Герберт Уэллс. Жизнь и идеи великого фантаста — страница 12 из 83


Просто Герберт Уэллс


Со временем я убедился, что был не прав…» («Тоно-Бенге»). На это и в самом деле потребовался известный срок. Сара Уэллс заранее позаботилась о том, чтобы Берти был устроен в Лондоне наилучшим образом. У нее была подруга детства, ныне покойная, чьи религиозные взгляды заслуживали всяческого одобрения, и она разыскала ее дочь, сдававшую комнаты в Лондоне. К сожалению, до Сары не дошли сведенья о том, что дочка подруги давно утратила благостыню, пристрастилась к бутылке и очень интересуется человеческими особями противоположного пола, а ее «комнаты» – это меблирашки невысокого пошиба. Дом был маленький, зато набитый до отказа. Герберт жил в одной комнате с другим человеком, хотя ему разрешалось еще пользоваться лестничной площадкой, где стоял покрытый клеенкой стол, за которым два хозяйкиных отпрыска начинали свой путь к вершинам знания, пытаясь овладеть основами чтения и письма. Теперь к этому столу приставили еще один стул: в доме как-никак появился студент. Самому же студенту этот дом напоминал обезьянник лондонского зоопарка, каким он был, пока этих наших родственников не расселили по просторным клеткам, придав им тем самым известную респектабельность. В человеческом обезьяннике, где Уэллс поселился, подобных перемен не предвиделось. Внизу жил какой-то мелкий чиновник, с женой которого дружила хозяйка. Сама она тоже была замужем (муж ее работал в оптовой бакалейной фирме), но это не мешало двум молодым женщинам каждый вечер отправляться на поиски приключений и на следующий день рассказывать о них всем обитателям дома, делая исключение только для своих мужей и, само собой, как положено в приличном обществе, опуская некоторые подробности. К новому постояльцу хозяйка тоже проявила известный интерес, но натура у нее была широкая, и с некоторых пор она старалась оставлять его вечерами наедине с золовкой, чтобы он ее немножко «развлек». Разговаривать с ней было не о чем, развлекать женщин по-иному Герберт не очень умел, а времени было до смерти жалко… Но это был еще самый благополучный период жизни Герберта в доме, куда его пристроила богобоязненная Сара Уэллс. Вообще, по его словам, провидение то и дело шутило с ним шутки дурного вкуса, и эта была не из лучших. В один прекрасный день жилица и хозяйка что-то не поделили, и дом наполнился громкой бранью. В отсутствие жилицы хозяйка сообщала окружающим, что та представляет собой прямую опасность для мужчин, дорожащих своим здоровьем. Что рассказывала о ней жилица, Уэллс не запомнил. Не запомнил он и человека, на пару с которым снимал комнату. И вообще он многое забыл о своем первом лондонском доме. В этом отношении он сравнялся для него с магазином Роджера и Денайера. Память Уэллса отличалась не столь уж редкой особенностью: в ней застревали совершенные пустяки – им только надо было для этого быть достаточно забавными, – тогда как от вещей более существенных, но не столь интересных она легко избавлялась. А тем более – от воспоминаний неприятных. Их Уэллс, как, впрочем, и всякий другой, инстинктивно старался вытеснить. Так что, видимо, забавного в этом доме было не слишком много. Скуки и всякой мерзости – гораздо больше. Единственным преимуществом этого жилища была его относительная близость к Нормальной школе. Стоило пройти по прилегающим улицам и пересечь Кенсингтонский парк, как ты оказывался на Экзебишн-роуд, где неподалеку от естественнонаучного музея стояло это здание. Правда, парк в определенный час закрывался, и по вечерам Уэллсу приходилось, чтобы вовремя достичь противоположных ворот, бежать под свистки и крики сторожей, оповещавших посетителей, что пора и честь знать. И вот в один прекрасный день Уэллс впервые проделал путь от Уэстборн-парка через Кенсингтонский парк, вышел на Экзебишн-роуд и замер перед зданием «научных школ», с которым у него сейчас было связано столько надежд, а потом – воспоминаний. Здание и правда производило немалое впечатление. Оно было сложено из красного кирпича, с белыми колоннами, поддерживавшими стрельчатые аркады у входа, и высокими – снизу доверху – квадратными эркерами по углам. Большие стрельчатые окна первого этажа и прямоугольные окна второго и третьего тоже были очерчены белым. Над карнизом, отделявшим нижние три этажа, помещалась белая надстройка с частыми и высокими стрельчатыми окнами по фасаду и более широкими и редкими полукруглыми окнами с торцов. Невысокие двойные башенки, двускатные крыши которых только и возвышались над зданием, словно бы увенчивали эркеры и вместе с тем вписывались в надстройку, выдержанную в более напряженном ритме, чем нижние этажи. В этом неплохом образце викторианской готики поражали соразмерность и точная соотнесенность частей. Красное и белое, верх и низ замечательно сочетались и контрастировали, а целое было сразу строгим и праздничным. Это четырехэтажное здание казалось больше своих размеров. Этажи были высокие, полные света и воздуха, от всего веяло какой-то величавостью. Храм науки! Он вошел за железную ограду, переступил порог пока еще незнакомого дома, расписался о прибытии и поднялся на лифте на верхний этаж. В Нормальной школе не было первого, второго и третьего курсов. Студентов набирали на все факультеты одновременно, и показавшие успехи в учении переходили потом кто с геологического на физико-астрономический, кто с физико-астрономического на биологический, – в любой последовательности. Сказать, что здание кишело народом, было никак нельзя. На курсе, куда приняли Уэллса, учился, например, всего 21 человек. Первым факультетом Уэллса был биологический, и первой комнатой в Нормальной школе, куда он вошел, – Лаборатория. Настоящая лаборатория, где перед ним в реальности предстало все, что он раньше видел лишь на плохих картинках. Это была длинная комната с сосновыми столами, множеством водопроводных кранов и фаянсовых раковин, полками с препаратами, диаграммами и рабочими наставлениями по стенам. Под газовыми лампами с зелеными абажурами стояли микроскопы, реагенты и приспособления для анатомирования животных. Двери были выкрашены в черный цвет и служили классными досками. Здесь правил демонстратор Хауэс – быстрый чернобородый бледноватый человек в очках. Он и пояснительные схемы вычерчивал цветными мелками с поразительной быстротой. Он все время ходил по комнате, присаживаясь то к одному студенту, то к другому. Ошибки он схватывал на лету. Много лет спустя в ту же лабораторию попала Анна Вероника – одна из героинь Уэллса. Вот какой она ей представилась: «В биологической лаборатории царила особая атмосфера. Оттуда, с верхнего этажа, открывался широкий вид на Риджентпарк и на массив тесно столпившихся более низких домов. Лаборатория, длинная и узкая комната, спокойная, достаточно освещенная, с хорошей вентиляцией и вереницей небольших столов и моек, была пропитана испарениями метилового спирта и умеренным запахом стерилизованных продуктов органического распада. По внутренней стене была выставлена замечательно классифицированная самим Расселом (Томасом Хаксли. – Ю. К.) серия образцов. Наибольшее впечатление на Анну Веронику произвела необыкновенная продуманность этой серии… И целое, и каждая деталь в отдельности были подчинены одной задаче: пояснить, разработать, критически осветить и все полнее и полнее представить строение животных и растений. Сверху донизу и от начала до конца – все находившиеся здесь предметы были связаны с теорией о формах жизни; даже тряпка для стирания мела участвовала в этой работе, даже мойки под кранами; все в этой комнате подчинялось одной цели, пожалуй, еще больше, чем в церкви. Вот почему здесь было так приятно работать». Одна дверь из лаборатории вела в препараторскую, откуда возникал и куда исчезал Хауэс, другая – в квадратный лекционный зал, стены которого были заставлены полками со скелетами, черепами и восковыми моделями. Из зала студенты переходили в лабораторию, чтобы тут же проделать нужные опыты. Некоторые задерживались, перерисовывая с доски схемы и разглядывая экспонаты. В этом лекционном зале Уэллс прослушал курсы общей биологии (тогда он назывался «Элементарная биология») и зоологии. Оба их вел Томас Хаксли. Именно Хаксли был духовным отцом Уэллса. И не его одного. Много лет спустя Уэллс писал: «Не знаю, способны ли нынешние студенты понять, какие чувства мы испытывали по отношению к нашему декану… Я считал тогда, что повстречал самого великого из людей, с кем когда-либо пересекутся наши жизненные пути, и я еще тверже верю в это сейчас». Он и вправду необыкновенно много получил в лабораториях и лекционном зале на четвертом этаже бело-красного здания на Экзебишн-роуд, где каждый день из-за тяжелых портьер появлялся и всходил на кафедру высокий кареглазый плотный человек с одухотворенным лицом и львиной гривой седых волос. Студенты предшествующих лет рассказывали, что иногда из-за тех же портьер выглядывало лицо Чарлза Дарвина, пришедшего послушать своего младшего друга: Дарвин умер меньше чем за два года до поступления Уэллса в Нормальную школу, и здесь все было овеяно его невидимым присутствием. Но и Томас Хаксли стал к этому времени живой легендой. Ему еще не исполнилось шестидесяти, однако за его плечами было уже три с лишним десятилетия громкой славы. Хаксли происходил из семьи более интеллигентной, чем Уэллс, хотя вряд ли более обеспеченной, образование получил за казенный счет («Я плебей и остаюсь верным своей среде», – говорил он), но уже в двадцать шесть лет стал академиком. Он, как и Дарвин, начал свою научную карьеру морским путешествием (в Австралию) и, вернувшись, обнаружил, что его публикации все читали и его дружбы ищут такие люди, как Дарвин и основатель английского позитивизма Герберт Спенсер. Он еще не был тогда эволюционистом, но, прочитав в 1859 году только что вышедшую книгу Дарвина «Происхождение видов путем естественного отбора», стал виднейшим пропагандистом дарвинизма. Он написал первую рецензию на «Происхождение видов» и именно по этой статье, а потом по его блестящим публичным лекциям широкая публика знакомилась с дарвиновской теорией эволюции. «Эволюция в науке означала революцию в религии», – остроумно заметил один критик, и Хаксли был виднейшим деятелем этой революции. Он первым в Англии – еще до Дарвина – открыто заявил своей книгой «Место человека в природе» (1863) о происхождении человека от общего с обезьяной предка, чем вызвал ненависть церковников и восхищение всех, кто стоял за свободу научного исследования. Он был замечательный полемист, писатель, человек разносторонней культуры, одним словом – человек блестящий. Так в жизнь Уэллса вошла одна из самых значительных личностей XIX века. Хаксли был уверен, что не должно быть резко очерченных границ между литературой и наукой. И чем дальше, тем больше он писал уже не о собственно научных, а о философских и общекультурных проблемах. Так, воспитывая из Уэллса ученого, он воспитывал из него писателя и просветителя. То, что предметом занятий Уэллса оказалась именно биология, эта «новая наука» второй половины прошлого века, сыграло здесь огромную роль. Десятки аспектов идейной борьбы на протяжении нескольких десятилетий были отмечены влиянием дарвиновской теории эволюции. Она казалась ключом к современному знанию, а биология, носительница этой теории, – царицей наук, отрешившихся от своей былой замкнутости. Было доказано – мир не стоит на месте, он подвержен изменениям. Разве это не освещало путь для тех, кто жаждал перемен? Вспоминая о Южном Кенсингтоне, Уэллс всегда подчеркивал, что именно там, научившись мыслить как ученый, он обрел себя как личность. И еще одно духовное качество отличало людей, бившихся на стороне Дарвина. Оно перешло от Дарвина к Хаксли, от Хаксли – к его ученикам. Как писал сын Дарвина Уильям, «чертой его характера, которая ярче всего запечатлелась в моей памяти, было какое-то напряженное отвращение или ненависть ко всему, сколько-нибудь напоминавшему насилие, жестокость, в особенности – рабство. Это чувство шло рука об руку с восторже