирался на пост президента, не переставая заниматься наукой: при нем Чехословакия считалась единственным европейским островком подлинной демократии. Масарик был сторонником формирования новых отношений между европейскими странами: принципы, которые он предлагал, были ближе к нынешнему Евросоюзу, нежели к Лиге Наций. В конце 1920-х Шоу давал интервью «Таймс»; говорили о проекте объединенной Европы, и репортер назвал идею утопической потому, что нет человека, который мог бы эту Европу возглавить: «Он должен иметь чрезвычайную широту взглядов и уметь вникать в малейшие мелочи, иметь удачный опыт реального государственного управления, оставаясь при этом высоконравственной личностью, известной во всей Европе и в то же время не конфликтовать ни с кем». Такого человека не может быть, сказал журналист. Есть, отвечал Шоу, это — Масарик.

Уэллса, естественно, Масарик привлекал: ученый правит государством! Друг другу они понравились, но общего языка не нашли. Уэллс впоследствии говорил, что два человека произвели на него наиболее сильное впечатление в его жизни — Масарик и Ленин; в Ленине-то и была загвоздка. Никаких иллюзий относительно большевиков у Масарика не было. «То, что Ленин и его люди проводили в жизнь, — писал он, — просто не могло быть коммунизмом, разве что коммунистическими мелочами; как система это был примитивный капитализм (аграрный) и примитивный социализм под надзором примитивного государства, образованного из анархических частиц, отколовшихся от царского, тоже примитивного, централизма». Ленин, в свою очередь, видел в Масарике одного из главных идейных противников: именно с ним он полемизировал в статье «О Соединенных Штатах Европы». В 1920-е годы Масарик дал приют тысячам русских изгнанников: для одних нашлась работа, другим выплачивалось пособие, открывались русские школы. Уэллс защищал большевиков и поносил эмигрантов. Кроме того, Уэллс жаждал ломать основы, требовал, чтобы делалось «все и сразу»; Масарик хотел строить и создавать, понимая, что это — долгая, планомерная работа. Уэллс полагал, что нации обязаны исчезнуть — Масарик, напротив, считал, что все народы должны сохранить свою культуру. (Масарик умер глубоким старцем в 1937-м; его сын Ян Масарик, тоже ученый и политик, покончил с собой в 1948-м, когда его страна, пережив Гитлера, попала в руки Сталина.)

В Праге Уэллс познакомился с Карелом Чапеком, встретил Брюса Локкарта, посетил спектакли МХАТа, прибывшего на гастроли. Ребекка в это время лечилась на водах в Мариенбаде. Эйч Джи приехал к ней, провели вместе остаток лета, а в Англии прожили весь сентябрь как семья — с Энтони и его няней. То было прощание: Ребекка приняла решение о разрыве, Эйч Джи согласился. Поскольку было неясно, уезжает ли Ребекка в Америку на время или навсегда, ребенок оставался на попечении отца. Именно этот период стал для Энтони определяющим в его отношении к родителям: отец взял его, а мать бросила. Перед отъездом обсудили дела финансовые: Уэллс обязался, помимо содержания Энтони, содержать Ребекку, пока она не выйдет замуж, а также выплатил ей единовременно пять тысяч фунтов. 20 октября она уехала.

На выборах Уэллс снова пришел к финишу третьим. Между тем его партия не то чтобы победила, но власть взяла. Выборы, затеянные консерваторами, привели их к провалу, Болдуин подал в отставку, и в январе 1924-го лейбористы, хоть и не имевшие большинства, при поддержке либералов сформировали свое первое правительство, которое возглавил Макдональд. Одним из первых шагов новой власти было установление дипломатических отношений с СССР. Кажется, Уэллсу следовало бы ликовать: покажи он намерение быть полезным партии, мог занять какой-нибудь пост в сфере образования. Но он уже успел разочароваться в лейбористах. Его жизнь стала пустой — в отличие от своих утопийцев он не научился быть самодостаточным.

Глава вторая ВЕЧНЫЙ СОН

До сих пор Уэллс проходил через Дверь в одном направлении: из мира, юдоли страданий, — в волшебный сад. Но, оказывается, можно желать и обратного пути. Сразу вслед за утопией «Люди как боги» он написал роман, который выглядит антитезой «Людям» — «Сон» (The Dream). Утопийцу Сарнаку приснилось, будто он попал в прошлое и прожил там целую жизнь. Мир прошлого — «мелочный, бестолковый, одержимый духом стяжательства, раздробленный, ханжески-патриотичный, бездумно плодовитый, грязный, наводненный болезнями, злобный и самодовольный». Тем не менее Сарнака этот мир задел за сердце; он увидел в нем то, чего не допускали самодовольные утопийцы из «Людей», — красоту, «бесцельную и непоследовательную».

Утопия «Сна» отличается от Утопии «Людей» так, как солнце отличается от лампочки, что светит в кабинете прокурора: это нежная, ласковая страна, где «с первым же неумелым глотком воздуха дитя вдыхает милосердие», где ребенка учат «терпимости и чуткости», где все «привыкли, приучены думать о других, чужая боль становится нашей болью», где превыше всего почитаются «щедрые сердца, готовые давать, давать, не размышляя, не считая… (курсив мой. — М.Ч.)». Эти утопийцы полны бережного интереса к тому, что от них далеко, — подруга Сарнака «писала книги и картины о печалях и радостях минувших веков и была полна прелюбопытных догадок о том, каков был образ мыслей далеких предков, их душевный мир». Старый мир они не поносят, его противоречивость ему не ставится в вину, напротив — «нам с первых дней дают ясное представление о том, что человек по своей природе сложен и противоречив»; главное, что им в этом мире не нравится, — вовсе не отсутствие планирования, а «неумение понять другого, ощутить горечь его обманутых надежд, напрасных желаний, проявить участие к нему».

Много удивительного в этой теплой, такой нехарактерной для Уэллса Утопии. Наши потомки из «Сна» не гонят от себя мысль о смерти, как утопийцы из «Людей»; они верят в бессмертие. «Не в том ли разгадка, что каждый из нас, рано или поздно, находит в сновидении печальную, некогда прожитую жизнь? <…> Это означало бы, что каждый горестный призрак наших воспоминаний обрел сегодня счастье в этой жизни и справедливость восстановлена. Вот где дано вам утешиться, бедные души, — в этой стране вашей мечты, стране, где сбываются все ваши надежды…» Роман завершается так: «То была жизнь, — сказал Сарнак, — и то был сон. Сон в этой жизни, но ведь и эта жизнь — тоже сон… Сны во сне; сны, в которых спишь и видишь сновидения. И так, пока в конце концов, быть может, мы не придем к тому, кто видит все эти сны, — к существу, в котором заключено все сущее. Нет предела чудесам, которые творит жизнь, как нет предела красоте, которую она рождает».

Жизнь как призрачный сон, гимн состраданию и жалости, чудесам и бесцельной красоте, а не Плану — что стало с Уэллсом? И если он считал главным достоинством утопийцев способность «ощущать чужую боль как свою» и давать, «не размышляя и не считая», — зачем писал другие Утопии, населенные скучными и недобрыми существами? На этот вопрос отчасти поможет ответить «Дверь в стене». Герою никогда не удавалось отыскать Дверь сознательно, «размышляя и считая»; она обнаруживалась нечаянно, как чудо. Может, так было и у Уэллса с Утопиями: он писал их, «размышляя и считая», и они выходили одна другой зануднее, и лишь иногда настоящая Утопия, прекрасная, как волшебный сад, случайно открывалась ему?

«Сон» был опубликован в 1924 году в издательстве «Кейп»; критики его встретили недоуменно. Не этого ждали от Уэллса. Лишь Филипп Томлинсон, колумнист «Адельфи», кажется, что-то понял в «Сне», написав, что Уэллс «побуждает нас ненавидеть грех, но любить грешников». Но это было чересчур прямолинейное толкование, и автору оно не понравилось. В 1924-м также вышли книга о Сандерсоне и сборник периодики последних лет «Год пророчеств», а Уэллс уже работал над новой вещью.

Во время избирательной кампании он заболел бронхитом; когда смог держаться на ногах, уехал греться в Португалию. Компанию ему никто не составил: Ребекка была в Америке, Кэтрин уехала в Швейцарию. Уэллс поселился в городке Эшторил. В соседнем отеле обнаружился Голсуорси с семьей, вместе ездили в Лиссабон. Уэллс охарактеризовал тот период своей жизни как бесконечное безделье, но на самом деле он писал роман «Отец Кристины Альберты» (Christina Alberta’s Father)[89], фантазию об англичанине Примбли, который «жил наполовину во сне» и, побывав на спиритическом сеансе, вообразил, что является реинкарнацией древнего месопотамского монарха Саргона: тот царствовал около 2334–2279 до н. э. и считается первым строителем многоэтнической империи — своего рода Всемирного Государства.

Примбли убежден, что призван реформировать мир; Кристина Альберта безуспешно пытается вернуть его в реальную жизнь. В финале Примбли умирает, а реформаторству решает посвятить себя его дочь, прошедшая путь взросления. Исследователи находят в романе влияние идей Юнга[90], поскольку героиня в своем поведении подчинена вышестоящей моральной инстанции, которую Уэллс назвал «судом сознания» (у Юнга есть подобное понятие, «анимус»): руководствуясь приговорами этого «суда», Кристина Альберта становится разумным человеком, подчиняющим свои действия долгу и контролирующим себя в отличие от других людей, которые живут бессознательно. С почти законченным романом (его опубликует «Кейп» в 1925-м) Уэллс в марте 1924-го оставил Португалию; его жена тоже собиралась домой, и, встретившись как добрые знакомые в Париже, они провели там неделю и вернулись в Англию — каждый в свой дом. Вроде бы все нормально — и вдруг крик отчаяния: «Не надо было мне ездить в Лиссабон! Не надо было возвращаться в Англию!» Почему не надо? И куда надо?

А надо было в Италию, где жил Горький и среди его окружения — Мура. Она бежала из России в Эстонию в январе 1921-го, вышла замуж за барона Николая Будберга, получила эстонское гражданство, развелась. Потом она была в Берлине, была (по ее неподтвержденным словам) в Лондоне, но Уэллса там не видела; в конце мая 1922-го она соединилась с Горьким в Херингсдорфе, потом они были в Саарове, Праге и наконец перебрались в Неаполь. Она говорила Берберовой, что писала Уэллсу, но не получила ответа. Он, напротив, говорит, что они переписывались. Как бы то ни было, с Горьким он переписывался и от него знал о Муриных делах. Ревновал. «Мне известна безрадостная, замысловатая суетность и сложность горьковского ума, и я не представляю, чтобы он мог оставить ее в покое…» Так и не поехал в Неаполь. Дверь в очередной раз ему открылась, а он, как обычно, прошел мимо.

В Лондоне он встретился с Ребеккой, вернувшейся из Америки. Делал попытки возобновить отношения, но Ребекка была непреклонна. Летом она уехала в Австрию и забрала с собой Энтони. Эйч Джи метался («как крыса в лабиринте», по выражению Уэст) — заводил мимолетные связи, не знал куда себя девать. Заезжала Маргарет Сэнджер, была спокойно принята Кэтрин в «Истон-Глиб». В Лондон приехал с лекциями Юнг — Уэллс пригласил его на ужин, обсуждали «коллективное бессознательное». Младшие Уэллсы познакомились с девушками, мать посвящали в свои дела, отца — не очень. Чем заняться?! Он опять решил совершить кругосветное путешествие и начал переговоры с газетами, которые согласились бы его финансировать. Круиз планировалось начать в середине осени, а до этого Уэллс съездил в Женеву, где с 1 сентября по 2 октября проходила пятая ассамблея Лиги Наций. Ассамблея его разочаровала, он тосковал: «В глубине души я был невероятно несчастен и совершенно одержим мыслями о Ребекке». Отправил телеграмму в Австрию, предлагал провести зиму втроем, с сыном, наладить семейную жизнь. В жизни Уэст появился другой человек, и она ответила отказом. И тут на сцену вышла Одетта Кюн.

Одетта родилась в Константинополе, она была на 22 года моложе Уэллса и принадлежала примерно к тому же поколению, что Мура и Ребекка. Юность у нее была бурная: недружная семья, побег из дому, приключения, католическая школа, монастырь, Париж, Алжир, Тифлис, мужчины. Она говорила на шести языках и бойко владела пером: первая ее книга, «Девицы Дэн из Константинополя», была опубликована, когда она еще не достигла совершеннолетия. Все ее книги, написанные живо и беспорядочно, представляют собой скорее сборники блестящих сатирических зарисовок, нежели романы; в центре их — она сама, смелая и шикарная. Одна из этих книг, «Современная женщина», изданная в 1919-м, была переведена на английский: ее предваряло посвящение: «Эйч Джи Уэллсу. Вы заразили нас своими мечтами». Уэллс утверждает, что никогда этой книги не читал.

В 1920-м Кюн оказалась в Грузии, где с осени 1917-го у власти находилось правительство меньшевиков, и написала серию репортажей для французских газет: они были полны этнографических наблюдений, а также нескрываемой антипатии к меньшевикам и симпатии к большевикам. Последние не заставили себя долго ждать и весной 1921-го захватили Грузию, однако Кюн не осталась их приветствовать, а бежала в Константинополь. Британские военные власти, которым не нравились ее статьи, депортировали ее в Крым. Оттуда она добралась до Москвы, где, по ее словам, попала в руки чекистов и провела в тюрьме несколько месяцев, после чего каким-то образом выехала в Париж. Все эти непонятные перемещения, загадочные освобождения, подозрения в шпионаже, вообще вся окружавшая Одетту атмосфера путаницы очень напоминают Муру Будберг. За время пребывания в Москве Одетта разочаровалась в большевиках и, вернувшись, написала книгу «Под властью Ленина», которая была издана во Франции в начале 1923-го и переведена на английский. Уэллс ее прочел и откликнулся хвалебной рецензией, а в ответ получил от автора благодарное письмо. Завязалась переписка: по словам Уэллса, Одетта предлагала себя, он отказывался, однако сообщил ей, что в начале сентября будет в Женеве. Она жила на юге Франции, в Грассе, и, прибыв в Швейцарию, 4 сентября явилась на свидание. Отказать даме Эйч Джи, как всегда, не смог. «Я не влюбился в Одетту, хотя она показалась мне волнующей и привлекательной. Тогда я думал только о себе. Мне нужен был кто-то, кто бы вел мой дом, и нужна была любовница, которая будет умиротворять меня и составит мне компанию».

Ассамблея Лиги Наций была забыта, кругосветное путешествие — тоже. Компаньоны уехали в Грасс, сняли коттедж «Лу-Бастидон» и прожили довольно тихо всю зиму. Домик был неблагоустроенный, но пара больших черных котов мурлыканьем создавала уют. Одетта оказалась заботливой и экономной, однако Эйч Джи, видимо, чувствовал, что экономность эта напускная, поскольку скрыл от новой подруги размеры своего состояния.

В первые месяцы этой связи он написал притчу «Жемчужина любви» (The Pearl of Love, опубликован в январе 1925-го в «Стрэнде») — о принце, у которого умерла возлюбленная. Принц выстроил в ее честь прекрасное здание, но, увидав, что здание — «раковина» затмила «жемчужину» — любимую, — приказал разрушить его. Смит трактует эту сказку как предостережение Одетте, что она не сможет затмить подлинное чувство к Кэтрин; с тем же успехом можно предположить, что жемчужина — это Всемирное Государство. Одетта, во всяком случае, была поставлена в рамки: на ней никогда не женятся, она не должна ездить в Англию и обязана уважать Кэтрин. Она вела себя безукоризненно и даже писала Кэтрин обстоятельные письма, докладывая о здоровье ее мужа. Весной Эйч Джи съездил в Англию и переговорил с женой. Решено было всем объяснять ситуацию так: он в Англии не может работать, ему необходимо тихое место. Кэтрин будет, как всегда, перлюстрировать почту и контролировать отношения с издателями. Он вернулся в «Лу-Бастидон», привезя с собой почти все свои личные вещи. То, чего долго добивалась Ребекка — разрыв с женой и совместная жизнь, — Одетта получила мгновенно и без усилий.

В «Лу-Бастидон» Уэллс на протяжении первой половины 1925 года писал роман «Мир Уильяма Клиссольда» (The World of William Clissold). Это воспоминания ученого и предпринимателя Клиссольда; считается, что прототип героя — Альфред Монд, лорд Мелчет, финансист, член парламента, министр здравоохранения. Но от Монда в характере героя нет ничего. Клиссольд — это Уэллс, каким он мог бы быть, если бы родился в богатой семье. Почему героем избран крупный капиталист, ведь Уэллс их не жаловал?

Причина в том, что к 1925 году он решил, что интеллигенция никогда не сумеет добраться до власти (Масарик не в счет), так что никто, кроме промышленников и финансистов, не может влиять на события. Да, большинство из них — плохие, но достаточно набрать нескольких десятков хороших, и они перевернут мир. «В денежном и экономическом отношении нам вполне по силам построить Всемирное Государство средь бела дня, прямо под носом у тех, кто представляет старую систему». Этой группе умных и добрых бизнесменов Уэллс предлагает осуществить то, что он назвал «открытым заговором» — броское, но неудачное название, из которого выросли бесчисленные обвинения в иллюминатстве. Клиссольд и его единомышленники собираются «совершенно открыто говорить о наших проектах и методах и просто воплощать их в жизнь», то есть «контролировать основные артерии, по которым поступают кредиты», «контролировать газеты и политиков» и т. д. Участие населения Земли в управлении своей жизнью не предполагается: «Реализация новой стадии развития общества может быть достигнута без поддержки толпы и даже несмотря на ее сопротивление». Восемью годами позднее Уэллс признал, что теория «открытого заговора» в том виде, как она изложена в «Клиссольде», имела уязвимое место: «Там упущен тот факт, что… частный капитал по духу своему и способам управления решительно и неизменно отличен от любого общественного капитала».

Лейбористом Клиссольд тоже не мог быть — как и Уэллс в 1925 году, он считал Лейбористскую партию ни на что не годной. У них были на то основания: правительство Макдональда продержалось у власти чуть более полугола. К его краху привели две скандальные истории: в августе 1924-го коммунист Джон Росс Кэмпбел опубликовал в газете «Уокере уикли» статью, в которой призывал армию к мятежу, в парламенте было проведено голосование по вопросу о привлечении Кэмпбелла к судебной ответственности, правящая партия голосование проиграла, парламент был распущен и назначены выборы (третьи за два года). Буквально за пару дней до этого было подписано торговое соглашение с СССР, но ратифицировать его не успели. На этом фоне произошел второй скандал: 25 октября министерством иностранных дел было опубликовано письмо, добытое разведкой: в нем содержались призывы создавать в британской армии коммунистические ячейки, которые «могли бы составить в случае возникновения активной борьбы мозг военной организации партии». Авторами письма значились Зиновьев, бывший тогда заведующим международным отделом Коминтерна, а также британский коммунист Артур Мак-Манус и коминтерновец Отто Куусинен. Сейчас установлено, что это фальшивка, изготовленная, по одной версии, британскими спецслужбами, а по другой — русскими эмигрантами. Многие и тогда не верили в подлинность письма. Тем не менее переполох поднялся ужасный. На выборах лейбористы потерпели поражение, консерваторы вернулись к власти, а Черчилль, которого Уэллс в ту пору считал врагом прогресса, занял пост министра финансов. Сам Уэллс в подлинность «письма Зиновьева», может, и поверил (Зиновьева он считал исчадием ада), но от публичных комментариев воздержался, в отличие от Шоу, который разразился гневной тирадой в адрес Коминтерна, требуя оставить в покое добропорядочный британский пролетариат.

«Мир Уильяма Клиссольда» вышел в 1926 году в издательстве «Бенн». Уэллс продолжал менять не только издателей, но и агентов: место Пинкера занял Александер Уотт, самый «зубастый» литагент Британии, он потребовал выпустить роман в трех томах с золотым обрезом, организовать рекламную кампанию, которая обошлась в 1500 фунтов, а также выплатить автору громадный гонорар (только аванс составлял три тысячи). Виктор Голланц, редактор «Бенна», выполнил требования Уотта и не остался внакладе. Роман получил обширную прессу, по словам самого автора, «благотворно отрицательную». Рецензенты отозвались о «Клиссольде» благожелательно, но увидели в нем не роман, а философский трактат. То же говорили и друзья. Шоу пенял Уэллсу за то, что тот «забыл, что является беллетристом» и написал «еще одну „Схему истории“». Дэвид Герберт Лоуренс (которого Уэллс защищал, когда его травили за «безнравственность») отозвался о «Клиссольде» пренебрежительно. На наш взгляд, это несправедливо: «Мир Уильяма Клиссольда», хоть и перенасыщенный публицистикой, представляет собой полноценный роман — «классический, старинный». Это понял патриарх романного дела Гарди. «Я сожалею лишь об одном, — написал он Уэллсу, — о том, что в вашем романе только три тома, а не четыре…»

В сентябре 1925-го Эйч Джи ездил в Англию, в нарушение своего принципа взяв с собой Одетту; потом съездил еще раз, на Рождество, и засел в «Лу-Бастидон» до мая 1926-го. Его и Кэтрин материальное положение продолжало улучшаться: за «Схему истории» супруги ежегодно получали 30 тысяч долларов роялти, «Клиссольд» также сулил неплохой доход. Куда Уэллсы девали деньги? Жили широко, посещали дорогие курорты, учили детей в шикарных колледжах, кормили пол-Лондона обедами, себя не обижали, но помогали и другим. Кэтрин большую часть своей половины дохода тратила на благотворительность. Уэллс платил за обучение своих четверых детей, содержал Изабеллу с ее мужем, Ребекку Уэст, сестру Одетты, Дороти Ричардсон, помогал Элизабет Хили. Делал пожертвования в Британскую ассоциацию развития науки, в фонды, занимающиеся медицинскими исследованиями, в школы Оундл и Саммерхилл. Давал деньги на содержание журналов и газет — даже когда эти издания ему не нравились. При этом мог поднять невообразимый шум из-за 100 фунтов гонорара или судебных издержек.

Он перестал опасаться аппетитов Одетты и рассказал ей правду о своем богатстве. Хозяйство было поставлено на широкую ногу, куплен автомобиль, Одетте назначена рента. Жизнь в «Лу-Бастидон» была в целом приятна, но отношения между «страстными друзьями» стали ухудшаться, когда Одетта поняла, насколько ее партнер богат и знаменит и какие влиятельные люди числятся в его друзьях. В «Постскриптуме»

Эйч Джи не пощадил Одетту: бестолковая, вульгарная, алчная. Одетта говорила, что он капризный, неблагодарный, пошлый, грубый, жадный, эгоистичный, так что разобраться, кто был виноват в ссорах, не представляется возможным. Уэллс пишет, что она обижала соседей, оскорбляла прислугу, при гостях вела себя непристойно. По словам Одетты, это он со всеми ссорился, беспричинно ревновал ее, ударил, обходился как с прислугой или наложницей, не позволял перед гостями рта раскрыть. Преувеличивали, вероятно, оба. Но домоправительница Фелисия Голетто вспоминала, что «хозяин» был учтив и добр с прислугой и жившими по соседству крестьянами, а от «хозяйки» никому не было житья.

В 1926-м Уэллс хлопотал о предоставлении Одетте Кюн французского гражданства и характеризовал ее так: «Порывистая, неблагоразумная, болтает лишнее, авантюрная… но я знаю ее достаточно, чтобы утверждать: она слишком честна, слишком порывиста, чтобы участвовать в каких-либо политических интригах… Она дала мне счастье и безмятежную дружбу, каких никто никогда не давал мне…» Эти слова так же нельзя считать правдивыми, как и ругательства, которыми Уэллс осыпал Одетту. Они свидетельствуют лишь о том, что, какими бы ни были отношения Уэллса с человеком, он не отказывался для него хлопотать в практических вопросах.

Конец марта и часть апреля 1926 года Уэллс провел в Лондоне по издательским делам, а в мае, когда он вернулся в Грасс, Англию парализовала забастовка. Черчилль, министр финансов, послушался экспертов, которые предлагали искусственно повышать курс фунта. Кейнс предупреждал, что этого делать нельзя. Рост фунта привел к дефляции цен и зарплат. Особенно это отразилось на горной промышленности. Владельцы шахт решились на сокращение зарплаты на 10–50 процентов и увеличение трудового дня. Черчилль дал согласие на выплату горнякам денежных пособий, но в 1926-м распорядился выплаты остановить. Ответом стала крупнейшая в истории забастовка, к которой присоединились рабочие других отраслей: общее количество участников достигло пяти миллионов. Черчилль воспринял это как объявление войны. Организовали штрейкбрехеров. Осенью шахтеры капитулировали.

Уэллс откликнулся на события романом «Между тем» — (Meanwhile (The Picture Of A Lady): всеобщая забастовка в нем присутствует «между тем», то есть в качестве предлога для бесед, ведущихся богатыми англичанами на Ривьере. Он поделил себя между писателем Семпаком, разглагольствующим о новом мироустройстве, и совестливым богачом Райландсом. «Легко нам сидеть здесь и терпеливо ждать, но каково шахтеру там, в темном и сыром подземелье», — говорит Райландс, полагающий, что состоятельные люди должны шахтеру как-нибудь помочь, а Семпак ему на это отвечает: «Если я пошлю ему немного денег, это не решит проблему. Так зачем же притворяться? <…> Сперва необходимо исправить человеческие умы, и только после этого страданиям рабочих в темных шахтах может быть положен конец».

Другая тема курортных разговоров — фашизм. Тремя годами ранее Муссолини пообещал «очистить Италию от „коммунистов и масонов“» (что не помешало его правительству признать СССР); в июле 1924-го ввел ограничения на свободу прессы, а зимой 1926-го присвоил себе право издавать законы без согласования с парламентом. «Ослабевший мир жаждал уверенного и волевого человека, — говорят персонажи уэллсовского романа, — и этот человек пришел». Сильной руки жаждали не только в Италии; в 1923 году в Англии была образована партия «Британские фашисту», потом еще одна, «Имперская фашистская лига». Фашисты предложили свои услуги для подавления шахтерских выступлений. Консерваторы от помощи фашистов брезгливо отказались, и те канули в небытие (фашизм в Британии возродится через восемь лет и с тем же успехом). Но в мае Уэллсу казалось, что фашизм в его стране недалек от победы. «Злобные, ненавидящие все новое, нравственно ограниченные люди теснят нас повсюду». Итальянский фашизм в 1920-е годы импонировал очень многим «приличным» людям. Уэллс в их число не входил: «Италия — одна большая тюрьма. Тюрьма с казнями и пытками, тюрьма для каждого, кто мыслит, кто высказывает свое мнение». Почему человек, так легко «раскусивший» фашистов, в то время как иные мыслители годами прислушивались к ним, был слеп в отношении большевиков? Он видел лишь то, что отличает одних от других: фашисты проповедовали религиозный фундаментализм и национализм, тогда как большевики то и другое (во всяком случае, на словах) отрицали. Того, что объединяло две системы, он не заметил.

Напоследок одна деталь. Семпак постоянно твердит о планировании, но однажды произносит следующее: «Все вещи в человеческой жизни, которые чего-то стоят, были созданы неловкими и неэлегантными людьми, людьми, находящимися в жестоком конфликте с самими собой, людьми, которые движутся на ощупь и ошибаются. Они терзают себя и не успокаиваются». Как же тогда утопийцы, действующие по плану, а не на ощупь, ни от чего не страдающие, живущие в ладу с собой (исключение — «Сон»), будут создавать вещи, которые чего-то стоят?

* * *

Летом Уэллс провел много времени в Англии со старшими сыновьями. Джипу, который был сотрудником кафедры зоологии лондонского Университетского колледжа, отец предложил стать его соавтором: у него появилась новая грандиозная идея. Нужно написать книгу наподобие «Схемы истории», только с естественно-научным уклоном. Проект получил название «Наука жизни» (Science of Life). Вдвоем справиться с таким объемом работы было немыслимо, тем более что Уэллс-старший не был сколько-нибудь приличным биологом; третьим позвали оксфордского профессора Джулиана Хаксли, внука учителя Уэллса. Составили план, в соответствии с которым львиная доля труда на первых порах досталась Хаксли. Тот принял должность в лондонском Кингс-колледже и писал Уэллсу, что у него не хватает времени на новый проект, Уэллс ругался: «Я не могу следить за вами с Джипом, как старая курица за утятами. Праздники, отдых, каникулы, всевозможные подобные пустяки, похоже, делают дальнейшую работу над „Наукой жизни“ невозможной. Хорошо, значит, бросим это, и чем скорее бросим, тем меньше сил будет потрачено впустую». Это были обычные рабочие трения.

С планом «Науки жизни» Эйч Джи в августе 1926-го вернулся в Грасс, где его ждало другое грандиозное мероприятие: он затеял строить дом с гаражом на несколько автомобилей, большой современной кухней, удобным кабинетом. Купил участок в четверти мили от «Лу-Бастидона»: рядом — скалы, речка, роща оливковых деревьев. Архитектор, как и при строительстве «Спейд-хауса», был в отчаянии: заказчик во все вмешивался. Тем не менее строительство завершилось менее чем за год. Дом назвали «Лу-Пиду» (сокращение от французского «Le Petit Dieu» — «маленький бог» — так льстивая Одетта любила называть своего друга). На дом был оформлен узуфрукт — право пожизненного пользования, в пользу Кюн, а над камином выбита надпись «Сей дом построили двое влюбленных», которая вызывала недоуменные смешки у гостей. По соседству снимали виллу Расселы: Элизабет, недолюбливавшая Уэллса, назвала строящееся жилище «громадным особняком в восточном стиле, наподобие дворца Кубла-хана, вмещающего много дев и арф».

В начале 1927-го Уэллс провел несколько недель в Лондоне и познакомился с человеком, который надолго станет связующим звеном между ним и Россией. Поводом к знакомству послужили китайцы. Их компартия находилась в тесных отношениях с ВКП(б) и Коминтерном, в Европе и США к китайским «левым» относились очень плохо. Уэллс опубликовал в конце 1926-го серию статей на «китайскую тему» в «Санди экспресс», где убеждал своих соотечественников в том, что в Китае коммунисты вовсе не «режут людей», а пытаются создать планируемое общество. (Позднее Уэллс изменит свое мнение о китайском коммунизме.) Статьи прочел Иван Майский, советник полпредства в Лондоне и поклонник уэллсовских книг. Он отправил автору письмо, в котором мягко укорял его за отрицание диктатуры пролетариата. Обычно у Эйч Джи слова «диктатура пролетариата» вызывали изжогу. Но письмо Майского было так деликатно и мило составлено, что Уэллс пригласил его отобедать в «Истон-Глиб».

Майский был революционером со студенческих лет, в 1908-м эмигрировал, окончил экономический факультет Мюнхенского университета, с 1912 по 1917 год жил в Англии, вернувшись в Россию, входил в состав эсеро-меньшевистского правительства в Самаре, в 1920-м стал большевиком. Это был общительный, интеллигентный человек, любитель искусства. Он уже встречался с Уэллсом в ноябре 1926-го на приеме в советском полпредстве, но тот его не запомнил. Теперь знакомство состоялось: чета Майских посетила чету Уэллсов, все друг другу понравились, предполагалось, что общение станет регулярным. Но уже через несколько месяцев Майскому пришлось уехать. 12 мая 1927 года Скотленд-Ярд провел обыск в здании, где находились советское торгпредство и английская (с советским капиталом) торговая компания «Аркос», и обнаружил у шифровальщиков торгпредства документы, подтверждающие связь с компартиями Англии и США. На заседании палаты общин Болдуин заявил, что советские торговые учреждения ведут шпионаж и подрывную деятельность. Советское посольство утверждало, что «подрывные документы» подброшены полицией. Но по предложению Болдуина торговые и дипломатические отношения с СССР были разорваны. Лейбористы выступили против такого шага, но очень вяло. Майский получил назначение в Токио и в начале июня пришел к Уэллсу попрощаться. Говорили о русских делах. Но Уэллсу было совсем не до России.

В марте его пригласили в Сорбоннский университет — прочесть лекцию. В Париж с ним приехала Кэтрин, жившая тогда во Франции. Они давно не проводили столько времени вместе: оказалось, что гулять вдвоем по Парижу приятно и весело. Познакомились с четой Кюри. В Лондон вернулись тоже вместе. Кэтрин сказала, что ей нездоровится, но значения этому не придала, не до того: Джип должен был жениться. 24 апреля состоялась его свадьба с Марджори Крэйг, а 25-го часть семейства уехала во Францию: молодожены — в свадебное путешествие, отец — достраивать дом. В июне он должен был ехать в Женеву на конференцию по вопросам демографии. Перед отъездом попросил Кэтрин на всякий случай показаться врачу. Два дня спустя она была на консультации у хирурга, через неделю консилиум диагностировал неоперабельный рак. Жить ей оставалось полгода.

* * *

«Родная мамуля, моя дорогая, дорогая моя жена!

Сегодня я получил письмо от Фрэнка и узнал, как серьезно ты больна и что ты, может быть, еще долго будешь больна. Моя дорогая, я люблю тебя больше всех на свете, как никого никогда не любил, и я немедленно еду, чтобы быть с тобой и заботиться о тебе и делать все, чтобы тебе было хорошо… Я еду сейчас же, только улажу здесь пару мелочей, чтобы не возвращаться и быть с тобой безотлучно столько, сколько нужно. Моя дорогая, моя дорогая, самое дорогое мое сердечко…»

К вечеру 13 мая Уэллс уже был в Англии. Он надеялся, что Кэтрин не знает о приговоре, но она знала. Джип с женой тоже приехали. Эйч Джи не мог смириться, приглашал одного врача за другим, все-таки сделали операцию, облучали рентгеном — все это было мучительно, и она просила оставить ее в покое. В отчаянии Уэллс написал Маргарет Сэнджер, что примет «абсолютно любой совет, любую помощь» медицинского характера. В советах не было недостатка, в том числе идиотских: Шоу полагал, что рак является следствием «дурных мыслей» и рекомендовал гомеопатию. Беннет отыскал врача, который обещал, что его методика может продлевать жизнь онкологическим больным, но оказался шарлатаном. Уэллс, однако, не оставлял попыток, ведя переговоры со специалистами в Англии и во Франции (куда он ездил в то лето несколько раз на один день).

До конца июня Кэтрин могла спускаться по лестнице, потом ее стали носить. Купили кресло-каталку, каждый день возили ее в парк. Ей хотелось в последний раз увидеть море — в автомобиле ее свозили на курорт Феликстоу. В «Истон-Глиб» бывали гости, как раньше. Она попросила купить патефонных пластинок с классической музыкой. «Мы усаживались вместе на солнышке и слушали Бетховена, Баха, Перселла и Моцарта, а когда она стала слабее и ей трудно было сосредоточиться, мы сидели рядом в тишине, в сумерках, и с интересом смотрели, как среди только что занявшихся поленьев мерцают первые голубые огоньки и разгорается пламя».

Кэтрин хотела дожить до свадьбы младшего сына с его подругой Пегги Гиббонс, которая была назначена на 7 октября. В ход пошел морфий. «Вначале я приходил к ней во время завтрака, и она бывала весела, а часам к одиннадцати сиделки вывозили ее в сад. Потом она стала уже начинать день с ленча, после которого спала до чая, и только между чаем и отходом к ночному сну приходила в себя и как-то оживлялась. Она худела и стала совсем тоненькая, но в изнуренном лице было странное очарование, что-то напоминавшее Джейн в юности. Она иссохла и стала поистине крохотной. При этом вид у нее был не изможденный и не пугающий, и она неизменно ухитрялась не приводить окружающих в отчаяние. Еще за месяц до смерти она провела час или даже больше со своим парикмахером из Лондона, и он завил и уложил ее прелестные волосы». Она сама заказывала свадебный завтрак и весь день 5 октября провела в хлопотах. 6-го она совсем ослабела и вечером, когда муж держал ее за руку, умерла. Откладывать свадьбу ни у кого не было сил. Бракосочетание состоялось в церкви ранним утром, чтобы избежать посторонних. «Так хороши были лиловые и белые хризантемы в то октябрьское утро! Казалось, просто невероятно, что я уже не могу принести их ей полюбоваться».

Она оставила записную книжку с распоряжениями по хозяйству, среди которых содержалось требование кремировать ее тело. Кремация состоялась 10 октября. Обряд был не церковный: Уэллс сам написал прощальную речь, а прочел ее Томас Пейдж, доктор филологии. Шарлотта Шоу оставила странные воспоминания о похоронах, которые много лет переходят из книги в книгу: по ее мнению, церемония представляла собой «нечто кошмарное», ее нервы «были истерзаны», музыка «безобразна», речь, произнесенная «бог знает кем», «ужасна», а атмосфера «повергала в пучину страдания», в результате чего она пришла домой разбитой (тогда как с похорон подруги надлежит возвращаться, по-видимому, бодрой и в приподнятом настроении). «А когда дошло до места, где говорилось: „Она никогда не позволяла себе чем-нибудь возмутиться, она никогда никого не осудила“, слушателей, каждый из которых был в большей или меньшей степени знаком с подробностями личной жизни Уэллса, пробрала дрожь… и Эйч Джи — Эйч Джи вдруг самым натуральным образом завыл…» Эйч Джи действительно все время плакал, по словам той же Шарлотты Шоу, «как ребенок»: его горе миссис Шоу почему-то истолковала как отчаяние нераскаянной души по поводу своих грехов.

Остальные присутствующие нашли церемонию красивой и трогательной. В зал, где стоит печь, вдовец идти боялся, но Шоу посоветовал ему сделать это. А вот заключительный фрагмент из речи, которой проводили Кэтрин: «Ее жизнь была звездой, огонь устремляется к огню и свет к свету. Она возвращается в горнило всего сущего, из которого была извлечена ее жизнь, но она остается, бережно хранимая в глубине наших сердец, и живет вечно в самой сути свершенных ею дел». У верующих и неверующих могут быть разные представления о том, куда ушла Кэтрин Уэллс. Но мы знаем точно, что Дверь в стене для нее открылась. «Сон в этой жизни, но ведь и эта жизнь — тоже сон… Сны во сне; сны, в которых спишь и видишь сновидения».

Глава третья ЗАГОВОРЩИКИ

«В каком-то смысле моя жизнь в прошлом году окончилась, и я пытаюсь вести некую разновидность существования, которое тоже подходит к концу. Я не могу жить в Англии. Сердце рвется из нее вон». Так Эйч Джи писал своему старшему брату Фрэнку спустя год после смерти жены. В память о ней он подготовил «Книгу Кэтрин Уэллс». Дом остался детям и внукам: его хозяин уехал в Грасс. Ему казалось, что он не живет, а доживает; он составил новое завещание (по предыдущему почти все его состояние наследовала Кэтрин), в котором делил наследство между детьми; были также предусмотрены суммы для братьев и Изабеллы. Одетта и Ребекка в том завещании не упоминались — обеим было выделено содержание, которое они должны были получать до замужества.

С Ребеккой поддерживалась переписка; зимой заболел Энтони, подозревали туберкулез, отец писал обеспокоенные письма, просил Ребекку не стесняться в расходах. Мальчика устроили в туберкулезный санаторий, но диагноз оказался ошибочным. Опасность миновала, и отношения между матерью и отцом снова ухудшились. Уэст выпустила сборник рецензий «Странная необходимость» — в одной из них было немало ядовитых стрел в адрес Уэллса. Тот отозвался россыпью иронических писем: Уэст не является серьезным критиком, а ее беллетристика становится все хуже и хуже. Но эта перепалка была не так важна, как ссоры из-за воспитания сына. «Мне очень жаль Энтони, — писал Уэллс Ребекке, — он чудесный и обаятельный мальчик, но боюсь, что в нем проявится дурная наследственность от нас обоих».

Ребекка не разрешила Энтони провести с отцом очередные каникулы; Эйч Джи попытался в суде определить место проживания сына у себя. Адвокат Уэллса собрал массу доказательств «неподобающего поведения» Ребекки и ее пренебрежения родительскими обязанностями. Процесс все же завершился в пользу матери, но с оговорками: она была обязана «консультироваться с отцом по вопросам воспитания ребенка» и не препятствовать их общению во время каникул; был даже оговорен пункт о том, что в случае, если Ребекка умрет раньше Уэллса, он становится опекуном Энтони. Ребекку, молодую и здоровую женщину, этот пункт натолкнул на странную идею: назначить сыну опекуна еще при своей жизни. Для этой цели она выбрала Бертрана Рассела, о чем написала ему, мотивируя свою просьбу тем, что Уэллс «боится вас и не посмеет сделать ничего плохого». Рассел, разумеется, ответил отказом. Уэст пыталась найти других опекунов, Уэллс негодовал: эти дрязги отнимали у него много сил и нервов, но в то же время отвлекали от мыслей о смерти Кэтрин и своей, которой он ждал чуть ли не со дня на день. И, конечно, было главное лекарство от тоски: работа. Если прошлый год в литературном отношении получился почти что «мертвым», то в 1928-м Уэллс свое наверстал.

Для начала он написал один из самых знаменитых своих трактатов с устрашающим названием «Открытый заговор: план мировой революции» (The Open Conspiracy: Blue Prints for a World Revolution). На самом деле ничего особенно революционного и ужасного в этом тексте не содержалось. По сравнению с «Уильямом Клиссольдом», где предлагалось нескольким десяткам богачей без выборов захватить власть над миром, «Открытый заговор» — гораздо более миролюбивая и мягкая вещь. Умные люди (не богачи, а представители интеллектуальной элиты), понимающие, что национализм и милитаризм могут привести ко всеобщему краху, должны осознать, что единственный путь спасения цивилизации есть создание Всемирного Государства, и объединить свои усилия в борьбе против того, что этому мешает: «флагов, военных, президентов и королей».

Но что именно «заговорщики» должны делать? Здесь Уэллс при всей любви к «раскладыванию по полочкам» опять не смог сказать ничего определенного. Он прописал первый шаг: надо собираться «во всевозможные группы для изучения мира и деятельности в области прогресса», чтобы, «встречаясь и часто беседуя», «обмениваться мнениями» и «прийти к выводу о необходимости конструктивных перемен в мире». Его воображения хватило еще на два конкретных шага: а) способствовать изменению системы школьного и вузовского образования и б) отказываться от службы в армии (в этом месте он приносил свои извинения пацифистам). Далее все должно происходить как-то так, само собой. «Открытый заговор под тем или иным названием или дух его под разными обличьями завоюет школы и колледжи, привлечет молодых людей, достойных и умелых, честных и прямых, решительных и непоколебимых. В конце концов он охватит все человечество». Что делать, если большая часть человечества все-таки захочет по-прежнему выяснять отношения с помощью танков и бомб или откажется реформировать образование? Этого Уэллс нам не сказал. Айв самом деле — что?

Одна из глав «Открытого заговора» посвящена вопросу о том, какие страны пригодны для деятельности «заговорщиков», а какие — нет. Когда речь заходит о России, нетрудно увидеть, что отношение Уэллса к советской власти с 1920 года сильно переменилось. Идеи большевиков он назвал «банальными и несвежими», «догматическими и непрогрессивными», а их самих — «тщеславно воображающими себя проводниками мировой революции». А что, собственно, случилось?

До 1923 года Уэллс довольно интенсивно занимался «русскими делами». Работал в Комитете помощи русским ученым, организовывал посылки научной литературы. Горький благодарил: «Вы сделали еще одно хорошее дело, что меня не удивляет, — это, очевидно, ваш обычай». В 1921-м, когда в России начался голод, Горький написал Уэллсу: «Положение крайне острое. Если вы можете — помогайте!» Уэллс мог помочь только призывами к общественности, что и делал.

Но европейская и американская общественность и без него была настроена помогать: после того как в июле был создан Всероссийский комитет помощи голодающим (Помгол), Горький опубликовал обращение «Ко всем честным людям», а патриарх Тихон обратился с воззванием к иерархам всех церквей, возник ряд организаций, занимавшихся отправкой продовольствия, прежде всего — АРА (American Relief Administration) во главе с Гербертом Гувером (эту организацию большевики не любили) и Международный комитет помощи России под эгидой Лиги Наций (а эту любили, потому что она не контролировала, куда идут присланные продукты). Уже через месяц Ленин нашел, что Помгол способствует проникновению буржуазного влияния, и комитет был расформирован, а его члены репрессированы. На Уэллса это произвело тягостное впечатление. Осенью он получил от Горького письмо, в котором тот передавал просьбу Ленина содействовать организации помощи в Штатах (с аналогичной просьбой Ленин рекомендовал Горькому обратиться к Шоу — советское руководство явно преувеличивало влияние писателей на правительства); потом Горький сообщал Ленину: «Я писал ему, чтобы он повлиял на У. Гардинга, чего он, кажется, и достиг…» Ни о каком «влиянии» Уэллса на президента Гардинга неизвестно, они не были знакомы и не переписывались. Весной 1922-го Уэллс приглашал Горького в Англию — тот отказался. А в начале 1923-го советское правительство объявило, что заграничная помощь больше не нужна. С этого периода переписка Уэллса с Горьким постепенно пошла на убыль. (Они обсуждали и другие темы: Горький содействовал переводу и публикации текстов Уэллса, опять предлагал писать книги для детей.)

Уэллс также принимал участие в деятельности Общества культурных связей между Великобританией и СССР, созданного после установления дипломатических отношений. (Членами этого общества были также Рассел, Кейнс, Грегори, Беатриса Уэбб.) Общество устраивало лекции о советской науке, здравоохранении, театре и т. д., демонстрировало советские фильмы. В начале 1920-х в России произошло много такого, что не нравилось Уэллсу, — процесс, над эсерами, высылка «философского парохода»; все это, однако, не изменило его отношения к Ленину как «грандиозному мыслителю» и советскому строю как «познавательному» и «полезному» опыту, о чем он написал в статье на смерть вождя «Ленин и после», опубликованной 9 февраля 1924-го в «Вестминстер газетт»: «Возможно, вся европейская система, подобно России, все-таки нуждается в прививке к этому новому неизвестному корню коммунизма, прежде чем она вступит в новый созидательный период».

Но после 1925 года его оценки «полезного опыта» становились все прохладнее. Одной из причин такой перемены могло быть влияние Кейнса, которому Уэллс во всем доверял. Кейнс в 1921-м называл большевизм «преходящей горячкой» и, как Уэллс, критиковал экономическую блокаду советской России. Он приехал в СССР в 1925-м на несколько месяцев (и женился на русской балерине Лопуховой), а по возвращении опубликовал серию статей «Краткий обзор России», в которой подверг советскую идеологию критике (хотя по-прежнему одобрял социалистическую экономику): «какие-то идеалы, возможно, кроются глубоко под всей мерзостью, жестокостью и глупостью новой религии», заявил, что революционные эксцессы обусловлены характером русских, особенно когда среди них есть евреи, и выразил надежду на то, что «система, осуждающая личное обогащение, все же сумеет привести страну к нормальному состоянию».

Главной причиной разочарования Уэллса было то, что Советская страна не пыталась двигаться к Всемирному Государству, а, напротив, замыкалась в себе и ощетинивалась против остального мира. В своей характеристике России Уэллс продемонстрировал проницательность, доходящую до гениальности: он не замечал сходства между Сталиным и Гитлером, поскольку никогда не задумывался о тоталитаризме (у него, если можно так выразиться, отсутствовал орган, посредством которого эту вещь чувствуют), но был настроен на то, чтобы повсюду улавливать самое слабое дуновение «имперскости», и поэтому понял то, до чего никто тогда недодумался: если Россия ленинская пыталась идти по пути прогресса, то сталинская, не зря выбравшая своим символом Ивана Грозного, возвращалась к идеалам империи. «Новое русское правительство, при всей его космополитической фразеологии, все более явно становится наследником навязчивых идей царского империализма, используя коммунистов для пропаганды своего строя, как другие страны использовали христианских миссионеров». «Марксизм потерял мир, — считал он, — когда, придя в Москву, принял традиции царизма, как христианство потеряло мир, когда, придя в мир, приняло традиции цезарей». Так что Россия — хотя и освободившаяся уже от нехорошего Зиновьева[91] — для распространения прогрессивных идей больше не годилась.

«Открытый заговор» вышел осенью 1928 года в издательстве «Голланц», потом главы из него печатали в «Таймс» и других газетах. Продавалась эта вещь активно: люди любят книжки, в которых коротко написано, что надобно делать, чтобы всем жить хорошо, а книга Уэллса к тому же, несмотря на страшное название, не требовала ничего кроме как «беседовать» и «обмениваться мнениями». (Из знакомых Уэллса разругал «Открытый заговор» только Майский, после чего их переписка на два года прервалась.) Рассел написал, что согласен с Уэллсом и готов «вступить в круг заговорщиков»; он также надеется привлечь Эйнштейна. Беатриса Уэбб назвала книгу «очень вдохновляющей» и заметила, что в ней выражена суть фабианства (последнее замечание Уэллсу вряд ли понравилось). В Европе и Америке стали возникать группы, которые объявляли себя членами «заговора» — правда, дальше объявлений о членстве и «бесед» дело у них как-то не шло.

Такой необременительный «заговор» понравился даже Ллойд Джорджу, который нашел, что идея отражает суть либерализма (так уж была написана эта книга, что каждому казалось, будто она выражает именно его мнение), и приехал в «Лу-Пиду», дабы встретиться с ее автором. Поговорили, признали, что прогресс — хорошо, а регресс — плохо, решили организовать нечто вроде клуба «сподвижников», собрали интеллектуалов — Рассел, Голсуорси, Кейнс, Беннет, Барри — один раз встретились, обменялись мнениями, и все заглохло. Уэллс пытался вовлечь в «заговор» других членов — молодых парламентариев Гарольда Макмиллана и Гарольда Николсона, — но они не понравились Ллойд Джорджу. Тем не менее группы «заговорщиков» продолжали возникать повсюду: собирались, обменивались мнениями. Справедливо ли сказать, что все это была пустая болтовня? Нет, несправедливо: Декларация прав человека, ЮНЕСКО, движения за разоружение — все выросло из таких посиделок и разговоров, все всегда вырастает из них. Это не то, чего хотел Уэллс, — он надеялся, что человечество будет мчаться вперед, а оно ползет как улитка, останавливаясь, чтобы переварить съеденный листок, отступая назад, но это — не ничто.

Другая вещь, над которой Уэллс работал одновременно с «Открытым заговором» (она также была завершена осенью 1928-го и вышла в издательстве «Бенн»), — роман «Мистер Блетсуорси на острове Рэмпол» (Mr Blettsworthy on Rampole Island). Герой описывает свои приключения на острове кровожадных дикарей, чьи обычаи представляют собой сатиру на современное общество. Роман очень смешной, по сей день актуальный и больше, чем какое-либо другое произведение Уэллса, напоминает Свифта. «В противоположность обычаям других дикарей, на этом острове господствовало странное воззрение, что только на войне можно безнаказанно убить человека. Существовал, однако, весьма строгий кодекс поведения, и малейшее нарушение табу, которых было великое множество, малейшая погрешность против ритуала, малейшее новшество, неожиданная выходка, проявление лени и неумелое выполнение обязанностей наказывались ударом по голове, который именовался „укоризной“. Так как эту „укоризну“ воздавал здоровенный дикарь, орудуя дубиной из твердого дерева весом чуть ли не в центнер и утыканной зубами акулы, то в большинстве случаев она заканчивалась смертью. После этого мертвое тело подвергали обряду „примирения“». Племя, в котором живет герой, начинает войну против соседнего племени, дабы отнять у него запасы вкусного ореха, и все это понимают, но говорить об этом нельзя, ибо официально считается, что цель войны — внедрение цивилизации у неправильно живущих соседей.

Потом оказывается, что Блетсуорси ни на каком острове не был, а страдает психическим заболеванием. Когда он верил, что находится на острове, то тосковал по цивилизации, а когда его подлечили, он обнаружил, что цивилизация не лучше острова Рэмпол. Тут казнят Сакко и Ванцетти, а ему кажется, что он еще там, на острове, и видит, как дикари пожирают человека. В финале герой, выздоровевший, но охваченный унынием, беседует со своим знакомым Грейвзом (очередной вариацией Уэллса), и тот обнадеживает его: «Но просвещение как-никак распространяется. <…> Распространение новых идей вызвало к жизни и новый уклад жизни, более широкий взгляд на вещи».

В 1927–1928 годах Уэллс также опубликовал в «Санди экспресс» и «Нью-Йорк таймс» серию статей, изданных в конце 1928-го в виде сборника «Путь, по которому идет мир» (The Way the World is Going) — в рекламных пресс-релизах эти тексты называли «вызывающими». Они такими и были, особенно первый — «Человек становится другим животным», где Уэллс объяснил, что, вопреки тому, что мы сами о себе думаем, мы подвергаемся постоянным изменениям и постепенно наш вид изменится настолько, что откажется от обычной цели всякого вида — бесконтрольного размножения — в пользу интеллектуального и духовного совершенствования. Статья вызвала взрыв негодования и дискуссии в прессе — такого результата и хотел автор. Другие тексты тоже были вызывающими и кого-нибудь задевали: после статьи об итальянском фашизме правительство Муссолини запретило Уэллсу въезд в страну; статьи об Америке, в которых говорилось, что ее духовная культура переживает упадок, обидели американскую общественность, а «Нью-Йорк таймс» отказалась публиковать статью о процессе Сакко и Ванцетти, где американское общество было названо «стоящим на крови». Статьи о вреде патриотизма возмутили традиционалистов, статья в защиту опытов над животными — Бернарда Шоу; короче говоря, досталось всем. А тут еще подоспел судебный процесс с Флоренс Дикс; баталии утомляли, но они же придавали вкус жизни, которая без них казалась бессмысленной. Но не стоит думать, будто его поддерживала только злоба. Тогда же, например, он откликнулся на бедственное положение Джойса, написав ему знаменитое письмо (денежное вспомоществование прилагалось), которое следовало бы включить в учебник по толерантности, если бы существовал такой предмет:

«Много я получаю удовольствия от чтения ваших вещей? Нет. Чувствую я, что получаю что-то новое и открывающее мне новые перспективы, как когда, например, я читаю скверно написанную Павловым книгу об условных рефлексах в дрянном переводе X? Нет. И вот я спрашиваю себя: кто такой, черт его подери, этот самый Джойс, который требует такое количество моих дневных часов из тех нескольких тысяч, которые мне остались в жизни, для понимания всех его вывертов, и причуд, и словесных вспышек?

Это все с моей точки зрения. Может быть, вы правы, а я совершенно не прав. Ваша работа — необычайный эксперимент, и я буду делать все, что в моих силах, чтобы спасти ее от прерывающих ее запретов и уничтожения. Ваши книги имеют своих учеников и поклонников. Для меня это тупик.

Шлю вам всякие теплые и добрые пожелания, Джойс. Я не могу шагать за вашим знаменем, как и вы не можете за моим. Но мир широк, и в нем есть место для нас обоих, где мы можем продолжать быть неправыми».

* * *

В том же году Уэллс занялся кино. Он познакомился с молодым кинопродюсером и режиссером Айвором Монтегю, сокурсником Джипа и приятелем Фрэнка; Монтегю в 1925 году организовал лондонское кинематографическое общество. Он был социалистом, интересовался русским искусством; Уэллсу он очень понравился. Решили, что старший Уэллс напишет комедию, Фрэнк Уэллс ее адаптирует, а Монтегю поставит. Эйч Джи написал не одну, а три комедии (легенда гласит, что он сделал это в один присест, не отходя от стола): «Васильки», «Тоник» и «Грезы». Все три были успешно поставлены на студии «Энгл пикчерз» с кинозвездой Эвой Ланкастер в заглавной роли: это были очаровательные пустячки (например, история о том, как перепутались пути полицейского, грабителя и хорошенькой девушки), а Монтегю в работе над ними проявил себя как технический новатор, но не за горами уже была эра звукового кино, и они канули в Лету. Но Эйч Джи был доволен опытом и тотчас взялся за большой сценарий, который он начинал писать еще в 1926-м по заказу продюсера Годела и даже продал на него права, но покупатель обанкротился, — «Король по праву» (The King Who Was a King)[92].

В любом деле Уэллс хотел понять и объяснить «всё про всё»; он и свою первую серьезную кинематографическую работу предварил пространным разъяснением. Цель будущего фильма — «отразить все политические позиции» и «ясно показать, что мир на земле может быть сохранен только путем международного контроля над всем, что жизненно важно для всего человечества». Эйч Джи предупредил, что его фильм годится только для тех, кто ходит в кино за идеями, — отсюда можно сделать вывод, будто он не понимал, что такое кино. Однако это не так: его слова о том, каким должен быть главный герой — «красив, хорошо сложен, разумен и похож не на среднего человека, а скорее на средоточие человеческой сущности», «простой, с чистыми помыслами, не обремененный ничем и шагающий прямо к своей цели», «не знающий горечи неудач», — являются прямым руководством для создателя боевика. То же относится и к героине: «как и героя, ее следует лишить всякой яркой характерности; она должна быть красивой, энергичной и прямодушной». Далее говорится о том, что положительные персонажи будут «идеальны», а «все дурные качества будут характерны в этом фильме только для противной стороны». Так вот кто, оказывается, придумал Голливуд…

В сценарии есть принц, принцесса, костюмированные сражения, спецэффекты, гибель злодея и хеппи-энд; некоторые его фрагменты читаются как пародия. «Да, я принадлежу к Новому миру, миру трудящихся, к миру великого труда, к миру знаний и силы», — говорит герой. Присутствуют также «фигура трудящегося, красивого и сильного (не рабочий и не капиталист, а человек, смело идущий к цели), и какая-нибудь громадная машина, или гигантские ворота шлюза, или большой корабль на стапелях», но в целом это обычная голливудская история. Неудивительно, что она заинтересовала кинематографистов: права на нее купили известные продюсеры Бенн и Доран. Но фильм они так и не сняли (по причинам финансового характера), вследствие чего Уэллс на некоторое время потерял интерес к кинематографу.

В тот же урожайный год он написал приключенческую повесть для детей «Приключения Томми» (The Adventures of Tommy), а также продолжал работать над «Наукой жизни». Джулиан Хаксли готов был плотно заниматься книгой, Джипа тоже удалось пристыдить, его жена Марджори взяла на себя функции секретаря, которые ранее выполняла Кэтрин: дело спорилось. Хаксли весной приезжал в «Лу-Пиду», пару недель работали совместно; осенью молодые соавторы вновь начали отлынивать и последовали сердитые и жалобные письма («Ах, сколько времени и сил тратится впустую! О, мой соавтор!!!»); тем не менее книга была уже на подходе, а неугомонный Эйч Джи задумывал новую, в которой должно было быть «всё» об экономике. Несмотря на ссоры с Одеттой, в «Лу-Пиду» работалось хорошо. Эйч Джи был за это благодарен своей подруге и, чтобы она его «недоставала», старался удовлетворять все ее желания. Она захотела квартиру в Париже — пожалуйста, роскошные апартаменты с видом на Сену и Эйфелеву башню. Теперь, живя на два дома, они виделись реже и соответственно ругались меньше.

1929-й начался с очередного проекта: совместно с Беннетом, Джулианом Хаксли, Олдосом Хаксли, Ричардом Грегори и еще двадцатью литераторами и учеными было решено издавать журнал, в котором обсуждалось бы «всё». Издание назвали «Реалист» с подзаголовком «Журнал научного гуманизма», главным редактором стал журналист Арчибальд Черч, литературным редактором — историк и психолог Джеральд Херд. Люди были все обеспеченные, деньгами скинулись, солидное пожертвование сделал Альфред Монд, в идеях тоже недостатка не было. Однако журнал после шести выпусков принес убытки и прекратил существование: разгорался мировой экономический кризис, время, неблагоприятное для начинаний.

Как лектор Уэллс всегда был нарасхват (хоть и неважно говорил): в апреле его пригласили сделать доклад в Берлине. 15 апреля он прочел в здании рейхстага небольшой доклад «Здравый смысл и мир во всем мире», познакомился с Эйнштейном и министром иностранных дел Густавом Штреземаном, последним оплотом либерализма в немецкой общественной жизни. Но это было не главное — в Берлине он воссоединился со своей русской возлюбленной.

Все, касающееся баронессы Будберг, — сплошные тайны и двусмысленности. Сам Уэллс пишет, что встреча в Берлине была первой с тех пор, как они расстались в Петрограде, хотя переписка возобновилась примерно годом ранее. Однако биографы — его и ее — склонны считать, что они уже встречались в Лондоне; Берберова утверждает, что Мура даже посетила «Истон-Глиб» летом 1927-го, когда умирала Кэтрин, и была ей представлена. Все эти утверждения не подкреплены документальными источниками, не установлено даже, бывала ли Будберг в Англии в период с 1921 по 1929 год. Мы не видим серьезных причин, по которым следовало бы не доверять свидетельству самого Уэллса, который написал, что в «Истон-Глиб» Мура была дважды — в 1929 и 1930 годах. То есть найти такие причины, конечно, можно: а) ему было неловко признаться, что он виделся с любовницей в период болезни жены или б) поскольку поездки Муры в Лондон в 1920-х годах были шпионские, то упоминать о них не нужно. Но все это представляется маловероятным. «Я давал клятву, что, если когда-нибудь эта дверь снова окажется передо мной, я войду в нее». Теперь-то, когда жизнь на исходе, а Дверь отворилась и королева фей стоит перед ним, он, конечно, сделает шаг?

Ничего подобного: провел с Мурой несколько дней и вернулся в Англию, потом — в Грасс. Назначил ей денежное содержание. Не было речи не только о браке, но даже о регулярных встречах. «Правда, был момент, когда меня потянуло открыть эту дверь, ведь для этого пришлось бы сделать всего каких-нибудь три шага в сторону. В глубине души я был уверен, что она распахнется для меня, но тут я подумал, что ведь это может меня задержать, я опоздаю на свидание, а ведь дело идет о моем самолюбии». В «Постскриптуме» он объяснял свое поведение тем, что был слишком стар и ленив, чтобы соединять себя узами с молодой женщиной. «Я был счастлив тем, что она мне давала, но тогда вовсе не был намерен полностью завладеть ею, что было бы естественно для любого разумного мужчины. Мне казалось, ей следует удачно выйти замуж, обзавестись мужем, который будет ей служить и боготворить ее, как она, на мой взгляд, заслуживала».

Он объявил Муре, что не женится на ней, не хочет иметь от нее ребенка и не собирается оставлять Одетту, а она, в свою очередь, свободна. «На самом деле я принес ее в жертву, разумеется, не Одетте, а моей работе и моей позиции сознательного эгоистичного самосохранения». Была и другая причина — ревность. «Я думаю, с самого начала у меня было очень ясное ощущение, что есть много такого, чего мне лучше не знать. Я не хотел слышать историю ее жизни, не хотел знать, какие неведомые мне воспоминания о прошлом или нити чувств переплелись у нее в мозгу. <…> Я думал, у нее было такое же множество партнеров, как у меня женщин, и все эти отношения могли с таким же успехом продолжаться. В ту пору я не донимал ее вопросами. Она держалась непринужденно и дружелюбно со всеми, и у меня не было оснований предполагать, что она физически так уж разборчива». Коль скоро речь идет о Муре, то никто никогда не узнает, были подозрения обоснованны или нет. Предложенные условия она приняла. Эйч Джи скоро понял, что не может без нее жить, что согласен прощать любую измену. Но было уже поздно.

Одетта ничего не знала, и лето в Грассе прошло спокойно. Лихорадочно дописывалась «Наука жизни»: к сентябрю труд был почти завершен. Права на публикацию в Англии приобрело издательство «Касселс», в США — издательство «Нельсон Даблдэй». Авторы получили 15 тысяч фунтов за английское издание и 75 тысяч долларов за американское, распределив доход между собой: 40 процентов — Уэллсу-старшему, по 30 процентов — Джипу и Джулиану Хаксли. Это было справедливо, поскольку в завершающей стадии работ основная нагрузка лежала на Эйч Джи и он все время координировал работу. В последующие годы «Наука жизни» переиздавалась несколько раз, была переведена на французский и немецкий. Это громадный труд (девятитомный в последнем предвоенном издании), прекрасно написанный, новаторский по характеру: как «Схема истории» была первым современным учебником истории, так «Наука жизни» — первым современным учебником биологии, очень качественным, в котором действительно было освещено «всё»: теория эволюции, зоология, антропология, психология, отчасти медицина и даже «пограничные науки» — телепатия и гипноз. Это было великое дело — другому человеку одного такого довольно на всю жизнь. Но Эйч Джи собирался умирать и торопился поведать человечеству остальное «всё» — про экономику.

Третий учебник назывался «Труд, богатство и счастье человечества» (The Work, Wealth, and Happiness of Mankind). Подготовительные работы начались летом 1928-го, когда еще не была завершена «Наука жизни», схема предполагалась привычная: пара соавторов пишет отдельные главы, а Уэллс пишет свою часть и осуществляет координацию. Но на сей раз пошло не гладко. Первоначально соавторов было двое: инженер Эдвард Кресси, автор книг о технических изобретениях и истории промышленности, и Хью Пембрук Воулз, промышленник, социалист, друг СССР, соавтор Уэллса по «Социализму и великому государству». С ним и возникли проблемы. Главы, которые Воулз написал, оказались, по мнению Уэллса, никуда не годными. Уэллс должен был заплатить соавторам по шесть тысяч фунтов, из них примерно 800 авансом. Воулз аванс получил и требовал остальное, Уэллс платить отказывался. Воулз обратился с жалобой в «Авторское общество», которое приняло его сторону. Несколько месяцев длилось разбирательство, в которое было втянуто множество литераторов. В итоге Уэллс частично выплатил Воулзу компенсацию, а также опубликовал ехидную брошюру «Неудобные соавторы». По мнению друзей Уэллса, это была выходка, недостойная его. Но без этих выходок он не был бы Уэллсом.

К Кресси у Уэллса не было претензий, но вдвоем они не могли управиться с работой. Стали искать новых помощников, и к середине 1929-го сложился коллектив: Уэллс, Кресси, Эмбер Бланко-Уайт (бывшая Ривз), специалист по демографическим вопросам Карр-Сондерс и давний друг Грэм Уоллес; даже Одетту привлекли к редактированию. Как ни странно, эта разношерстная компания справлялась с задачей. Эйч Джи успокоился и начал параллельно с этой работой писать роман о фашизме — «Самовластье мистера Парэма» (The Autocracy of Mr. Parham; опубликован издательством «Хайнеман» в 1930 году).

Мистер Парэм — человек «с милыми его сердцу нелепыми обобщениями, с идеями о нациях, воплощенных в отдельных великих людях, и прочим давно устаревшим мусором кабинетной политической премудрости»; ему не нравится современный мир, и он мечтает о «сильной руке»: «Человек с оружием в руках остается хозяином в своем доме, пока не придет другой, сильнейший. Таков ход истории, милостивый государь. Так повелось испокон веков. Что такое ваша свобода слова? Просто возможность нести всякий вредный вздор и сеять смуту! Что до меня, я ни секунды не колебался бы в выборе между безответственной болтовней и интересами нации. Неужели вы можете всерьез сожалеть о возрождении порядка и дисциплины в странах, которые были на пути к полнейшей анархии?» Парэм ненавидит современную науку: «Давным-давно надо было запретить всякие исследования всем, кто не подчинен воинской дисциплине, а на всяких ученых распространить действие закона о государственной тайне. Вот тогда они были бы у нас в руках. И, может быть, этот их треклятый прогресс шел бы не так быстро». А особенный ужас у него вызывают участники «открытого заговора», призывающие покончить с войнами и устроить мир по-новому: «Эти люди открыто, нимало не стесняясь, вступали в заговор против подчинения и патриотизма, против верности, дисциплины и всех с великим трудом построенных основ управления государством, — и все это во имя какого-то фантастического международного сообщества».

Парэм стал посещать спиритические сеансы и познакомился с духом, который желает одернуть распоясавшееся человечество. Парэм согласился стать вместилищем духа, и вместе они сделались диктатором, чьи речи пародируют выступления Муссолини: «Я стою за вещи простые и ясные: за короля и отечество, за религию и собственность, за порядок и дисциплину, за пахаря на земле, за всех, кто делает свое дело и исполняет свой долг, за правоту правых, за святость святынь — за извечные устои человеческого общества». Ради торжества «извечных устоев» диктатор начинает войну и успешно захватывает одну страну за другой. Глава «Война с Россией» получила особенную похвалу от Майского, назвавшего речь Парэма о русских «одним из самых впечатляющих мест в романе». Вот эта речь. «Здесь, — сказал мистер Парэм, — в самом сердце Старого Света безмерно огромная, сильная, потенциально более могущественная, чем почти все страны мира, вместе взятые, — он на мгновение умолк, точно опасаясь, что его подслушают, и докончил: — лежит Россия. И не важно, кто правит в ней — царь или большевики. Россия — вот главная опасность, самый грозный враг. Она должна расти. У нее огромные пространства. Неисчерпаемые ресурсы. Она угрожает нам, как всегда, через Турцию, как всегда, через Афганистан, а теперь еще и через Китай. Это делается непроизвольно, иного пути у нее нет. Я ее не осуждаю. Но нам необходимо себя обезопасить». Основные боевые действия между Англией и СССР ведутся в Афганистане: «Тотчас в качестве меры предосторожности русские войска заняли Герат, а британские войска — Кандагар, и мощный английский авиадесант, поддерживая атаку дружественных курдов, захватил и разграбил Мешхед. Англичане разбомбили Герат, и одновременно русские бомбили Кандагар, но куда менее успешно». Не иначе, Путешественник во времени снова слетал в будущее, год этак в 1979-й, правда, название одной страны перепутал, но это пустяк…

На пути Парэма встает Америка, сильная и миролюбивая, и дела его начинают идти хуже. Англичане не хотят воевать, диктатура повсюду разваливается: «По Венгрии и Румынии прокатилась волна погромов. Что и говорить, во всех странах Восточной Европы и ближней Азии, каково бы ни было политическое лицо их правительств, население, судя по всему, видело в погромах лучший способ отвести душу». А тут еще прогрессивные химики изобрели вещество, «которое, проникая в кровь, нервы и мозг человека, очистит его разум», так что дело Парэма погибло, и он сам — тоже. Потом, правда, оказалось, что все это был сон.

Уэллсовский Парэм — вовсе не чудовище, это добропорядочный англичанин, которому, казалось бы, превращение в фашистского диктатора не грозит. Когда писался роман, будущий вождь британских фашистов Освальд Мосли тоже был добропорядочным англичанином; более того, он был лейбористом (а еще раньше — консерватором) и, когда его партия победила на выборах в 1929-м, вошел в состав правительства. Но червячок — тот же, что у Парэма, — в нем сидел давно: ему хотелось «подчинения и патриотизма», «верности и дисциплины», и в 1932-м он организовал партию «Британский союз фашистов». Уэллс был с Мосли хорошо знаком — «он казался мне скучным и тяжеловесным, в политике — подражательным, в речах — плоским и пошлым». Можно подумать, что Парэм списан именно с Мосли. Но в 1929-м никто, даже Уэллс, не мог предположить, что тишайший Мосли станет предводителем стада, избивающего людей в Альберт-холле. Это было предвидение, сделанное в той области, в которой Уэллс обычно был слаб, — человеческой психологии. Много говорилось о том, что поздние романы Уэллса антихудожественны, слабы, но в конце 1920-х с ним что-то случилось и он вновь стал писать лучше: «Блетсуорси» и «Парэма» нельзя назвать шедеврами, но они изящно скроены, эмоционально убедительны и остры как бритва.

* * *

Спустя два года после кончины жены Уэллс продолжал ожидать своей смерти; понимая, что писать о нем будут, он решил позаботиться об этом заранее, как покупают участок на кладбище. О нем уже писали — упоминавшиеся Брукс, Дарк, Арчер, Беннет, Честертон и другие. Но это не были биографии. Теперь Уотт познакомил его с молодым литератором Джеффри Гарри Уэллсом (не родственником), который специализировался на биографических работах, писал о Дарвине и Шоу. Он также опубликовал в 1925-м библиографию работ Эйч Джи[93], а теперь хотел написать его биографию. Уэллс согласился, но попросил взять псевдоним. Джеффри Уэллс стал Джеффри Уэстом. Ему была дана полная свобода. Он использовал переписку Уэллса, какую смог разыскать, беседовал с родственниками, старыми друзьями. Книга «Эйч Джи Уэллс: эскиз портрета» была написана менее чем за год и опубликована в издательстве «Хоу» в 1930-м. Это небольшая вещь, очень доброжелательная и милая, изобилующая картинками из детства героя, но не слишком глубокая. Уэллсу она понравилась, хотя это было не совсем то, чего он хотел.

К зиме 1929 года Эйч Джи решил, что у него слишком много домов. Он продал лондонскую квартиру и купил другую, более современную, на улице Чилтерн-Коурт, а летом 1930-го также продал «Истон-Глиб» (сыновья, которым предназначался этот дом, жить в нем не захотели — они предпочитали город), что вызвало возмущение Одетты, надеявшейся стать хозяйкой особняка. За ней оставались парижская квартира и «Лу-Пиду». Сам Уэллс бывал в Грассе все реже. В июне 1930-го он ездил в Женеву, чтобы встретиться с Рабиндранатом Тагором, совершавшим поездку по Европе. Как и с Масариком, общего языка не нашли. Оба отмечали факт унификации культур, но для Уэллса это было хорошим признаком, а для Тагора — нет, ибо эта унификация совершалась по европейскому образцу. Уэллс считал, что человечество будет общаться на интернациональном языке, — Тагор говорил, что лучше развивать национальные; Уэллс говорил, что музыка интернациональна, — Тагор это отрицал, и т. д. Диалог завершился примечательными словами Тагора: «Меня часто спрашивают, каков мой план. Мой ответ — у меня нет никакой схемы». Человек, у которого нет ни схемы, ни плана, — что полезного для себя мог Эйч Джи почерпнуть из общения с ним?

Большую часть 1930 года Уэллс провел в Лондоне, где работал над «Трудом, богатством и счастьем». Чарли Чаплин, приезжавший в Англию в октябре, был у него на новой квартире и потом вспоминал, что она походила на штаб: четыре машинистки стучат на машинках, все бегают с какими-то бумагами… Главным секретарем была невестка Марджори Уэллс — как прежде Кэтрин, она проводила переговоры с агентом и издателями, вела корреспонденцию, отвечала на звонки, нанимала машинисток, стенографисток и прислугу. Свекор ни минуты не мог без нее обходиться.

Быть в Лондоне ему было в ту пору необходимо еще и потому, что там находилась редакция радио «Би-би-си», начавшая регулярное вещание в 1922 году. То, что мы называем ток-шоу, появилось задолго до телевидения: Уэллс стал одной из первых «звезд» этих радиопрограмм. Правда, поначалу он возможностей радио не оценил. Впервые его пригласили на Би-би-си в 1925-м, высказаться по поводу телепатии. Он отказался. Ему предложили читать вслух свои тексты. Директор «разговорных» программ Ланс Сивкинг, его приятель по Реформ-клубу, обещал, что читать нужно будет в тихой, уютной комнате, назначил оплату: два фунта за тысячу прочитанных слов, предлагал бесплатно провести радио в квартиру Уэллса. Эйч Джи опять отказался. Он слушал программы Би-би-си и счел их вульгарными. Кроме того, он ужасно боялся. Уговорила его в 1929-м Хильда Мэтчисон, помощник Сивкинга, с которой он обедал у своей знакомой Эйлин Пауэр; Бертран Рассел, присутствовавший на этом обеде, вспоминал, что Уэллс по рассеянности утащил сумочку Мэтчисон, оставив ее без единого пенса, а та воспользовалась инцидентом, чтобы выудить у него согласие на выступление в эфире. Он выдвинул условие: отсутствие цензуры; Мэтчисон обещала, что ее не будет, но потребовала не задевать короля и религию.

Первое выступление Уэллса по радио состоялось 10 июля. Ублажали знаменитость как могли: перед эфиром был устроен обед за счет редакции, на который Уэллс пригласил своих гостей (около десятка), потом гостей пустили в студию, чтобы ему было не так страшно. Пригласили симфонический оркестр — играть перед выступлением. Принесли сифон с содовой и даже бутылку виски, если гость пожелает во время выступления промочить горло. Тема была — Лига Наций. Короля и религию Уэллс не обижал, но обидел патриотизм, заявив, что это явление несовместимо с миролюбием и тормозит прогресс. Говорил он в микрофон не так хорошо, как Киплинг или Шоу, слабым от волнения голосом, смущался, кашлял, но в общем получилось прилично: иные знаменитости в эфире и вовсе опозорились. Речь была на следующий день напечатана в газете «Лиснер». В редакцию хлынули возмущенные письма. «Простые слушатели» обвиняли Уэллса и Би-би-си в социализме, пацифизме, растлении умов. Профессионалы отреагировали иначе. В «Обсервер» вышла статья, где говорилось, что идеи Уэллса чрезвычайно интересны, и высказывалось мнение, что он со временем станет хорошим оратором. Сам он был в восторге, как человек, совершивший трудный и опасный подвиг, но от следующего приглашения отказывался — боязно.

Мэтчисон настояла на своем, пообещав, что он может привести с собой сколько угодно друзей и они будут держать его за руку, чтобы он не боялся. Через несколько недель он принял участие в серии ток-шоу «Точки зрения» наряду с Бернардом Шоу, физиком Оливером Лоджем и биологом Джоном Холдейном. Неизвестно, держали ли его за руку, но знакомых он привел — депутата парламента Артура Колфакса с женой, и редакция опять кормила их обедом. Его выступление было посвящено эволюции человека и завершалось словами о том, что он хотел бы «перевернуть радио так, чтобы у микрофона оказались его слушатели и высказали ему свои точки зрения».

Редакцию завалили письмами, на сей раз заинтересованными. Его снова пригласили выступить, а также сделали новое предложение: радиопостановки по его рассказам. Он уже изменил свое мнение о радио и не возражал. На Би-би-си он сделался постоянным гостем. В 1931-м он принял участие в серии радиопрограмм на «русскую» тему; текст его выступлений был издан в виде брошюры «Новая Россия», а в очень сжатом виде они вошли в очередную редакцию «Схемы истории». Засим последовало выступление на тему «Что бы я сделал с миром», в котором Эйч Джи рассказал, что осуществил бы всеобщее разоружение, ввел единую валюту, реформировал образование и сельское хозяйство; на все это он отводил 21 год. Поднялся шум, слушатели опять возмутились. В общем, он был востребован и в моде.

В октябре в Лондон на несколько дней приезжала Мура Будберг, а в ноябре состоялась знаменательная встреча. Поскольку Эмбер Бланко-Уайт, став соавтором Уэллса, часто виделась с ним, было решено, что их дочь может наконец познакомиться с биологическим отцом. Девушке исполнился 21 год, она с отличием сдала экзамены на степень бакалавра наук в Лондонской школе экономики: хороший предлог для праздничного ужина, на который Уэллс пригласил Бланко-Уайтов. Он сильно робел и попросил знакомую светскую даму Эдит Баньолд сопровождать его «во избежание возможных эксцессов». Но эксцессов не было. Анна Джейн оказалась разумной девушкой. Она любила своего отца, который ее воспитал, и с уважением отнеслась к человеку, чьи гены унаследовала. Эйч Джи увидел в ней «чистую духом, страстно увлеченную работой, в меру честолюбивую молодую женщину»:

«Я не думаю, что ребенок, которого я в глаза не видал с младенчества до зрелости, может воспринимать меня как настоящая дочь, но я вижу в ней как бы любимую племянницу, и всякий раз, когда она оказывается в Лондоне, мы с ней вместе обедаем, и бываем в театре, и очень мило друг с другом общаемся». Опять, как о сыновьях: нет никакой там «кровной связи» и особенной любви. Но в письме к дочери, отправленном спустя год после знакомства, отец писал иное: «На протяжении многих лет я старался забыть о твоем существовании. Но ты — моя кость от кости и плоть от плоти, и это факт. Я очень люблю тебя». Энтони Уэллс потом утверждал, что Анна Джейн их общего отца терпеть не могла. Сама Анна Джейн Бланко-Уайт, когда журналист Ричард Брукс брал у нее интервью в 1976 году, отзывалась об Эйч Джи тепло и считала, что он и Эмбер всю жизнь любили друг друга. На другой же день после встречи с дочерью Уэллс учредил для нее траст, средства от которого обеспечивали ее на всю жизнь. (Анна Джейн потом уедет жить в США, а оттуда в Австралию.) Общение со старшими Бланко-Уайтами также стало регулярным: мужа Уэллс находил скучноватым, но ценил в нем терпимое отношение к себе, а сама Эмбер постепенно стала для него доброй приятельницей. Это была самая скандальная из его связей, а завершилась она более идиллично, чем какая-либо другая.

Работа над «Трудом, богатством и счастьем» заняла почти весь 1930-й, Уэллс отвлекся лишь на два небольших публицистических текста, которые будут изданы на будущий год — «Путь к миру во всем мире» и «Что нам делать с нашей жизнью?». Для книги ему нужен был консультант по советской экономике — им стал Майский. Отношения между Великобританией и СССР были к тому времени восстановлены лейбористским правительством, возвратившимся к власти после выборов 1929 года, но Майский в Англию не вернулся — он был назначен послом в Финляндию. Уэллс консультировался с ним по почте. Работа шла медленно, и поздней осенью, оставив холодный Лондон ради «Лу-Пиду», Эйч Джи начал «классический, старинный» роман — «Бэлпингтон Блэпский» (The Bulpington of Blup: Adventures, Poses, Stresses, Conflicts, and Disaster in a Contemporary Brain, опубликован издательством «Хатчинсон» в конце 1931 года).

В герое сидят два человека: Теодор Бэлпингтон пытается смотреть в лицо фактам, но Бэлпингтон Блэпский, «настоящий англичанин», который ненавидит и боится «евреев, пуритан, либералов, прогресса, эволюции и всех этих темных и страшных сил», окружает свою жизнь привычными иллюзиями: «Мы верим в более ощутимые и глубже затрагивающие нас понятия верности, в пылкое безумство личной любви, в королевский сан, в доблестное ведение войны, в красоту благородных усилий и высокую трагедию». Противостоящие Бэлпингтону Блэпскому сторонники нового мира убеждены, что успех их дела не за горами. Им возражают: «„Вы упускаете из виду вечные, основные свойства человеческой природы. Вот в чем ваша ошибка. Вы могли бы построить этот ваш пресловутый плановый мир только при одном условии, а именно: если бы человечество было не тем, что оно есть“. — „Мы его переделаем, — сказал молодой человек. — Воспитаем“. — „Воспитание — это шлифовка! Воспитанием не переделаешь“». Но Эйч Джи был убежден, что воспитание — не шлифовка и достаточно преподавать школьникам историю по-новому, чтобы они начали по-новому мыслить.

В конце марта 1931-го с готовым текстом «Бэлпингтона» Уэллс вернулся в Англию. Родина встретила его печальными событиями: на другой день после его приезда умер Арнольд Беннет. А в августе врачи обнаружили у Эйч Джи диабет в тяжелой форме. Когда он еще не знал о диагнозе, было уговорено, что в конце лета он приедет к Одетте. Но теперь нужно было оставаться в Лондоне и спешно лечиться, так как на осень была запланирована очередная поездка в США по приглашению американских издателей, которые готовились выпустить «Труд, богатство и счастье». Одетта, нарушив запрет появляться в Англии, приехала ухаживать за больным. Больной не желал ее видеть: он был убежден, что она ему изменяет, и менее, чем когда-либо, был настроен на ней жениться. Чтобы выпроводить Одетту в Грасс, ему пришлось поехать с ней и пробыть в «Лу-Пиду» две недели, что не пошло на пользу его здоровью. В сентябре он вернулся в Лондон, а несколько дней спустя умерла — от той же болезни, что обнаружили у него самого, — его первая любовь, Изабелла. Он почувствовал себя совсем одиноким, но Одетту видеть все равно не хотел. Пригласил в Лондон Муру Будберг, она пробыла с ним неделю, а когда Мура уехала, отправился в Америку. Поездка отняла полтора месяца и страшно его измотала; единственная радость — встреча с Маргарет Сэнджер, связь с которой из «страстно дружеской» превратилась к тому времени в просто дружескую.

На обратном пути он простудился и чувствовал себя ужасно: ходячая развалина, а не человек. Ему казалось, что английской прохладной зимы он не переживет. Пришлось ехать зимовать в Грасс. Там ему стало лучше. Но отношения с Одеттой накалялись, и на душе у него было так скверно, что однажды ночью он, мучась бессонницей, поднялся, побрел в кабинет и «с разгону» начал писать — он и сам тогда не знал, что такое пишет: «Чтобы думать, необходима свобода. Чтобы писать, нужен покой. Но бесконечные неотложные дела выводят меня из равновесия, а каждодневные обязанности и раздражающие мелочи не дают сосредоточиться. И нет ни малейшей надежды избавиться от них, ни малейшей надежды целиком отдаться творчеству, прежде чем меня одолеют недуги, а за ними и смерть. Я измотан, вечно собой недоволен, и в предчувствии неизбежных неприятностей не могу взять себя в руки, чтобы должным образом распорядиться собственной жизнью». Он написал еще несколько страниц в подобном духе. А наутро Одетта объявила, что уезжает путешествовать. То непонятное, что он начал писать ночью, было отложено в долгий ящик.

На Ривьере в ту зиму собралось неплохое общество — Сомерсет Моэм, Элизабет фон Арним, много литераторов, политиков, светских людей, — и Эйч Джи без Одетты очень хорошо проводил время. «Я подчинился правилам поведения диабетика — и у меня появился такой заряд сил и бодрости, словно я заново родился». Он ненавидел болезни, как врагов, и сражался с ними, как с врагами: в 1934 году он на собственные средства совместно со своим лечащим врачом Лоуренсом учредит «Британскую диабетическую ассоциацию» — организацию по изучению диабета и способов борьбы с ним, которая и поныне успешно функционирует. В Лондон он вернулся в марте — как раз к выходу «Труда, богатства и счастья».

В завершающей книге трилогии «про всё» снова было «всё» — обзор экономических теорий, промышленность, банковское дело, демография, история среднего и высшего образования, архитектура, здравоохранение, профсоюзы, «женский вопрос»; отдельные главы были посвящены театру, спортивным играм, производству пластмассы, бумаги, резины, стали и сплавов. Заканчивалась она словами: «Что станет результатом предпринятого нами обзора истории, науки жизни и экономических условий? Это будет постепенно растущее понимание. Прогресс продолжается, несмотря на человеческие страхи и заблуждения. Он будет продолжаться, и наша раса выживет». Книга вышла в 1932-м в «Хайнемане» в Англии и в «Даблдэй» в Штатах. Повсюду бушевал экономический кризис, и заплатили авторам втрое меньше, чем за предыдущие части трилогии. Но расходилась книга хорошо. Под конец жизни Уэллс скажет о своем труде: «Вероятно, эти три работы и по сей день представляют собой самое четкое, полное и компактное изложение того, что должен знать обычный гражданин современного государства». Звучит самонадеянно, но это правда. Человек, который захотел бы узнать «всё про всё», по сей день не найдет лучшего источника — кроме Интернета.

В начале лета 1932 года по приглашению Фернандо де лос Риоса, испанского министра просвещения, Эйч Джи совершил автомобильную поездку по Испании, где в 1931-м пала монархия. Риос был занят программой по ликвидации неграмотности, правительство открывало десятки школ. В Испании, а не в России Уэллс теперь видел идеал. «Россия никогда не мыслила так конструктивно, как Испания. В ней не было такого богатства свободной мысли. Она не обладала достаточной умственной энергией для развития философии. Она всегда только пребывала в экстазе, пророчествовала и устанавливала догмы». Он вернулся из поездки довольным. А в августе его пригласили выступить перед оксфордскими студентами, которые организовали дискуссионный кружок либерального толка. Он прочел доклад «Либерализм и революционный дух», в котором сказал много такого, о чем его биографы — даже недоброжелательные — обычно умалчивают.

Началось-то за здравие: обращаясь к молодым либералам, Уэллс определил либерализм как «признание возможности существования одного преуспевающего и прогрессивного сообщества справедливых, доброжелательных, свободомыслящих и свободно выражающих свои мысли людей». Но либерализм — «бессильный гигант, которому трудно жить в окружении множества чрезвычайно жестоких и энергичных карликов». Он «не влияет на образование», а посему не может достичь своих целей. Ему надобно стать сильнее. Но как?

«Мы видим фашизм в Италии и множество неуклюжих подражаний ему в других местах и видим, что российская компартия тоже движется в подобном направлении. <…> Такие организации не просто предназначены для распространения своих идей, это — сверхорганизации, которые идут на смену парламентской демократии с ее нерешительностью и неповоротливостью. Мир устал от парламентаризма. Фашистская партия — в меру ее способностей — это Италия сегодня. Коммунистическая партия в меру ее способностей — это Россия сегодня». Чтобы противостоять этим силам, либерализм должен уподобиться им; он должен стать «либеральным фашизмом», силой, которая начнет свое существование как «дисциплинированная секта», но затем станет «всеми поддерживаемой организацией преображенного человечества».

Речь Уэллса была опубликована в «Нью стейтсмен», за ней последовала статья «Проект мировой либеральной организации», развивающая те же идеи; позднее эти два текста вместе с несколькими статьями составили сборник «После демократии» (After Democracy: Addresses and Papers on the Present World Situation), вышедший в издательстве «Уоттс». Ничего особенно нового в речах Уэллса не было: парламентская демократия никуда не годна, ибо невежественная толпа выбирает черт знает кого (он словно знал заранее, что Гитлер через несколько месяцев победит на выборах), а хорошим людям пора уже перестать быть прекраснодушными болтунами и взяться за дело. Уэллс говорил о фашизме не по содержанию, а по методу (радикальная, энергичная, жестко организованная политическая сила): против дубинок следует бороться дубинками, благая цель оправдывает средства. В другой книге, которая будет написана в 1933-м, Уэллс снова говорит о фашизме: «Интеллектуальное содержание фашизма было ограниченным, националистическим и романтичным; его методы, особенно в начальной стадии, были ужасны, но он, по крайней мере, поддерживал дисциплину и единение своих членов». Но в том и опасность этого иезуитского подхода, что его каждый использует в своих целях. Мосли, уже задумавший фашистскую партию, истолковал речи Уэллса в свою пользу, несмотря на то, что их социальные идеалы не имели между собой ничего общего.

Но слово — не воробей; в 2008 году вышла книга Дж. Голдберга, название которой — «Либеральный фашизм»[94] — по словам автора, позаимствовано из речи Уэллса. Голдберг доказывает, что либералы, такие как Уэллс и сорок второй президент США Билл Клинтон, — это фашисты, потому что они за государственное вмешательство в экономику, а консерваторы — это либералы, потому что они за свободное предпринимательство. Так называемые либералы хотят заменить Бога и Корону логарифмической линейкой и отравить всю жизнь на Земле. Уэллс действительно не видел в понятиях «Бог» и «Корона» ничего хорошего и предпочитал им логарифмическую линейку. Он также не скрывал, что авторитарные методы ему импонируют. Но вряд ли либералы всех времен и народов должны отвечать за то, чего наговорил человек, который либералом не был, как не был ни фашистом, ни социалистом (Замятин: «Но если бы какая-нибудь партия вздумала приложить Уэллса как печать к своей программе — это было бы так же смешно, как если бы стали Толстым или Розановым утверждать православие»), а лишь метался всю жизнь в поисках каких-нибудь энергичных людей, а увидев, что они делают, бежал от них как от огня. В сущности он всегда мечтал только об одном: чтобы миром правили умные, а не дураки, и чтобы это сделалось сразу повсюду и «быстренько».

Либералов идеи Уэллса отвращали и пугали. Рассел в 1931-м издал книгу «Научное мировоззрение», где предостерегал от возможного захвата власти группой технократов, стремящихся вместо имущественных классов создать классы биологические, а в 1932-м Олдос Хаксли опубликовал «Дивный новый мир». Как и в прежних своих книгах, «Желтый Кром» и «Контрапункт», Хаксли жестоко пародировал утопические теории Уэллса. В «дивном новом мире», придуманном такими, как Уэллс, технократами, исчезли нищета, болезни и войны, зато все механизировано, искусство умерло, женщины не рожают, ни у кого нет души. Пародия умная и смешная, но не очень-то справедливая. Ладно, Хаксли имел право отмахнуться от уэллсовского «Сна», видения нежной страны, «где с первым же неумелым глотком воздуха дитя вдыхает милосердие» и «почитаются щедрые сердца, готовые давать, не размышляя, не считая» — ведь Уэллс сам написал кучу книг, которые со «Сном» не вяжутся; но Хаксли также передернул карты в одном принципиальном вопросе. В «дивном новом мире» дети воспитываются с помощью гипноза — они не думают. Уэллс не только не проповедовал ничего подобного, он всю жизнь против этого сражался, призывая учить детей мыслить, анализировать, спорить. И еще одно. У Хаксли человек, выросший вне «дивного нового мира», говорит его правителю:

«— Не хочу я удобств. Я хочу Бога, поэзию, настоящую опасность, хочу свободу, и добро, и грех.

— Иначе говоря, вы требуете права быть несчастным, — сказал Мустафа.

— Пусть так, — с вызовом ответил Дикарь. — Да, я требую.

— Прибавьте уж к этому право на старость, уродство, бессилие; право на сифилис и рак; право на недоедание; право на вшивость и тиф; право жить в вечном страхе перед завтрашним днем; право мучиться всевозможными лютыми болями…

— Да, это все мои права, и я их требую».

Да, человеку нужен его дивный старый мир, нужны и поэзия, и Бог, свобода, и добро, и, наверное, грех — но не совсем ясно, почему это противопоставлено «удобствам» и почему нехорошо бороться против рака, сифилиса, вшивости и лютых болей. Зато вполне логично, что права на эти восхитительные вещи всегда (поищите исключений — вы их не найдете) требуют писатели, которые выросли в обеспеченных семьях и никогда не испытывали страха перед завтрашним днем. Когда раком заболел сам Олдос Хаксли, он не пожелал воспользоваться своим правом на страдание и лютую боль, а предпочел принимать ЛСД и вскоре покинул дивный старый мир с помощью смертельной инъекции. Больной (с тем же диагнозом) Уэллс оставался в этом мире до конца и до самого конца — работал.

* * *

Зима 1932/33 года стала последней, которую Эйч Джи провел в «Лу-Пиду». Он не мог больше выносить присутствия Одетты. Тосковал по Муре. «Когда ее не было рядом, мысли о ней буквально преследовали меня, и я мечтал: вот сейчас заверну за угол, и она предстанет передо мной — в таких местах, где этого никак не могло быть». В Грассе по соседству жила русская дама: ей было за шестьдесят, но он испытывал прилив нежности при мысли о ней, потому что она была русская, высокого роста, как Мура, и слова произносила, как Мура, с теми же ошибками и акцентом. Помните, год назад он посреди ночи взялся писать что-то жалобное, а когда Одетта уехала, забыл об этом? Теперь, когда она была рядом, он продолжил эти записки. «Чтобы думать, необходима свобода…» Так начинается «Опыт автобиографии». Возможно, если бы не Одетта Кюн, мир мог никогда не увидеть этой замечательной и странной книги.

Эйч Джи начал свои записки с упоминания юнговской теории «персоны» — суммы представлений человека о том, каким он хотел бы быть и каким ему хотелось бы казаться другим. «Персона» «может быть честной перед собой или черпать часть своих представлений из мира грез». Его «персона» честная — но он тут же предупреждает нас, что это, возможно, ему только кажется. Разумеется, в первых строках было объявлено, что это книга про всё: «Мое повествование, очень личное, будет в то же время говорить о людях, на меня похожих. А заодно и обо всей нашей эпохе в целом». Ее подзаголовок — «Открытия и приключения одного вполне заурядного ума». Эйч Джи убеждает читателя, что в умственном отношении он абсолютно ничем не выделяется, память у него скверная, соображает он туго. «Ум, в котором запечатлелся мой жизненный опыт, нельзя назвать первоклассным. Не уверен, что на выставке умов, вроде выставок кошек или собак, он мог бы претендовать даже на третье место». Единственное, что в его маленьком уме есть хорошего, — он очень организованный.

Но для организованного человека, который превыше всего ставил планы, его автобиография на удивление дурно скомпонована. Проследить за его жизнью по этой книге — задача почти безнадежная. Читатель начинает знакомиться с детством героя и тут же натыкается на длинное рассуждение о социализме, а когда доходит до периода, где это рассуждение было бы уместно, не обнаруживает его. Хронология не соблюдается, автор скачет с одного на другое, посвящает страницы сплетням о людях, которые никому не интересны, а целые годы своей жизни втискивает в один абзац. Создается впечатление, что ее писал человек громадного ума, глубокого и острого, но разбросанного и хаотичного. Интересное наблюдение сделал Торстон Хопкинс в работе «Уэллс: личность, характер, топография»[95]: «В самом методе его работы обнаруживается импульсивность ребенка». Хопкинс говорит, что Уэллс, этот певец Плана, не мог работать по плану, писал «запоями», постоянно менял график работы, начав одну книгу, всегда бросал ее на середине ради другой, а после нескольких попыток написать роман, придерживаясь плана, заявил, что ему пришлось бороться с этим планом, как Лаокоону со змеями.

Толстенный «Опыт» Эйч Джи написал менее чем за год. Ему нужно было многое вспоминать, разыскивать свои письма и другие источники. Он надеялся, что ему поможет любимый брат Фрэнк, но тот в начале 1933 года умер. Он написал Элизабет Хили: выражал свою тоску по брату, рассказывал, как много тот для него сделал. Хили согласилась помочь ему. Собирала фотографии, редактировала главы, где говорилось о студенческих годах, отдала (на время) письма, которые Эйч Джи писал ей. (Впоследствии Хили сама собиралась написать книгу об Уэллсе, но не сделала этого.)

«Я отказался от заманчивой мысли оправдаться и взял на себя труд написать честную автобиографию, представив запутанный клубок, питающий мою „персону“: сложные сексуальные комплексы, тщеславие и зависть, колебания и страхи, меня одолевавшие». Если ум Эйч Джи Уэллса заурядный, то в любви он совершенно необычный человек, со сложными теориями и жуткими комплексами. Но когда проследишь за его любовной жизнью, то обнаружится, что по этой части он был самым обычным мужчиной: хотел, чтобы женщины предоставляли ему свободу, а сами были верны; сопротивление разжигало в нем страсть, но если женщина его добивалась, он легко сдавался; не любил глупых женщин, но не терпел, чтобы женщина была умнее его. Рассказывая о себе, он вытащил на свет кучу мелких гадостей и в то же время постоянно оправдывался, во всем обвиняя других людей. Как все мы, он казался самому себе одновременно и лучше, и хуже, и глупее, и умнее, и добрее, и злее, чем он был, — таким он себя и описал.

В соответствии с наблюдением Хопкинса Эйч Джи не мог полностью отдаться одной работе и одновременно с «Опытом» написал книгу «Облик грядущего» (The Shape of Things to Come: The Ultimate Revolution). Это полубеллетристический текст, представляющий собой предсказания будущего, сделанные в 1930-е годы мыслителем Рэйвеном. Данн, изобретатель бесхвостого самолета, был также философом-самоучкой и в 1927 году опубликовал книгу «Эксперимент со временем», которая произвела на Уэллса сильное впечатление. Данн много лет записывал свои сны и пришел к выводу, что он способен видеть прошлое и будущее, а следовательно, прошлое и будущее существуют в настоящем как реальность. В «Облике грядущего» Рэйвен утверждает, что, как и Данн, может предвидеть будущее очень ясно: он «из 2106 года» написал книгу, в которой излагается все, что произойдет (или произошло, ибо будущее и прошлое смешиваются в нелинейном времени) с человечеством в период с 1933-го по 2106-й.

В 1930-е годы умные люди понимали, что «человеческое общество стало одной неделимой экономической системой», но политики, тупые и агрессивные люди (в особенности немецкие, итальянские и японские милитаристы, но также и англичане, как Черчилль, который «будучи бесчувственным, подобно 13-летнему мальчику, играл в солдатики и наслаждался войной»), спекулировали на националистических инстинктах масс и втягивали человечество в войну. Главный очаг напряженности был в «польском коридоре» — так называли полосу земли, полученную Польшей по Версальскому мирному договору и отделившую немецкую Восточную Пруссию от территории Германии. Война начинается в 1940 году — ошибка на несколько месяцев! — когда польский самолет падает над Германией. Она длится до 1947 года. Англия и Франция поддерживают Польшу, но вяло. Россия вроде на их стороне, но пользуется войной лишь затем, чтобы установить советскую власть в странах Восточной Европы: «Там Красная армия остановилась. Старый призыв к мировой революции исчез из лексикона русских. Они стали такими националистами, что боялись влияния западных союзников. Кремль объединил родственные ему Славянские Советы и на сем успокоился».

После войны начинаются ужасные эпидемии, повсюду хаос; человечество вымерло бы, если бы не решительные и умные авиаторы: они создают организацию «Воздушный и морской контроль», которая берет власть над миром (как берет? Известно как — как-то так, само собой) и устанавливает Всемирную диктатуру летчиков. Никто особо не сопротивляется, кроме евреев и русских. На первой международной конференции выступает советский комиссар: Россия не желает буржуазных всемирных правительств и не допустит на свою территорию буржуазных летчиков. Ему возражает другой русский, авиаконструктор и летчик Иван Энгельгарт. Комиссар угрожает летчику расправой по возвращении в Москву. Но Иван отвечает с презрением: «Я — гражданин мира, и я вернусь в Россию, когда сочту нужным и таким способом, как мне будет угодно». Потом в России «инженеры прогнали политиков» и она объединилась с остальным миром, евреи тоже отбросили свой национализм и все зажили дружно.

Поначалу Летчики правят миром очень строго, политических оппонентов вынуждают к самоубийствам, уничтожают вредные с их точки зрения книги; сами они, однако, подают миру пример своей умеренностью, пуританской чистотой и диетическим питанием, и мир их примеру следует. (Чем диктатура Летчиков лучше диктатуры пролетариата или нацистов? Очень просто: Летчики — умные, а пролетариат — нет; Летчики — хорошие, а нацисты — нет.) Потом надобность в диктатуре отпадает, политическая власть исчезает, остаются «отраслевые комитеты» и Бюро согласования и сотрудничества — что-то вроде Верховного суда. К 2059 году наступило полное единение человечества, никто не болеет и даже не чихает, все «живут либо в здоровых и прекрасных местностях, либо в больших полуподземных городах, расположенных среди гор и залитых искусственным светом; в них чисто и красиво, воздух отлично кондиционирован». Если положить перед собой тексты «Облика» и «Сна», приходишь к выводу, что какая-то из этих книг была написана в полном беспамятстве или же правая рука автора не ведает, что творит левая.

Когда в описании этого скучного мира была поставлена точка, Эйч Джи почти закончил и «Опыт». «Я начал писать эту автобиографию, чтобы подбодрить себя в минуту усталости, беспокойства и раздражения, и она эту задачу выполнила. Написав ее, я вывел себя из состояния неудовлетворенности; рассказывая о своих идеях, я забыл о себе и о комариной туче мелких забот». Не исключено, что написание «Опыта» каким-то образом подтолкнуло Эйч Джи к решению порвать с Одеттой. «Я стал иначе вести себя по отношению к ней. Стал избегать всяких нежностей, особенно на людях, и отказывался ссориться с ней. Интуиция подсказывала ей, что нельзя верить любовнику, который становится вежлив. <…> Она чувствовала, что власть надо мной ускользает из ее рук, и не могла понять, что виноват в этом кто угодно, только не я». Да, это мы уже хорошо усвоили: всегда и во всем виноват кто угодно, только не он. Кстати подвернулся предлог для разрыва: Кюн прочла адресованное Уэллсу письмо от знакомой дамы. В мае 1933 года Эйч Джи «бросил „Лу-Пиду“, как змея сбрасывает кожу». Даже котов с собой не забрал.

Одетте были предоставлены пожизненное право владения домом и солидный годовой доход. Ей оставались квартира в Париже, автомобили и драгоценности. Она щедрости не оценила. В октябре 1934-го в американском журнале «Тайм энд тайд» появились три ее рассказа об Уэллсе под заголовком «Игрок». Его ум неорганизован, он не взрослый человек, а «капризный, шумный, взбалмошный маленький мальчик». Его претензии на то, чтобы называться мыслителем, смехотворны. Он парвеню, жалкий сноб. Он груб, вульгарен, жаден и скуп (подарил только два авто, а мог бы пять), обладает раздутым самомнением, у него постоянно бывают истерики. А худшее в нем то, что он играл людьми как куклами. Все его попытки участвовать в общественной жизни не более чем игра в солдатики. Лично ей он принес громадные страдания и ущерб. Четыре года спустя Уэллс ответит бывшей подруге, написав роман. Мы до него еще доберемся, а сейчас напомним только, что у Одетты была вдовая сестра с тремя детьми и Уэллс ее содержал. Прекратить выплаты этой семье после разрыва с Одеттой ему даже не пришло в голову.

Из Грасса он поехал в Рагузу (ныне Дубровник), где проходил конгресс ПЕН-клуба. В январе умер Голсуорси, перед смертью получивший Нобелевскую премию и передавший ее клубу. Будапештский конгресс 1932 года был последним, на котором Голсуорси председательствовал; там он сформулировал декларацию ПЕНа: ПЕН — за литературу без пропаганды, члены ПЕНа не должны писать или делать ничего такого, что способствовало бы разжиганию войны, ПЕН не может служить ни государственным, ни политическим интересам. Уэллс, замещая Голсуорси, должен был председательствовать на конгрессе в Дубровнике. Ему сразу пришлось столкнуться с непростой проблемой.

ПЕН увертывался от политики как мог, но это не всегда получалось. Еще в 1923-м Борис Пильняк сделал попытку основать клуб русских писателей, который объединил бы советских и эмигрантов; Уэллс и Шоу, с которыми Пильняк познакомился в Лондоне, эту идею поддержали, но ничего, разумеется, не вышло. Затем Луначарский и венгр Бела Иллеш, президент Международного объединения революционных писателей, выдвинули идею о вступлении этой организации в ПЕН. Голсуорси отказал. Русские писатели оставили ПЕН в покое, но начались проблемы с немецкими. В Дубровник немецкая делегация приехала в обновленном составе — без евреев и коммунистов; ее новый исполком заявил о своей преданности Гитлеру. Эти шаги вызвали одобрение многих членов ПЕН-клуба в Италии и даже некоторых британцев. Голсуорси ратовал против политики, но он был человеком глубоко, по-старомодному порядочным: не приходится сомневаться, что он сделал бы все, чтобы не допустить немецкую делегацию на конгресс. Уэллс, разочаровывавшийся во всех организациях, в которые вступал, ПЕН-клуб до самой смерти мучительно любил: он называл его «жалким», «слабым», «несчастным», «бестолковым», но это был его светлый идеал — культурные люди из разных стран собираются вместе и говорят об искусстве… Но он не умел организовывать людей: он растерялся. С одной стороны, в Германии полыхают костры из книг, а с другой — нельзя говорить о политике…

Он пошел на компромисс: согласился, чтобы в резолюции конгресса не упоминалось о ситуации в Германии (а был только провозглашен принцип свободы слова), но не согласился на требование немцев, чтобы эта ситуация не обсуждалась. Она обсуждалась — и немцы покинули зал. Их не исключили, но осенью они сами объявили о выходе из ПЕНа. Уэллс был угнетен, не находил в себе сил руководить ПЕН-клубом, но его поддерживала идея создания русского ПЕНа — независимого от коммунистической партии.

Еще в апреле 1932-го, вернувшись из Грасса в Англию, Эйч Джи провел несколько дней с приехавшей Мурой Будберг. К тому времени он «готов был сделать все и на все посмотреть сквозь пальцы, лишь бы Мура целиком принадлежала мне». По всем правилам он сделал предложение руки и сердца. «Я хотел, чтобы она окончательно связала со мной свою жизнь, чтобы мы слились не только телом, но и душой…» Но в Дверь нужно входить тогда, когда она открыта. Он опоздал. Мура ему отказала. Тем не менее сентябрь и октябрь они провели вместе. Он был так счастлив, что и вправду «на все смотрел сквозь пальцы» — например, на то, что Мура возобновила знакомство с Локкартом и регулярно встречалась с ним. Она обсуждала дела Уэллса с Локкартом, о чем тот упоминал в дневниках, попутно дав Уэллсу любопытную и несправедливую характеристику: «Вокруг него — только женщины, мужчин-друзей у него нет. Молодые ему неинтересны, и он не старается, как Горький, поощрять их. <…> Потом Уэллс как-то исчез. Он умеет как-то вдруг исчезать, испаряться и никогда уже не возвращаться к людям». Уэллс Локкарта терпеть не мог (взаимно), но по инициативе Муры они обедали втроем и в больших компаниях.

В ноябре Мура уехала (по ее словам) в Париж, где (по ее словам) у нее жили родственники. Прощаясь, Эйч Джи просил обдумать его предложение и назначил свидание в Зальцбурге через год, по окончании конгресса в Дубровнике. И вот весной 1933-го они встретились. Мура вновь ответила отказом. Горький в те дни возвращался в Россию, он был болен, она хотела с ним проститься. Уэллс ревновал — она поклялась, что с Горьким у нее «ничего не было», и, по ее словам, уехала в Стамбул, чтобы проститься с ним, а по словам Уэллса, передумала и не поехала. С Мурой ничего нельзя знать достоверно. Большинство историков считают, что она все-таки ездила прощаться с Горьким и встретилась с ним 15 мая в Стамбуле. Далее она зачем-то ездила (а может, и не ездила) в Париж, после чего соединилась с Эйч Джи в Лондоне и стала его «официальной» подругой. Он выводил ее «в свет», познакомил со своими друзьями. Не переставал молить о браке. Тщетно. Чтобы вас любили, как правило, достаточно не любить. Так устроен человек нашего вида — неужели хоть в этом нам не хочется стать другими?

Эйч Джи Уэллс и Мура Будберг провели почти неразлучно осень 1933 года и первые месяцы 1934-го. После Нового года они приехали в Борнмут, курортный городок на южном побережье Англии. Незадолго до этого в издательстве «Хатчинсон» вышел «Облик грядущего» — Уэллс сообщил агенту, что хочет, чтобы книга продавалась по очень низкой цене и ее прочли «все». «Облик грядущего» отлично расходился. Эта вещь с ее роскошными батальными сценами и примитивными сюжетными ходами так и просилась на экран. Ею заинтересовался знаменитый, а тогда начинающий (но уже снявший успешный фильм «Частная жизнь Генриха VIII») режиссер и продюсер Александр Корда. Пусть Америка умоется: европейцы тоже способны сотворить нечто грандиозное. Корда приехал в Борнмут и моментально уговорил Уэллса делать сценарий.

Корда и его брат Винсент привлекали лучших специалистов, каких могли найти. Музыку писал известный композитор Артур Блисс, с которым Уэллс очень подружился, для костюмов пригласили французского художника Фернана Леже, по поводу декораций обращались к самому Ле Корбюзье. (Будберг хотела работать в кино: Уэллс представил ее Корде. Она стала консультантом по русским вопросам и помогала Корде в работе над фильмами «Екатерина Великая», «Московские ночи», «Тайны Зимнего дворца».) Режиссером фильма был Камерон Мензис, с которым Уэллс общего языка не нашел.

Первый вариант сценария, написанного Уэллсом, отвергли, он сделал другой, дописав новый финал. В грядущем мире грубую работу выполняют машины, а люди занимаются искусством и науками. Но многим делается скучно; лидеры мирового сообщества понимают, что нужны новые стимулы, и организовывают полет на Луну. Этому противятся несознательные люди и предпринимают попытку сорвать полет — безрезультатную, разумеется. Уэллс шел на громадные уступки: ему очень хотелось увидеть свое детище на экране. Да он и сам считал, что в кинематографе не место тонкостям: всё должно быть ярко и просто. В результате идеология из сценария потихоньку исчезала, а батальных сцен становилось все больше. Премьера фильма состоялась 22 февраля 1936 года. Он был красочен, имел шумный успех и длительное время входил в «топ-двадцатку». Уэллс остался им недоволен. «Мой фильм — это какое-то недоразумение, — писал он Уэббам, — но стыдиться следовало бы больше Корде, чем мне».

Еще до выхода «Облика» Корда захотел экранизировать другие вещи Уэллса. Рассказ 1898 года «Человек, который умел творить миражи» — прелестная юмористическая история; в декабре 1935-го Уэллс написал по ней сценарий. Короткометражный фильм, снятый режиссером Лотаром Мендесом, пользовался заслуженным успехом, хотя автору опять не понравился. Это был последний прижизненный опыт Уэллса в кинематографе. Потом он написал сценарии по «Пище богов» и рассказу «История покойного мистера Элвешема», но к тому времени отношения с Кордой испортились и фильмы сняты не были. Другой продюсер, Чарлз Лаутон, в 1937-м попытался экранизировать роман «Тоно-Бенге», но ничего не вышло. Зато в 1938-м Орсон Уэллс сделает знаменитую радио-постановку по «Войне миров». Радиопостановки делались по многим текстам Уэллса и были очень удачны. Без сомнения, в кино он с его голливудским пристрастием к размаху, штампам и простоте тоже преуспел бы, если бы не война. Страсть к кино унаследовал Фрэнк, но особо прославиться ему не удалось; более успешную карьеру сделает правнук Эйч Джи (внук не Фрэнка, а биолога Джипа) Саймон Уэллс, кинорежиссер, поставивший, в частности, в 2002 году фильм по «Машине времени».

* * *

С тех пор как Уэллс написал об «открытом заговоре», его не оставляло стремление собрать группу «заговорщиков»: весной это, кажется, удалось. Группа была создана не по его инициативе. Ее образовали Олаф Стэплдон — философ и литератор, Джеральд Херд — историк, журналист и педагог, Иден Пол — медик, член коммунистической партии Великобритании, и Сильвия Панкхерст, дочь знаменитой суфражистки. Они назвали кружок «обществом Уэллса» и обратились к нему с просьбой принять участие в делах кружка. Дел было три: 1) собираться и беседовать; 2) привлекать новых членов, чтобы собираться и беседовать; 3) выпускать газету. Все они успешно осуществлялись, за год число членов кружка возросло до ста. В 1935-м кружок по предложению Уэллса переименовали в «Открытый заговор». Написали устав, программу, переименовали в «Космополис», опять собирались и беседовали. В те же годы в Эдинбурге функционировал подобный кружок под названием «X». Возникали в Британии и другие кружки, ставившие своей целью борьбу за мир. Никаких средств для осуществления своих планов, кроме как собираться и беседовать, у этих кружков не было. Но если бы эти люди тогда не собирались и не беседовали, другие движения, более сильные, не смогли бы родиться.

Эйч Джи эти посиделки не удовлетворяли. Он хотел, чтобы интеллектуалы — индивидуалисты, такие же, как он сам, — построились строем и по команде зашагали к намеченной цели. Неизвестно, понимал ли он, что такого не может быть. Но в 1920-е годы он отдавал себе отчет в том, что сам на роль командира не годится: когда основатель очередного дискуссионного клуба, профессор Калифорнийского университета Роберт Галкине, попросил его содействовать в объединении своего кружка с британскими, он с грустью ответил, что не способен действовать иначе как в одиночку и не умеет никого никуда организовывать. Но он давно носился с другой идеей — преобразование мира «сверху», усилиями лидера какой-нибудь могущественной державы: в таком случае и заговора не понадобится.

От этого лидера требовались три вещи: а) быть влиятельным; б) быть более-менее социалистом и в) управлять своей страной согласно Плану. Таких лидеров Уэллс нашел: избранный в 1933-м президент США Франклин Делано Рузвельт и Сталин. Уэллс полагал, что такому лидеру его наставления могли бы пригодиться. Он решил навестить обоих. Они совершили массу ошибок — он им поможет это понять. Они не ладили друг с другом — он объяснит, что они неправы, и соединит их руки, а они его поблагодарят и кинутся друг другу на шею. Очень характерно для Эйч Джи, что до конца он свою мысль никогда не додумывал. Объединятся эти двое — и что конкретно они будут делать? Им следует завоевать Европу? Англию? О нет, мы ведь знаем, как трепетно он относился к своей ругаемой, обожаемой родине. Ну… как-то так, как-нибудь. А Восток? Идти на него крестовым походом? Но ведь воевать нельзя… Ну… как-то так…

В марте 1934 года Уэллс отправился в США корреспондентом газеты «Кольерс». Что за План был у Рузвельта и почему Уэллс считал его социалистом? Спасая страну от тяжелейшего системного кризиса, Рузвельт провозгласил «Новый курс» — экономическую программу, основными положениями которой были перераспределение доходов путем увеличения налогообложения крупных корпораций и принятие пакета законов по соцобеспечению бедных. Были установлены максимальные цены на товары первой необходимости, создана государственная система соцстрахования и т. д. В результате крупные корпорации, которых называли «двести спрутов», ослабели, а мелкие и средние предприниматели смогли подняться. Безработица уменьшилась, пошел медленный, но верный экономический рост. Государство этот процесс жестко контролировало. Некоторые историки считают «Новый курс» Рузвельта настоящей революцией, которая преобразовала капиталистическое государство в общенародное. Это было то, к чему призывал Кейнс (посетивший США в том же году, что и Уэллс, и горячо одобривший «Новый курс»), на чем строит свою экономику большинство развитых стран и что Голдберг называет фашизмом. Вторая мировая окончательно утвердила кейнсианский подход: в Англии и Франции была проведена мощная национализация, экономика ФРГ и Японии взята под контроль победивших стран. Но это относилось лишь к кризисным периодам: как только удавалось справиться с разрухой и обуздать инфляцию, экономические свободы возвращались, чтобы обеспечить развитие. (Это в какой-то степени относилось даже к нам: вспомним реформаторство Хрущева в сельском хозяйстве.) И вот вновь приходит кризис: одни экономисты призывают следовать рецептам Кейнса — Рузвельта, другие полагают, что лечить кризисы госрегулированием — значит загонять их вглубь и создавать почву для новых. Кто прав, неизвестно, и Эйч Джи Уэллс тут не советчик: в области экономики он лишь повторял то, что слышал от Кейнса.

Когда Уэллс читал о «Новом курсе», он не верил в его успех. В октябре 1933-го он опубликовал в «Либерти мэгэзин» статью «Роль Франклина Рузвельта в истории», где доказывал, что затея президента обречена на поражение. Весной 1934-го Рузвельту было далеко до победы — как раз в те месяцы сопротивление крупного бизнеса было особенно ожесточенным, а «простые люди» еще не видели улучшения ситуации (и многие из них считали, что президент губит страну). Но, встретившись с Рузвельтом, Уэллс признал свою ошибку: «Теперь я чувствую, что он гораздо гибче и сильнее. Он смел и непредвзят в своих суждениях, поскольку ум его дальновиден, а мужество — велико…»

Во время избирательной кампании в 1932 году Рузвельт окружил себя учеными, создав так называемый «мозговой трест». Это был первый в современной истории подобный опыт, о котором Кейнс писал: «Здесь, а не в Москве находится экономическая лаборатория мира. Заправляющие ею молодые люди великолепны. Я поражен их компетентностью, проницательностью и мудростью». Первоначально в группу вошли три профессора Колумбийского университета — Р. Моли, Р. Тагвелл и А. Берли; позже к ним присоединилось несколько десятков других специалистов в области экономики и общественных наук. Они же работали затем над «Новым курсом»: Рузвельт определял цели преобразований, а члены «мозгового треста» делали разработки и выступали в роли экспертов. Идеал, казавшийся недостижимым, — ученые (жаль только, Летчиков среди них нет) управляют громадной страной!

Разумеется, Уэллс пожелал познакомиться с «мозговым трестом». Но ему пришлось разочароваться. Ученые никуда строем не шли и совершать мировую революцию не собирались, а тихо сидели по своим университетам и работали. В Штатах Уэллс провел три недели: две в Нью-Йорке и одну в Вашингтоне. В своих путевых заметках, опубликованных в «Кольерс», он отмечал, что оппозиция Рузвельту сильна, но в общем тон его статей был оптимистичен — ученые занимались полезным делом, власть к ним прислушивалась, страна двигалась в верном направлении. Рузвельт годился на роль строителя нового мира, дело было за малым — объединить его со Сталиным. Но тут Эйч Джи наткнулся на каменную стену: для президента Сталин и Гитлер были одного поля ягоды. Более того, Рузвельт не выражал намерения переделывать мир — ему и со своей страной было достаточно хлопот. И все же Уэллс не терял надежды. Если Рузвельт не идет к Сталину, то… Немедленно ехать в Москву!

Глава четвертая ВОСТОК — ДЕЛО ТОНКОЕ

Ничего хорошего к 1934 году Уэллс о Советской стране не думал. В очередном издании «Схемы истории», вышедшем в 1931-м, он писал: «большевики продемонстрировали свою полную несостоятельность создать реально работающую коммунистическую систему», «высокомерие марксистских доктринеров порождало у них презрение к любому знанию, которого у них не было», «при новом правлении традиции прежней вездесущей и тиранической царской полиции сохранились практически в неизменном виде». Он не считал, что в СССР строится социализм: «Перед нами экспериментальный тип государственного капитализма, приобретающий черты научного метода, сомнительный отпрыск старого строя, вызванный необходимостью». Он также отметил, что случилось то, чего боялся Горький, — Советский Союз переориентировался на Восток: «И кажется, что под влиянием его примера исламский мир начал возобновлять свое давно сдерживавшееся развитие. Все больше и больше отношение большевиков к атлантическим цивилизациям, господствовавшим в мире в течение последних двух с половиной столетий, усваивалось исламом. И ислам, и большевизм становятся непреклонными и навязчивыми».

Самым дурным в СССР, по его мнению, был национализм. «Молодежь учили тщеславному патриотизму и ненависти ко всему иностранному; это ничем не отличалось от грубого национализма в таких странах, как Франция, Германия, Италия или Шотландия», — писал он в «Облике грядущего». «Самым плохим результатом советской системы было растущее отчуждение от творческой мысли Запада». (В причинах того, что советские стали националистами, Эйч Джи разбираться не пытался, ограничившись глубокомысленным замечанием: «До установления советского режима в России не было никакого национального самосознания, там были только Достоевский и царь».)

Отряхнув со своих ног прах Достоевского, Россия в 1928 году приняла первый пятилетний план. Это событие вызвало у Эйч Джи восторг. Британия была обязана в этом брать с России пример, о чем он заявил, выступая на Би-би-си. В «Труде, богатстве и счастье человечества» он назвал пятилетку «беспрецедентным прорывом в будущее». Но даже пятилетка в России была националистической. В «Облике грядущего» Уэллс писал о ней: «Литвинов, выступавший от имени этого грандиозного эксперимента в планировании, был слишком озабочен различиями между его страной и Западом. <…> Он не сделал ничего, чтобы применить руководящие принципы коммунизма к мировой ситуации. Потребность в планировании была повсеместно, но он ничего не сказал о пяти- или десятилетнем плане для всего мира. Он даже не упоминал о неизбежности победы социализма в мире. Очевидно, мир для него не существовал, так же как для любого капиталистического политика-патриота».

К тому времени, когда писался «Облик», у Эйч Джи накопились и другие претензии: «Со времени первого пятилетнего плана, несмотря на большую движущую силу восторженной преданности, Россия развивалась неуклюже, тяжело и претенциозно — диктатура политиков, пропаганда вместо реальных дел, отталкивание западных союзников, уничтожение лучших умов. Когда ее планы из-за ошибок срывались, она сажала в тюрьму или расстреливала инженеров». Кейнс в 1928 году снова побывал в СССР и пришел к выводу, что его надежды были тщетны. Система жесткого всеобъемлющего планирования и административного регулирования в экономике, по его мнению, была неэффективной, а политическая обстановка — чудовищной[96]. Уэллс в «Труде, богатстве и счастье» упоминал о выводах Кейнса, соглашался с тем, что регулирование советской экономики чрезмерно жестко. И все же страна, где есть План, не может быть совсем уж безнадежной.

Сталина Уэллс считал «скрытным и эгоцентричным фанатиком, лишенным слабостей деспотом, ревниво ищущим личной власти», «безжалостным, черствым, злым человеком, доктринером», «одиноким властолюбцем с чудовищным, невыносимым характером»; он «оказался таким же деспотом, как и столь же благонамеренный царь Александр I», и «превратил то, что ему казалось ленинизмом, в жесткий догматизм». Но Эйч Джи рассчитывал, что ему удастся такого человека наставить на путь истинный. «Я собирался твердо сказать ему, что Россия лишь на словах способствует единству и солидарности человечества, а на самом деле движется своим курсом к своему, особому социализму, который все больше утрачивает какую-либо связь с настоящим социализмом и при этом внушает несметным массам своего народа недоверие и даже враждебность к тем слоям западного общества, которые ратуют за всемирную консолидацию».

Уэллс был не первым и не последним. При Ленине западным знаменитостям показывали Россию от случая к случаю. Сталин возвел это в систему. Для начала он восстановил запрет Николая I на опубликованную в 1843 году книгу маркиза де Кюстина о России[97]. Затем ему не понравилась книга Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир» — он счел, что Рид принизил его личный вклад в дело революции и вывел на передний план врагов народа во главе с Троцким[98]. Американский журналист Исаак Дон-Левин, очевидец Октябрьской революции, восторженно о ней отзывавшийся, вновь посетил Россию в 1923-м в составе неофициальной комиссии из нескольких сенаторов США, после чего переменил свою точку зрения. Каким-то образом ему удалось вывезти в Европу письма заключенных Соловецкого лагеря и опубликовать их в книге «Письма из большевистской тюрьмы и ссылки». Уэллс был одним из тех, кого Дон-Левин попросил написать к своей книге предисловие. Уэллс ответил: «Сожалею, что не могу судить о подлинности вашего собрания писем; равно я не понимаю, почему вам так хочется получить от меня комментарий к книге». (Подлинность писем, полученных Левиным, по сей день многие оспаривают.) В 1925-м другой американский журналист, долго живший в России, Макс Истмен, опубликовал книгу «С тех пор, как умер Ленин» — она содержала текст ленинского «Письма к съезду» с негативной характеристикой Сталина. Эта вещь также была объявлена подрывной. Нужны были правильные писатели и позитивные книги. Но это поняли не сразу. Анри Барбюс, обожавший советскую власть, в первый раз приехал в СССР в 1927-м, но его визит как следует не использовали. Не попытались обольстить и Кейнса. Система начала по-настоящему работать только в 1930-х.

В 1931 году Горький из Сорренто писал Сталину: «Англичане, побывавшие в Союзе, единодушно, с изумлением говорят об успехах строительства, о рабочей энергии молодежи, о здоровье октябрят и пионеров. Самая популярная книга в Лондоне — „Рассказ о пятилетке“ Ильина-Маршака…<…> Очень нравится англичанам „Путевка в жизнь“, англичане единодушно аплодируют. Чарли Чаплин хочет, чтобы его пригласили в Союз, желает познакомиться с нашим кино. Едет к нам работать сын Уэллса, биолог, говорят, весьма талантливый. Жена его — член английской компартии». Все эти потрясающие сведения об англичанах Горький получил от баронессы Будберг, которую в том же письме назвал «очень осведомленным товарищем». Марджори Уэллс никогда не была членом компартии, Джип не собирался работать в СССР, Чаплин не приезжал. Но приехали другие.

В том же 1931-м в Москву был приглашен немецкий писатель Эмиль Людвиг. Предполагалось, что он напишет биографию Сталина. Тот дал ему интервью, довольно занятное и живое. Людвиг расспрашивал Сталина о его детстве, любопытствовал, почему он курит папиросы, а не трубку, верит ли он в судьбу, хочется ли ему походить на Петра 1. Больше таких живых интервью не будет. Возможно, беседуя с Людвигом, Сталин еще не выработал надлежащую российскому руководителю бронзовость. Но книгу Людвиг не написал, предпочтя Сталину Рузвельта и историка Шлимана. Зато в том же году выдал серию репортажей, а потом и книгу об СССР корреспондент «Нью-Йорк таймс» Уолтер Дюранти. По его мнению, жизнь в СССР становилась все лучше, в том числе для украинского крестьянства. Дюранти получил за свои репортажи Пулицеровскую премию, которой его в начале XXI века безуспешно пытались лишить как лжеца.

21 июля 1931 года в Москву явилась целая компания: Бернард Шоу и британские политики лорд Лотиан и лорд Астор с супругой. Сталин их принял. Отчет об этой беседе нигде не был опубликован. Кое-что о ней рассказал со слов Шоу английский писатель Хескетт Пирсон: якобы леди Астор нахально набросилась на Сталина с упреками в том, что дети в СССР «слишком приглаженные». Что говорил на этой встрече сам Шоу — неизвестно. Сталин показался ему красавцем, чрезвычайно веселым, он то и дело покатывался со смеху. (Леди Астор, напротив, нашла Сталина очень мрачным.) «Я уезжаю из государства надежды и возвращаюсь в наши западные страны — мир отчаяния», — сказал Шоу европейским журналистам, покидая СССР, и поведал также, как шикарно его кормили. В Лондоне старый фабианец делал доклад о своей поездке. «В России нет парламента или другой ерунды в этом роде. Русские не так глупы, как мы; им было бы даже трудно представить, что могут быть глупцы, подобные нам. Разумеется, и государственные люди советской России имеют не только огромное моральное превосходство над нашими, но и значительное умственное превосходство». Ему также очень понравилось, что с уголовными преступниками у нас обращаются мягко, а за политическое преступление полагается казнь: «Против этого так называемого террора возражают только наиболее глупые люди из жалких остатков интеллигенции». Лучшего союзника было не найти, но книгу о России Шоу так и не написал. Ничего, там их еще много толпится в очереди.

Коммунист Анри Барбюс в начале 1930-х встречался со Сталиным трижды и получил доступ к архивам ЦК. Его книга «Сталин» вышла весной 1935 года; именно он придумал слоган «Сталин — это Ленин сегодня», а также ввел в обиход применительно к советским руководителям слова «отец» и «старший брат». В 1932-м приехали супруги Уэбб. Они совершили вояж по Украине в самый разгар раскулачивания, беседовали с советскими руководителями и пришли к выводу, что крестьяне катаются как сыр в масле. Одновременно с ними по Украине проехал Малкольм Маггеридж, корреспондент «Манчестер гардиан», женатый на племяннице Беатрисы. Он написал в своей газете о крестьянах, умирающих от голода, и о людях, которые исчезают неизвестно куда. Беатриса искренне недоумевала. Она встретилась с Майским и попросила разъяснений. Майский сказал, что ошиблась не она, а Маггеридж. Беатриса разъяснила Маггериджу его заблуждение. «Она сказала: „Да, люди в России исчезают“, — писал потом Маггеридж, — сказала с таким удовлетворением, что я не мог удержаться от мысли, что и в Англии есть много людей, исчезновение которых вызвало бы у нее такое же удовлетворение». Уэббы опубликовали в 1935-м книгу «Советский коммунизм: новая цивилизация», где объяснили, что жизнь трудящихся прекрасна, а Сталин не является диктатором, потому что он всего лишь Генеральный секретарь ЦК партии и послушно исполняет все ее решения. В том же месяце, когда Беатриса учила жизни Маггериджа, она обедала с Уэллсом и Шоу и в дневнике записала, что Эйч Джи «мерзко клеветал на Советский Союз» и что он «все еще увлечен своей дурацкой идеей о заговоре международных империалистов, которые приведут мир к процветанию».

23 июня 1935 года по приглашению Горького в Москву прибыл Ромен Роллан. Сталин его принял, имел с ним «дружескую и продолжительную беседу», но разрешения на публикацию этой беседы не дал. Текст ее стал доступен позднее. Роллан спрашивал о репрессиях и получил ответ, что они необходимы, ибо кругом враги, даже по Кремлю свободно бегают библиотекарши-отравительницы. «Вы себе, наверное, не представляете, — писал он потом Стефану Цвейгу, — что тамошние деятели живут в окружении убийц. Незадолго до моего приезда сам Сталин чуть не стал жертвой одного из них, прямо в Кремле». (После процесса над Бухариным Роллан умолял Сталина помиловать старого большевика, но ответа не получил.) Он написал книгу «Московский дневник», где сказано, что Сталин — «двуличное существо», а советский строй — «режим абсолютно бесконтрольного произвола, без малейшей гарантии, оставленной элементарным свободам, священным правам справедливости и человечности», но вслух говорить об этом нельзя, ибо это значит лить воду на вражескую мельницу, а надо говорить прямо противоположное. «Московский дневник» был издан лишь в 1960-м[99].

В 1936 году эстафету принял француз Андре Мальро. У Сталина он не был (во всяком случае, об этом неизвестно) о России толком ничего не написал, считается, что был завербован советской разведкой, позднее потерял интерес к коммунизму. В том же году в Москве с почестями принимали Андре Жида (Сталин по какой-то причине не принял.) Жид опубликовал книгу «Возвращение из СССР»: «Убежденным сторонником, энтузиастом я ехал восхищаться новым миром, а меня хотят купить привилегиями, которые я так ненавидел в старом». «Советский рабочий превратился в загнанное существо, лишенное человеческих условий существования, затравленное, угнетенное, лишенное права на протест и даже на жалобу, высказанную вслух». «Не думаю, чтобы в какой-либо другой стране сегодня, хотя бы и в гитлеровской Германии, сознание было бы так несвободно, было бы более угнетено, более запугано, более порабощено».

Это был серьезный удар, и для ответа на него Москва затребовала Лиона Фейхтвангера. Тот приехал в конце 1936-го, был у Сталина (Жида тот не принял — и что из этого вышло!), а в 1937-м выпустил книгу «Москва 1937. Отчет о поездке для моих друзей», в которой разъяснил, что Жид — подлый клеветник. «Товарищ строительный рабочий, поднявшийся из шахты метро, действительно чувствует себя равным товарищу народному комиссару». «Больше всех разницу между беспросветным прошлым и счастливым настоящим чувствуют крестьяне, которые ведут свое сельское хозяйство разумно и с возрастающим успехом». Фейхтвангер присутствовал на процессе Пятакова — Радека и пришел к выводу, что они заслужили казнь, а Сталин — простодушный добряк: «Его считают беспощадным, а он в продолжение многих лет борется за то, чтобы привлечь на свою сторону способных троцкистов, вместо того, чтобы их уничтожить, и в упорных стараниях, с которыми он пытается использовать их в интересах своего дела, есть что-то трогательное».

Последними ласточками стали испанский поэт Рафаэль Альберти и его жена. Сталин принял их 20 марта 1937-го. Альберти опубликовал восторженный отчет о поездке. (Мы назвали лишь самых знаменитых гостей; кто хочет узнать поименно всех визитеров, может ознакомиться, например, с книгой Филиппа Грирсона[100].) После этого занавес опустился на долгие годы. Почему? Леонид Максименков пишет: «Когда жили западники Горький, Бухарин, Радек, Кольцов, Аросев, Таль, Стецкий… привлечение к сталинскому двору именитых интеллектуальных вождей поколения было для них не только престижной, но весьма материалистической акцией, еще одним личным успехом на внешнеполитическом фронте… Не станет людей, ценивших эстетику общения с западным миром, исчезнут и западные пилигримы на кремлевском дворе»[101]. Существуют и другие объяснения. Так или иначе, Уэллс успел пройти в открытую дверь.

Визит в СССР Эйч Джи обсуждал с Майским, а тот обговорил детали с советским руководством и сообщил Уэллсу, что Сталин его примет. (С советской стороны визиты западных писателей курировал заведующий Бюро международной информации ЦК ВКП(б) Карл Радек.) Поездка обсуждалась также с представителями издательств — британского «Голланц» и американского «Крессет пресс», которые должны были опубликовать «Опыт автобиографии», Уэллс обязался завершить книгу главой о России. Он хотел ехать с Мурой. (Он звал ее с собой и в Штаты, но она отказалась, объяснив это тем, что ей для чего-то надо быть в Эстонии.) Вернувшись из Америки, он сказал, что в Россию без нее ехать не может — ему необходим переводчик. Она сказала, что въезд в СССР ей воспрещен по политическим мотивам, и снова отправилась, по ее словам, в Эстонию. Тогда Уэллс решил опять взять с собой Джипа. С Мурой условились встретиться в Таллине, а потом совершить путешествие по Швеции и Норвегии.

В Москву Уэллсы прибыли 21 июля 1934 года. Летели самолетом через Стокгольм, во Внукове была торжественная встреча, звукооператор Союзкинохроники попросил сказать несколько слов. В качестве опекуна и переводчика к Уэллсу был прикомандирован Георгий Ильич Андрейчин: бывший «троцкист», неоднократно арестовывавшийся, он после Второй мировой войны уехал на свою родину, в Болгарию, но в 1949-м его вывезли в СССР и расстреляли. Почему к Уэллсу приставили такого сомнительного человека? Андрейчин считался специалистом по англичанам и американцам: в 1924–1926 годах он служил в полпредстве СССР в Лондоне, а с 1929-го по 1937-й работал в американо-советской торговой организации; обвиненный в работе на британскую и американскую разведку, он, вероятно, работал также и на советскую. Уэллс очень сетовал на эту опеку — ему, видимо, казалось, что если бы с ним приехала в качестве переводчика Мура, то они свободно расхаживали бы где вздумается. Он очень плохо себя чувствовал, остаток дня пролежал в номере «Националя», на следующий день немного погуляли с Джипом и Андрейчиным по городу. Встреча в Кремле была назначена на 23 июля.

Беседу со Сталиным переводил К. А. Уманский, завотделом печати и информации НКИД СССР[102]. Он же по ходу записывал ее текст. «При такой постановке дела какие-то мои фразы неизбежно пропадали, восполняясь фразеологией Уманского». Получив на следующий день от Уманского текст на английском, Уэллс под ним подписался. Текст был опубликован у нас в семнадцатом номере журнала «Большевик» за 1934 год, а в Англии — в «Нью стейтсмен». (Были ли сделаны купюры или искажения? Достоверно известно о двух, но они незначительны, и Уэллса поставили о них в известность.)

«Уэллс. Я Вам очень благодарен, мистер Сталин, за то, что Вы согласились меня принять. Я недавно был в Соединенных Штатах, имел продолжительную беседу с президентом Рузвельтом и пытался выяснить, в чем заключаются его руководящие идеи. Теперь я приехал к Вам, чтобы расспросить Вас, что Вы делаете, чтобы изменить мир…

Сталин. Не так уж много…

Уэллс. Я иногда брожу по белу свету и как простой человек смотрю, что делается вокруг меня.

Сталин. Крупные деятели, вроде Вас, не являются „простыми людьми“. Конечно, только история сможет показать, насколько значителен тот или иной крупный деятель, но, во всяком случае, Вы смотрите на мир не как „простой человек“».

После всех этих реверансов — «Я великий?! Ах нет, это вы великий, а я так себе, простой» — начался содержательный разговор. Но именно в реверансах частично кроется ответ на вопрос, почему западные знаменитости были очарованы Сталиным. Уэллс, до встречи воспринимавший собеседника как «безжалостного, черствого, злого человека», написал следующее: «Он чуть застенчиво взглянул на меня и с дружеской открытостью пожал мне руку… Мы никак не могли преодолеть застенчивости… Его, по-видимому, очень смущало неравенство нашего положения… Я никогда не встречал более искреннего, прямолинейного и откровенного человека… Русские лукавы, но Сталин — грузин, и он не ведает хитростей…» Простодушные европейцы ехали к «русскому дикарю», а восточную, витиеватую, насмешливую любезность они, не бывавшие на Востоке, приняли за чистую монету…

Разговор начался с Америки: Уэллс сказал, что «в США речь идет о глубокой реорганизации, о создании планового, то есть социалистического хозяйства» и предложил Сталину осознать идейное родство между Вашингтоном и Москвой. Сталин родства не признал: частная собственность и плановое хозяйство несовместимы. Но в целом он отозвался об Америке уважительно. Он еще в интервью Эмилю Людвигу сказал, что уважает американцев и что «в Америке есть элементы демократии, которые отсутствуют в европейских странах», — правда, тотчас добавил, что еще больше, чем американцы, больше, чем кто-либо в мире, ему нравятся немцы (Людвиг был немцем). Уэллс был англичанином — Сталин об англичанах говорил одно хорошее. Уэллс похвалил Рузвельта — Сталин согласился: «Я ни в какой степени не хочу умалить выдающиеся личные качества Рузвельта — его инициативу, мужество, решительность. <…> Я поэтому хотел бы еще раз подчеркнуть, что мое убеждение в невозможности планового хозяйства в условиях капитализма вовсе не означает сомнения в личных способностях, таланте и мужестве президента Рузвельта». Более того, Сталин признал, что, возможно, Рузвельт хочет социализма, но капиталисты ему не позволят это осуществить. Уэллс продолжал настаивать, что Америка идет правильным путем — Сталин совсем смягчился: «Может быть, через несколько поколений можно было бы несколько приблизиться к этой цели, хотя я лично считаю это маловероятным… Впрочем, Вы знакомы с положением в Соединенных Штатах лучше, чем я, так как я в США не бывал и слежу за американскими делами преимущественно по литературе». Уэллс таял…

Сталин сказал, что интересы капиталистов и народа несовместимы, — Уэллс возразил, что капиталисты бывают разные, например, Морган плохой, а Форд — получше. Сталин тотчас заметил, что и Морган совсем неплох: «Мы, советские люди, многому у капиталистов учимся[103]. И Морган, которому Вы даете такую отрицательную характеристику, являлся, безусловно, хорошим, способным организатором». Уэллс заявил, что в мире есть люди, которые могут стереть различия между социализмом и капитализмом — это техническая интеллигенция и конечно же летчики. Сталин имел на Уэллса подробнейшее досье, но, возможно, не знал, что тот помешался на авиаторах, так как не сказал, что они великолепнейшие люди, ограничившись сдержанной похвалой технической интеллигенции: она «может в определенных условиях творить чудеса, приносить человечеству громадную пользу», но всегда служит своему строю. Уэллс сказал, что знаком с технической интеллигенцией, которая не хочет служить капиталистическому строю. Хозяин мгновенно согласился, что такая техническая интеллигенция, очевидно, бывает, раз его умнейший гость так сказал. Уэллс продолжал таять, но не сдавался и дерзко заявил собеседнику: «Мне кажется, что я левее Вас, мистер Сталин, поскольку я считаю, что мир уже ближе подошел к изжитию старой системы». Тут Сталин, видимо, не знал, что ответить — спорить с гостем нелюбезно, а признать, что гость левее его самого, невозможно, и плавно вернулся к разговору об интеллигенции.

В первой части беседы он лишь однажды отступил от расшаркиваний: «Кроме того, разве можно упускать из виду, что для того, чтобы переделать мир, надо иметь власть? Мне кажется, господин Уэллс, что Вы сильно недооцениваете вопрос о власти, что он вообще выпадает из Вашей концепции» — и тем припер Уэллса к стене, ибо тот понятия не имел, как именно хорошие люди должны взять власть в мире, во всех его теориях тут было белое пятно. Но добивать собеседника Сталин не стал, напротив, тут же смягчил удар очень тонким комплиментом: «Вы, господин Уэллс, исходите, как видно, из предпосылки, что все люди добры. А я не забываю, что имеется много злых людей». Если человек считает всех людей добрыми, подразумевается, что и сам он добр. Уэллс почувствовал, что тонет в этом рахат-лукуме, и вновь попытался пойти в атаку: «Я слежу за коммунистической пропагандой на Западе, и мне кажется, что эта пропаганда в современных условиях звучит весьма старомодно, ибо она является пропагандой насильственных действий». Сталин сказал, что его собеседник совершенно прав в своих предпосылках, только в выводах малость ошибся: «Коммунисты вовсе не идеализируют метод насилия. Но они, коммунисты, не хотят оказаться застигнутыми врасплох, они не могут рассчитывать на то, что старый мир сам уйдет со сцены, они видят, что старый порядок защищается силой, и поэтому коммунисты говорят рабочему классу: готовьтесь ответить силой на силу, сделайте все, чтобы вас не раздавил гибнущий старый строй, не позволяйте ему наложить кандалы на ваши руки, которыми вы свергнете этот строй». В доказательство своих слов он привел в пример человека, упоминание которого должно было польстить англичанину, — Кромвеля. Тут, правда, возникла маленькая неловкость.

«Уэллс. Кромвель действовал, опираясь на конституцию и от имени конституционного порядка.

Сталин. Во имя конституции он прибегал к насилию, казнил короля, разогнал парламент, арестовывал одних, обезглавливал других!»

Уэллс, надо полагать, пришел в легкое замешательство. Хозяин только что хвалил Кромвеля — надо ли понимать его последнюю фразу так, что перечисленные деяния последнего достойны подражания, или как-то иначе? Сталину, вероятно, его фраза тоже показалась двусмысленной, и он перешел на российскую и французскую историю, подытожив: «Коммунисты приветствовали бы добровольный уход буржуазии. Но такой оборот дел невероятен, как говорит опыт. <…> Вот почему я думаю, что то, что кажется Вам старомодным, на самом деле является мерой революционной целесообразности для рабочего класса». Уэллс сказал, что нужно не лить кровь, а соблюдать порядок, уважать полицию и т. д. Сталин согласился, что порядок надо соблюдать, но только когда он отвечает интересам народа. Что Уэллс мог на это возразить? Тут, к его облегчению, Сталин затронул тему народного образования, и они во всем друг с другом согласились.

Завершая основную часть беседы, Сталин сказал, что английские аристократы и буржуа — самые лучшие аристократы и буржуа в мире: по уму и гибкости никто не может сравниться с ними. (Читатель, которому кажется, что автор искажает суть разговора, дабы поиздеваться над обоими собеседниками, может обратиться к первоисточнику: он общедоступен.) Уэллс был вынужден напрячь все свои силы, чтобы перещеголять собеседника в комплиментах: «Давая мне Ваши разъяснения, Вы, наверное, вспомнили о том, как в подпольных дореволюционных кружках Вам приходилось объяснять основы социализма. В настоящее время во всем мире имеются только две личности, к мнению, к каждому слову которых прислушиваются миллионы: Вы и Рузвельт. Другие могут проповедовать сколько угодно, их не станут ни печатать, ни слушать. Я еще не могу оценить то, что сделано в Вашей стране, в которую я прибыл лишь вчера. Но я видел уже счастливые лица здоровых людей, и я знаю, что у Вас делается нечто очень значительное. Контраст по сравнению с 1920 годом поразительный».

Они обменялись парой доброжелательных шуток, затем Сталин спросил, останется ли Уэллс на съезд советских писателей[104], тот отвечал, что, к сожалению, ему недосуг, а с советскими писателями он предпочитает встретиться в неформальной обстановке, дабы предложить им вступить в ПЕН-клуб. «Эта организация настаивает на праве свободного выражения всех мнений, включая оппозиционные. Я рассчитываю поговорить на эту тему с Максимом Горьким. Однако я не знаю, может ли здесь быть представлена такая широкая свобода». Это была не такая уж дерзкая выходка, как может показаться, и в тупик она Сталина не поставила: для него не могло быть сюрпризом то, что председатель ПЕНа заговорил о делах ПЕНа (возможность вступления в эту организацию для советских писателей обсуждалась на высшем уровне в 1929 году, решено было не участвовать — не только потому, что это буржуазная организация, а еще и потому, что от нас могли потребовать соблюдать авторское право). Сталин ответил обтекаемо: «Если у Вас имеются какие-либо пожелания, я Вам охотно помогу». Завершился разговор репликами, которые были записаны Уманским, но не включены потом в опубликованный текст:

«Сталин. Не для того, чтобы Вам польстить, я совершенно искренне должен сказать Вам, что разговор с Вами мне доставил большее удовольствие, чем разговор с Бернардом Шоу.

Уэллс. Наверное, леди Астор никому не давала слова сказать.

Сталин. Шоу пожелал, чтобы она присутствовала».

На основании этих реплик принято считать, что Шоу не понравился Сталину. Скорее всего, так и было — Шоу непохож на человека, который мог бы вызвать у Сталина симпатию, но цель у этих слов была одна — польстить Уэллсу, обругав его противника. Проявив мужскую солидарность против леди Астор, собеседники поблагодарили друг друга и расстались. Просматривая подготовленный текст, Сталин счел, что его следует дополнить, и после слов Уэллса о ПЕН-клубе вписал свою реплику: «Это называется у нас, у большевиков, „самокритикой“. Она широко применяется в СССР». Уманский сообщил Уэллсу о поправке; тот, быть может, вспомнил при этом, что у обитателей острова Рэмпол дубинка называется «укоризной», но не возражал. В сентябре, когда Сталин находился в Сочи, его помощник Борис Двинский готовил запись беседы к публикации в «Большевике». Согласовывали поправки с Уэллсом, рассылали текст членам Политбюро, ставили вопрос на голосование, приняли единогласно — текст утвердить. Сталин велел Двинскому переменить название статьи: «Вместо „Беседа с английским писателем“ нужно сказать: „Беседа т. Сталина с английским писателем“. <…> Авторскую надпись над заглавием „И. Сталин“ вычеркните».

А теперь — ушат холодной воды. Своего отношения к классовой борьбе Уэллс не изменил. Отношение к советскому строю — да, переменил. Оно стало еще хуже. Более того, он, найдя Сталина застенчивым и милым простаком, тем не менее счел его вредным для социалистического движения, ибо он «упертый» марксист-ортодокс. «Его воображение безнадежно ограниченно и загнано в проторенное русло…» Неважно, является Сталин диктатором или нет, в любом случае Россия идет не к социализму, а обратно к царизму. Стоило ли метать перед эдакой свиньей россыпи бисера?

В СССР Уэллс пробыл 11 дней. Программа была насыщенная — ни охнуть, ни вздохнуть. 24 июля его, больного, целый день водили по Москве, 25-го ему были показан парад физкультурников на Красной площади (жена Бабеля А. Н. Пирожкова писала: «Летом 1935 года в Москву впервые приехал из Парижа известный французский писатель Андре Мальро… Втроем — Мальро, Бабель и я — мы смотрели физкультурный парад на Красной площади, с трибуны для иностранных гостей. Недалеко от нас стоял Герберт Уэллс». Уэллс одновременно с Мальро в СССР не был — где-то она ошиблась). Потом он осмотрел цеха Первого подшипникового завода и ЦПКиО, где оставил в книге для посетителей запись: «Когда я умру у себя при капитализме и воскресну в советских небесах, то хотел бы проснуться в этом парке».

Вечером 25-го он был у Горького, 26-го обедал в британском посольстве, встречался с наркомом просвещения А. С. Бубновым, посетил выставку детских рисунков и киностудию «Межрабпомфильм», где смотрел фильмы «Три песни о Ленине» Дзиги Вертова и «Дезертир» В. И. Пудовкина. 27-го был принят начальником Метростроя П. П. Ротером и осмотрел строящееся метро, 28-го был в планировочном отделе Моссовета и беседовал с главным архитектором города Чернышевым, который показывал ему план реконструкции Москвы. Он обожал планы, но этот план почему-то вызвал в нем раздражение: «Если вы замечаете, что новое здание еле держится или просто неуклюже, они тут же уверяют, что это временная постройка: „Да его скоро снесут!“ Кажется, они больше любят сносить и переносить, чем создавать». Тут он попал в точку, но в другом промахнулся: когда ему рассказали о будущем метрополитене, он отказался верить, что это возможно, как когда-то не поверил в ГОЭЛРО. Он слабо знал историю Древнего Египта и забыл, как строятся великие сооружения.

Итак, 25 июля. Горки, особняк Горького. Дружба к тому времени умерла, чему были две причины: мужская ревность и неодобрение Уэллсом политической позиции Горького. В 1930 году Горькому предложили вступить в организацию европейской интеллигенции «Союз писателей-демократов», собрания которой Уэллс посещал; Горький отказался, мотивируя это тем, что в руководстве союза находятся такие нехорошие люди, как Эйнштейн и Генрих Манн, подписавшие протест против расстрела сорока восьми советских ученых и специалистов в области пищевой промышленности, и опубликовал статью «Гуманистам»: «Организаторы пищевого голода, возбудив справедливый гнев трудового народа, против которого они составили свой подлый заговор, были казнены по единодушному требованию рабочих. Я считаю эту казнь вполне законной». Горький пояснял, что пишет эту статью с целью разъяснения своей позиции Уэллсу и Шоу. Шоу приветствовал казни, Уэллс был не против них (в России, а не в «нормальных» странах), когда речь шла о «спекулянтах», но его привели в ужас казнь инженеров и кровожадность старого товарища: «То человеческое, страдальческое начало, которое располагало к нему в годы его странствий, совершенно испарилось». Утопийку Ликнис, помнится, Эйч Джи ругал за то, что в ней есть страдальческое начало. Но к реальным людям у него были другие требования.

На ужин был приглашен нарком по иностранным делам Максим Литвинов с женой Айви, которую Уэллс хорошо знал. Переводчик не требовался, тем не менее в Горки Уэллса привезли Андрейчин и Уманский. Было известно, что гость станет говорить о ПЕН-клубе, скользкая тема, надобно присмотреть. Роллан, видевший Горького годом позднее, говорил, что тот находится в окружении «шпионов, наблюдателей и осведомителей», а в «Московском дневнике» охарактеризовал его как старого медведя с кольцом в носу, которого водят на цепи. Уэллс, кажется, этого не понял — он полагал, что Горький никого не опасается. «Мне не понравилось, что Горький стал противником свободы. Это меня больно задело. Он сильно изменился. Он стал Пролетарским Гением с твердыми классовыми установками».

Основной темой была свобода слова. Горький ратовал за свободу, которая полезна и пригодна большевикам. Уэллс, еще в 1909 году написавший, что «социализм без традиции личной свободы, без литературы, свобода которой ревностно охраняется, без художников и мыслителей, свободных от официального руководства, без свободы устного и печатного высказывания, может легко превратиться в самую безобразную и наиболее неподатливую тиранию, какую мир когда-либо видел», не мог понять позицию Горького. Советский Союз, говорили ему, окружен внешними врагами и кишит внутренними, а посему не может себе позволить такой буржуазной роскоши, как свобода: «В Рагузе Шмидт-Паули, защищавший нацистов, а в Эдинбурге фашист Маринетти приводили точно такие же доводы в пользу ограничений и запретов». Уэллс обозлился и пошел на шантаж, потребовав, чтобы его предложение о вступлении в ПЕН-клуб обсуждалось на съезде советских писателей, и пообещав, что в случае отказа он сделает все, чтобы мир узнал о нем. «Человечеству, в конце концов, может наскучить Россия, заткнувшая уши воском». Естественно, вопрос о ПЕН-клубе никто на съезде не обсуждал, благодарили вождя, превозносили подвиг Павлика Морозова. Из 101 члена правления, которых избрали на съезде, репрессировано было 33, из 597 делегатов — 180[105].

Второй спор вышел по «женскому» вопросу — о контрацепции и абортах. Уэллс выступал за ограничение рождаемости — Горький резко высказался против. В 1936 году, когда в СССР аборты запретят (до 1955-го), Уэллс станет вице-президентом британской Ассоциации по реформированию закона об абортах, которая добьется их легализации лишь в 1967-м. Но суть спора не сводилась к демографии. Стране нужно больше трудящихся и воинов, говорил Горький, то же утверждали Муссолини, Франко и Гитлер — причем каждый хотел, чтобы больше трудящихся и воинов рождалось в его стране, но не в других. Для Уэллса эта позиция означала самое страшное — Горький из интернационалиста превращается в националиста. Впрочем, это не стало для него новостью. Тот комиссар из «Облика грядущего», помните, что угрожал расправой летчику Ивану? Его фамилия в книге была — Пешков…

После этого ужина Эйч Джи погрузился в глубокую депрессию. Она была вызвана не только плохим самочувствием и тем, что Горький его разочаровал. Речь зашла о баронессе Будберг; Уманский сказал, что она неделю назад была в Москве. Эйч Джи был уверен, что Мура в Эстонии — он только что получил от нее письмо с таллинским штемпелем. Горький прибавил, что она приезжала в СССР трижды за последний год. Эйч Джи не мог скрыть отчаяния — тогда Андрейчин сообщил, что визиты баронессы «в некотором роде тайна». Уэллс ничего не понимал: «Какая из ее масок была бы сорвана, если бы мы встретились с ней в доме Горького? Каких разоблачений она боялась?» В этой истории все темно. Неизвестно, приезжала ли Будберг в Советский Союз в 1933–1934 годах, виделась ли она с Горьким, действительно ли Горький утверждал, что она его трижды посещала, или это придумал Андрейчин. Это имело бы значение, если бы мы изучали биографию Будберг. Но для биографии Уэллса эти подробности не значат ничего. Его обманули, он страдал — вот это факт. «Ни разу в жизни никто не причинял мне такой боли. Это было просто невероятно. Я лежал в постели и плакал, как обиженный ребенок, либо метался по гостиной и размышлял, как же проведу остаток жизни, который с такой уверенностью надеялся разделить с Мурой. Я отчетливо осознал, что теперь я один-одинешенек».

Он жаждал мести. Эта месть была осуществлена последовательно и мелочно. В своем посольстве он оформил ряд документов, касающихся Муры. Аннулировал заказ на билеты и номера в гостиницах Стокгольма и Осло. По его завещанию Муре причиталось очень солидное пожизненное содержание — он вычеркнул этот пункт. Его банковское поручительство обеспечивало ей неограниченный кредит в Лондоне — аннулировал и это. Хотел не ехать в Эстонию, никогда не видеться с ней. Потом понял, что не удержится, и послал ей в Таллин злобное письмо — пусть знает, что ему все известно, и трепещет, коварная. В таком состоянии духа и отправился в Ленинград.

28 июля его привезли на «Красной стреле» и поселили в «Астории». 30-го он обедал в другом писательском особняке — у Алексея Толстого в Детском Селе[106]. Были приглашены Федин, автор «Угрюм-реки» Шишков, писатель Козаков (отец актера Михаила Козакова), писатель Ляндрес (отец Юлиана Семенова), заведующий облпрофсоветом Т. Рафаил, историк М. Сперанский, композитор Ю. Шапорин, актриса Е. Шатрова — пестрая компания, которая понравилась Уэллсу гораздо больше, нежели московская. Ему нравились хозяин дома — в «красном графе» было что-то очень уютное, почти английское, — и еще больше его теща Анастасия Романовна Крандиевская, ровесница Уэллса: по воспоминаниям ее внука Д. А. Толстого, гость в основном с нею и говорил. Все было очень «буржуазно», «прилично» и «светски» — именно так, как любил революционер Уэллс. «Ничего похожего на подозрительность и твердые предубеждения той, первой встречи я здесь не увидел». Обсудили идею о вступлении в ПЕН-клуб и даже обещали Уэллсу поднять этот вопрос на писательском съезде. Говорили о литературе; Уэллс восхищался «Тихим Доном», русские были польщены.

1 августа Уэллсов повезли в Колтуши (ныне Павлово), где располагался научный городок: комплекс лабораторных зданий биологической станции Института экспериментальной медицины[107], дома для сотрудников, столовая. Академик Павлов занимался исследованиями по генетике высшей нервной деятельности — Уэллс сформулировал это как «интеллект животных». Встреча была особенно интересна Джипу, он засыпал Павлова вопросами, не давая отцу вставить слово. Уэллса больше занимали общие условия развития науки. Для Павлова советская власть эти условия создала. Ему выделяли большие средства, ему прощалось все — ходил в церковь, высказывался свободно, в переписке с высшими советскими чиновниками протестовал против репрессий, голода, гонений на религию. Ситуация была уникальная: чем откровеннее Павлов выражал свое неприятие советских порядков, тем больше власти, как писал Бухарин, были «готовы ухаживать как угодно, идти навстречу всякой его работе». Но тот оказался неблагодарным и в беседе с англичанами своих взглядов не скрывал. Когда Уэллсы уходили, Джип сказал отцу: «Как странно провести целый день вне советской России!»

Из Колтушей поехали к другим биологам — в Петергоф, где знакомились с работой Биологического института Ленинградского университета. Там была очень сильная кафедра зоологии, много занимались исследованиями в области генетики. Вернулись в «Асторию» под вечер — там состоялась встреча с учеными и литераторами, объединенными любовью к фантастике. Инициатором встречи был Я. И. Перельман, известнейший популяризатор науки, присутствовали также ученый-геофизик Б. П. Вейнберг (он был переводчиком), фантаст А. Р. Беляев, популяризатор науки Н. А. Рынин, директор издательства «Молодая гвардия» М. Ю. Гальперин и журналист Г. И. Мишкевич, который вел запись беседы (с английской стороны она не записана — так что все со слов Мишкевича). Организовали это мероприятие через ленинградское отделение общества культурной связи с заграницей (ВОКС), и оно получилось неформальным: гостей Уэллс принимал у себя в номере и без соглядатаев. «Ровно в шесть вечера мы вошли в номер, — пишет Мишкевич. — Нас встретил высокий человек в сером костюме, с коротким „бобриком“ на голове, с глубоко посаженными, внимательными, но усталыми голубовато-серыми глазами. Борис Петрович поочередно представил гостей, и Уэллс, крепко пожимая руку каждому, приговаривал по-русски: „Очень приятно“…»

Уэллс поведал гостям о неудавшейся попытке заинтересовать Горького идеей вступления советских писателей в ПЕН-клуб. Беляев ответил, что Горький отверг предложение потому, что «некоторые писатели гитлеровской Германии и фашистской Италии, не желая служить делу мира и гуманизма, изменили ему и предпочли поддерживать сумасбродные устремления кровавых диктаторов». Он сказал, что писатель не может быть в стороне от классовой борьбы, а Перельман заметил Уэллсу: «Полагаю, что ваш превосходный роман „Борьба миров“ и есть одно из самых лучших воплощений в художественной литературе этой классовой войны. Правда ведь?

Уэллс: Возможно, возможно… Простите, не вы ли тот самый Джейкоб Перлман, который столь своеобразно интерпретировал некоторые мои сочинения? Я прочитал вашу „Удивительную физику“ и нашел в ней ссылки на мои романы.

Перельман: Тот самый…

Уэллс: …и который так ловко разоблачил моего „Человека-невидимку“, указав, что он должен быть слеп, как новорожденный щенок… И мистера Кейвора за изобретение вещества, свободного от воздействия силы земного притяжения…

Перельман: Каюсь, мистер Уэллс, это дело моих рук… Но ведь от этого ваши романы не потеряли своей прелести».

Уэллсу подарили «три увесистые пачки его книг, изданных в СССР после 1917 года» и вручили справку о том, что их общий тираж превысил два миллиона экземпляров. Уэллс был очень тронут. Беляев поинтересовался, читают ли в Англии советскую фантастику, Уэллс сказал, что он в восторге от «Головы профессора Доуэля» и «Человека-амфибии» и что они лучше, чем западная фантастика, у которой «за внешне острой фабулой кроется низкопробность научной первоосновы, отсутствие всякой социальной перспективы и морали, безответственность издателей». Его спросили о творческих планах — он отвечал: «Мне шестьдесят восемь лет. И каждый англичанин в моем возрасте невольно должен размышлять над тем, зажжет ли он шестьдесят девятую свечу на своем именинном пироге… Поэтому меня, Герберта Уэллса, в последнее время все чаще интересует только Герберт Уэллс…» Далее заговорили о фашизме:

«Вейнберг: Мы убеждены, мы верим, что вы окажетесь на той же стороне баррикады, на которой будем и мы, если грянет новая борьба миров.

Уэллс: Мой дорогой профессор, боюсь, что из меня выйдет неважный баррикадный боец… Да и кроме того, когда заговорят пушки и начнут падать с неба бомбы, вряд ли люди услышат скрип наших перьев…

Рынин: Не скажите, не скажите… Иное перо, например перо Владимира Ильича Ленина, много сильнее пушек!»

На следующий день Уэллсы осмотрели город, побывали в Эрмитаже. Сели в самолет до Таллина, оттуда Джип вылетел в Лондон, а его отец остался в Эстонии. «Ты обманщица и лгунья», — сказал он встречавшей его Муре. Она объяснила, что в СССР была лишь один раз, да и то «нечаянно», а другие ее визиты — «недоразумение», в котором виноват Андрейчин. Он потребовал, чтобы она позвонила Горькому и Андрейчину и устранила недоразумение. Ничего подобного Мура, естественно, не сделала. У него не было сил с ней порвать; она это понимала. (Распоряжения финансового характера, которые Уэллс аннулировал, были восстановлены.) Вдвоем они прожили три недели в Каллиярве. Здесь Уэллс закончил главу о России и отослал «Опыт» издателям.

«Я все больше обнаруживал в себе склонность исследовать то сопротивление, которое встречает здесь любая созидательная идея, если она — с Запада. Это просто бросается в глаза. Если так пойдет и дальше, через несколько лет мы услышим от Москвы если не „Россия — для русских“, то „Советы — для марксистов-ленинцев“. Тех, кто не поклоняется пророкам, — долой!»

За 11 дней он увидел и понял немало. Он писал, что «политический контроль стал репрессивным», что «на смену аристократии пришла плутократия», что «оборонительный обскурантизм большевиков погружает общество в тот самый мрак, в котором зарождаются новые посягания на человеческое достоинство», что в России «складывается новая система поголовной лжи». От него не укрылось существование новых привилегированных классов, которые разъезжают в красивых автомобилях и «отовариваются» в спецмагазинах. «Когда революционный энтузиазм спадает, бюрократический аппарат изыскивает возможности для обогащения и привилегий». (Отметил ли он хоть что-то хорошее? Да — ликвидацию неграмотности.) Дело вовсе не в диктатуре Сталина; Россия, по мнению Уэллса, всегда остается Россией. Она тонет в обещаниях и громких словах, но и через двести лет «останется страной недовыполненных обещаний, мечущейся от одного начинания к другому». Как хочется надеяться, что на этот раз путешественник во времени ошибся…

* * *

Из Эстонии Уэллс поехал в Швецию, затем в Норвегию, где к нему присоединилась Мура. В сентябре они вернулись в Лондон. Майский пригласил Уэллса поделиться впечатлениями. По воспоминаниям Майского, его друг был грустен, разочарован, очень жаловался на Горького. Он сказал, что в СССР его поразили две вещи: «несомненный материальный прогресс, который, сознаюсь, в 1920 году казался мне невозможным», и новый дух людей: «Люди стали как будто земными, практичными, деловыми…» Он также рассказывал о своей поездке на обеде, который устроил Ян Масарик: присутствовали Шоу, Рассел и Суиннертон. 27 октября в «Нью стейтсмен» был опубликован отчет о дискуссии со Сталиным. Запись сопровождалась комментариями Уэллса о «твердолобом марксизме» собеседника; Уэллс писал также, что советские писатели лишены свободы слова, а власть попала в руки плутократов, и дал понять, что отныне предпочитает американский вариант построения нового общества.

«Нью стейтсмен» занимал просоветскую позицию; его редактор Кингсли Мартин поместил в следующем номере статью Шоу, который обрушился на Уэллса с оскорблениями — это при том, что на обеде у Масарика они дискутировали мирно. Уэллс «проскочил» в Кремль, где вместо того, чтобы благоговейно внимать великому собеседнику, который снизошел до того, чтобы «дать ему урок», пытался высказать собственное дилетантское и никому не интересное мнение, а дома заявил, будто голова Сталина набита разной чепухой типа классовой борьбы. (Уэллс, разумеется, не писал, что «голова Сталина набита чепухой», хотя смысл его комментария Шоу передал верно.) Уэллс — нерадивый ученик, который не умеет слушать, он слушает только себя, а малейшее возражение превращает его в «ослепшую от ярости фурию». По существу вопроса Шоу написал, что капитализм в социализм трансформироваться не может, а новый мир будет создан не «технической интеллигенцией» и не «авиаторами», а «решительными и безжалостными людьми», такими как Сталин. Что же касается свободы слова, то ее в СССР хоть ложкой ешь, Шоу сам видел, а ПЕН-клуб — вредная затея, слава богу, у советских писателей достало ума от нее отказаться. В том же номере Мартин поместил еще один комментарий — немецкого писателя Эрнста Толлера, который побывал на съезде советских писателей и нашел, что это великолепное мероприятие, участники которого искренне возносили хвалы Великому Кормчему.

Началась дискуссия. Уэллс попытался занять в отношении Шоу примирительную позицию, написав, что двум старикам негоже «пыжиться» и оскорблять друг друга. Однако он потребовал либо взять назад слово «проскочил», либо признать, что Шоу и Асторы тоже в Кремль «проскочили». Шоу откликнулся издевательской заметкой, в которой уже не было ни слова о Сталине и социализме, а на разные лады обыгрывалось слово «проскочил». Это чудесный образец того, как два крупных писателя спорят по серьезному вопросу. Уэллс: «Ах, я „проскочил“? А Шоу и леди Астор, должно быть, проплыли, или пролетели, или проползли?» Шоу: «Ну конечно же Уэллс не может „скакать“, он даже ходить не может, это для него слишком вульгарно…» Уэллс сорвался и ответил грубыми оскорблениями, назвав Шоу родным братом Одетты Кюн, которая только и способна, что злобно брызгать слюной. К схватке подключились другие люди, попытавшиеся вернуть разговор в содержательную плоскость. На стороне Уэллса выступил Кейнс: по его мнению, Сталин и Шоу со своими идеями классовой борьбы безнадежно устарели, а будущее принадлежит идеям Рузвельта. Перебранку между писателями Кейнс, будучи дружен с обоими, по мере сил старался смягчить: он написал, что Шоу поддерживает тирана «от отчаяния», а Уэллс тоже не во всем прав. (В письме к Вирджинии Вулф Кейнс заметил, что в Уэллсе есть что-то мелкое, и Шоу это чувствует: он никогда бы не стал так оскорблять человека, которого уважал, как оскорблял Уэллса.) Затем в дискуссию, также на стороне Эйч Джи, вступила Дора Рассел. Уэллс и Шоу тем временем продолжали обзывать друг друга и выяснять, кто из них куда «проскочил» или «прополз». По выходе каждого номера «Нью стейтсмен» в редакцию потоком шли письма читателей, которые Мартин также помещал в журнале.

Когда дискуссия (которую политолог Уоррен Вейгер деликатно назвал «одним из самых оживленных публичных споров в левых кругах за всю историю Англии») спустя два месяца стала иссякать, Мартин решил напоследок выжать из нее все возможное, то есть опубликовать относящиеся к ней тексты в виде брошюры. Уэллс дал согласие, заявив, что Шоу «показал себя хамом» и это должны видеть все. Шоу был против издания брошюры: «Мой старый друг Эйч Джи изрядно себя опозорил, и я не хочу позорить его еще больше». Состоялось еще несколько разговоров, причем Мартин всякий раз передавал слова одного из противников другому. Шарлотта Шоу поняла, что Мартин ради сенсации стравливает стариков друг с другом, и написала об этом Уэллсу. Но того уже невозможно было остановить, он решил, что супруги Шоу струсили. Брошюра была издана, а художник Давид Лоу украсил ее карикатурами на участников спора. Она раскупалась как пирожки и продается по сей день. (Ссора длилась недолго. В июне 1936-го вышел сборник пьес Шоу — Уэллс написал ему теплое, полное дружеских подтруниваний, письмо, Шоу ответил тем же.)

За дискуссией внимательно следили в СССР. 9 ноября Карл Радек писал Сталину: «Тов. Литвинов передал мне предложение редакции журнала „Нью стейтсмен“, который напечатал стенограмму Вашего разговора с Уэльсом, написать статью по поводу комментария Уэльса к его разговору с Вами. Тов. Литвинов просит написать эту статью. Так как дело идет о разговоре с Вами и в статье нельзя не комментировать этот разговор, а кроме того, тов. Литвинов просит высмеять Уэльса (и он прав, ибо иначе нельзя ответить на статью Уэльса), то считаю, что мне нужно получить Ваши указания, как статью писать, на что бить. Я думаю, что высмеивание должно быть только формой статьи, а центр должен состоять в показе, что является социальным источником глупости Уэльса. Надо показать те буржуазные предрассудки интеллигенции, которые ей мешают понять то, что происходит, и показать значение Вашего разговора с этой интеллигенцией через голову Уэльса, иначе получится только насмешка и руготня, вызывающая впечатление, что ругаемся потому, что не удалось прельстить девушку.

Прилагаю перевод статьи Уэльса. С сердечным приветом К. Радек.

P. S. Только что получен номер „Нью стейтсмен“ со статьями Шоу и Толлера по поводу выступления Уэльса. Шоу местами очень удачно высмеивает Уэльса, а дальше величает Вас как оппортуниста и националиста. Думаю, что первую часть статьи Шоу можно было бы пустить в нашу печать».

Сталин не дал Радеку указаний вмешаться в спор на страницах «Нью стейтсмен»[108]. Вряд ли ему понравилась фраза насчет «прельщения». Радек вслух сказал то, о чем говорить не следовало. Ведь девушку и в самом деле не удалось прельстить — обед она съела, а танцевать не пошла. В 1937 году Радек был обвинен по делу «Параллельного антисоветского троцкистского центра», на допросах «сдал» уйму народу, был приговорен к десяти годам, погиб в лагере. Мы, конечно, не собираемся утверждать, что Радек был репрессирован из-за этой опрометчивой фразы про «девушку». Но не исключено, что и она сыграла свою роль. «И это совсем недурной результат…»

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ ХРОМАЯ СУДЬБА