дготовиться к заключительным экзаменам на звание бакалавра, но и взять (из чисто материальных соображений) ещё репетиторство.
В том же 1889 году его пригласил на работу Уильям Бриггс, основатель Университетского заочного колледжа. Уэллс согласился и принялся за дело, хотя до конца учебного года Милна не бросил. С момента, когда Уэллс получил степень, Бриггс установил ему жалованье в триста фунтов в год. Теперь он был вполне устроенный человек. Занятиями своими он упивался. И, что не менее важно, студентам он тоже нравился. Работа в заочном колледже заключалась не только в проверке контрольных работ. В колледже были ещё очные классы численностью от шести до тридцати двух человек, причем в больших группах при главном преподавателе был ещё и ассистент. Уэллс имел теперь возможность по-настоящему развернуться как педагог. Ученики запомнили его навсегда. Вот что писал потом один из них: «Он был прост, непретенциозен, говорил коротко и мысли свои высказывал напрямик, с оттенком цинизма и откровенного презрения к тем, кто занял свое место в жизни благодаря своему происхождению и богатству… Утро начиналось часовой лекцией. За ней следовали два часа лабораторных занятий, причем в лаборатории он переходил от студента к студенту, каждому всё объяснял и исправлял ошибки в анатомировании… Он был удивительно добросовестен и горел желанием всем помочь… Он не уставал повторять, что образованность сводится к умению проводить различие между вещами первостепенными, второстепенными и вообще не имеющими существенного значения… Он был исполнен подлинной доброты и истинного сочувствия к студентам, многие из которых вынуждены были, дабы получить ученую степень, бороться с бедностью и преодолевать житейские трудности». Все эти успехи помогли семье переехать в лучший дом – на той же Фицрой-роуд за номером 46 – и даже позволить себе короткие каникулы на недорогом курорте. Женитьбу на Изабелле он вынужден был все же хоть ненадолго, но отложить. В начале года возобновилось кровохарканье, в мае он перенес инфлюэнцу и ему стало совсем плохо. Пришлось нанять человека, который заместил его в классах и лаборатории. В июне 1891 года он написал отцу, что, если бы его не поддерживало сознание достигнутых успехов, он бы умер. Но он снова выкарабкался, и 31 октября 1891 года они с Изабеллой без большого шума повенчались в приходской церкви. Уэллс считал, что это – большая уступка с его стороны. Могли бы просто зарегистрироваться в мэрии. Но, увидев, как он обрадовал этим окружающих, утешился. Тётя Мэри, любившая его как сына, была счастлива, а брат Фрэнк, приехавший на свадьбу, неожиданно расплакался в ризнице. Изабелла была серьёзна, спокойна и только боялась, что теперь пойдут дети. Ей бы этого не хотелось. Молодые поселились в пятикомнатном доме на Холдон-роуд, 28. Изабелла предпочитала называть его восьмикомнатным, поскольку в нем были кухня, ванная и чулан, и сделала все возможное, дабы придать ему респектабельность. Она обставила его громоздкой мебелью, завешала зеркалами, задрапированными материей, а подоконники загромоздила горшочками с геранью. Её роскошный буфет был набит граненым стеклом. Посещение вечерних художественных классов не пропало, как видно, даром. С работы она ушла, но быть обузой мужу не собиралась и начала брать ретуширование на дом, а потом и давать уроки желающим обучиться этой профессии. Об интеллектуальных интересах мужа она тоже подумала. В дальнем уголке столовой, так, разумеется, чтоб это не слишком бросалось в глаза, она разместила на полках его книги. На работу Уэллсу было ездить удобно. От Ист-Патни, где находился их дом, шла прямая линия метро до Черринг-Кросс, а оттуда было всего несколько минут ходьбы до Ред-Лайон-сквер, куда успело переехать процветавшее заведение Уильяма Бриггса. В этих просто обставленных комнатах он приходил в себя. Свой претенциозно-мещанский дом он ненавидел, хотя Изабелле об этом не говорил. А она просто в толк не могла взять: чем он недоволен? А недоволен он был многим.
Позднее он рассказал в «Тоно-Бенге», что тогда чувствовал. «Семейная жизнь стала… казаться мне узкой, глубокой канавой, перерезавшей широкое поле интересов, которыми я жил… Мне казалось, что каждый прочитанный мною любовный роман – насмешка над нашей унылой жизнью; каждая поэма, каждая прекрасная картина только оттеняли скуку и серость длинной вереницы часов, которые мы проводили вместе». Разговаривать с ней, как он обнаружил, было особенно не о чем. Да и профессора Хиггинса при Элизе Дулиттл из него не вышло. Чуть что не так, он мгновенно раздражался. К тому же Изабелла не была цветочницей с Ковентгарденского рынка. У неё была интеллигентная, близкая к искусству профессия. (Вспомним: всякий вполне грамотный, а тем более прикоснувшийся к живописи и музыке человек считался тогда интеллигентом – и не только в России!) Она, как и он, занималась педагогической работой, а выговор у неё был получше, чем у него. Разве не делал он на каждом шагу ошибки, которых она никогда бы себе не позволила? Словом, Изабелла знала себе цену. Она такая, какая есть. И если он вообразил о ней бог весть что, она, право же, не в ответе! А он и в самом деле вообразил бог знает что. И нескольких недель брака оказалось достаточно, чтобы туман начал рассеиваться. Он теперь о многом с ней просто не заговаривал, все таил про себя. Из их бесед исчезали одна тема за другой. И все же Изабелла прочно укоренилась в его душе. Он слишком долго её ждал. Однажды – и довольно скоро – он ей изменил с её приятельницей, весьма уже искушенной в любовных делах, но словно бы для того, чтобы убедиться, что по-прежнему её любит. И правда, виновата ли она была в том, что принадлежит к тому самому кругу, из которого он всю жизнь мечтал вырваться? Да и не было ли у неё перед ним действительных преимуществ – уравновешенности, спокойствия, рассудительности? Нет, всему этому, видно, предстояло тянуться годами…
Хуже всего было то, что и к работе своей он стал относиться прохладнее. Он мечтал сделать из своих студентов развитых людей с трезвым и широким взглядом на мир, иными словами, повторить педагогический подвиг Томаса Хаксли. Но методика университетского образования была нацелена на другое. Студентов «натаскивали» для экзаменов, и учебное заведение Бриггса, которому так и не удалось добиться включения своего Заочного колледжа в официальную университетскую систему, вынуждено было, дабы «остаться на плаву», особенно об этом заботиться. Подлинного удовлетворения не было теперь ни дома, ни на работе. Отдушина, впрочем, сыскалась сама собой. Еще перед женитьбой Уэллсу удалось на мгновение проникнуть в область большой журналистики. Когда у него в мае 1891 года после перенесенной инфлюэнцы стало очень плохо со здоровьем, доктор Коллинз, которого, очевидно, немного мучила совесть за прошлое, добился, чтобы его приняли для поправки в Ап-парк, и там Уэллс позволил себе поработать немного не для денег. Так возникла знаменитая (увы, славу свою она по-настоящему приобрела лишь тогда, когда он и без того уже был знаменит) статья «Новое открытие единичного». Уэллс отослал её в солидный и популярный журнал «Фортнайтли ревью», и, к немалому его удивлению, в июле того же года её напечатали. Она всем в этом двухнедельнике понравилась, и когда Уэллс, воодушевленный успехом, прислал Фрэнку Хэррису (редактору) свою новую статью «Жесткая вселенная», тот отдал её в набор, не читая. Получив гранки, он, однако, пришел в смятение. Статья и в самом деле была о предмете, весьма ещё далеком от круга интересов популярных изданий, – о пространстве четырех измерений. Хэррис, впрочем, знал за собой одну слабость. Человек он был начитанный, но не больно-то образованный. Поэтому он всё-таки понадеялся, что придет автор и все ему растолкует. И он вызвал к себе Уэллса. Уэллс понял это приглашение по-своему. Знаменитый редактор захотел, очевидно, лично познакомиться с автором двух блестящих статей. Надо было не ударить лицом в грязь, и тётя Мэри снарядила его для этого визита наилучшим, по её мнению, образом. Она вручила ему зонтик, производивший в закрытом виде вполне приличное впечатление, и постаралась привести в порядок его цилиндр. Это было непросто, но любящая тётка не пожалела сил. Она почистила его мокрой губкой, чтоб коричневые пятна были не так заметны, потом щеткой и только не успела погладить искореженные поля – времени не хватило. Уэллс появился в редакции минута в минуту, но Хэррис заставил его прождать полчаса (если бы тетя Мэри знала об этом и взяла в руки утюг, всё, может быть, пошло бы по-иному!). Когда Уэллса пригласили в кабинет, он уже чувствовал себя чуточку неспокойно. Едва он переступил порог, сердце у него так и замерло. За огромным, роскошным столом сидел свирепого вида человек с квадратной физиономией и зачесанной назад, разделенной пробором черной шевелюрой. По обе стороны стола размещались ещё двое, имевшие обескураживающе джентльменский вид. Хэррис кинул мрачный взгляд на Уэллса и, не произнеся ни слова, указал ему рукой на кресло. Многообещающий автор сел, устроив свой цилиндр на столе, прямо под носом у редактора. Конечно, благоразумнее было бы поместить его где-нибудь на полу и по возможности вне поля зрения хозяина кабинета. Рыжие пятна, оправившись от первого испуга перед губкой и щёткой, проступали с каждой минутой всё отчетливей, изломанные поля топорщились. Глядя на него, так и хотелось зажмуриться. Интересно, не эти ли страшные минуты возникали потом перед умственным взором Уэллса, когда в «Человеке-невидимке» он заводил речь о потрепанном шелковом цилиндре бродяги Марвела? С момента появления на письменном столе злополучный цилиндр и был главным действующим лицом разыгравшейся далее сцены. С минуту длилось молчание. Оно становилось всё более зловещим. Люди по обе стороны стола разглядывали цилиндр. Хэррис рос на глазах и достиг невероятных размеров. Наконец увенчанная черными торчащими усами губа великана поднялась к его притупленному носу и чудовищной силы голос прорычал с каким-то редкостным акцентом: «Так это вы прислали „Жесткую вселенную»»? Оторваться от цилиндра и заговорить о деле ему, видимо, стоило некоторого труда. Тем не менее он продолжал: «Боже милостивый! Я не мог понять кряду шести слов. Что вы хотите нам сказать? Бога ради, о чем это? Смысл, смысл-то какой? О чем это написано?» Гранки лежали сбоку от него. Он схватил их, помахал ими в воздухе и бросил на стол прямо перед собой. В другой обстановке Уэллс без труда бы все объяснил. Он как-никак был неплохим педагогом. Но сейчас против него выступали сразу сказочный великан Хэррис и тоже начавший быстро увеличиваться в размерах и терять реальные очертания цилиндр. «Нет, вы всё-таки объясните, что мне об этом думать?» – не унимался Хэррис. Люди по обе стороны стола, положив подбородки на руки и ни на что больше не отвлекаясь, разглядывали сидевшего перед ними обтрепанного субъекта. Пора было что-то сказать. – Видите ли, – начал Уэллс. – В том-то и дело, что я ничего не вижу! – в совершеннейшем остервенении заорал Хэррис. – Идея… идея состоит в том… Хэррис вдруг сделался весь внимание. – Так, значит, идея, значит, состоит в том, – продолжал покусившийся