Герберт Уэллс. Жизнь и идеи великого фантаста — страница 68 из 83

я представляю себе то, что я читал у Тургенева и у моего друга Мориса Беринга. Я представляю себе страну, где зимы так долги, а лето знойно и ярко; где тянутся вширь и вдаль пространства небрежно возделанных полей; где деревенские улицы широки и грязны, а деревянные дома раскрашены пестрыми красками; где много мужиков, беззаботных и набожных, веселых и терпеливых, где много икон и бородатых попов, где плохие пустынные дороги тянутся по бесконечным равнинам и по темным сосновым лесам. Не знаю, может быть, все это и не так; хотел бы я знать, так ли это». Да, именно такой увидел Россию Беринг, когда приехал в Сосновку в 1904 году. Но в 1913-м он уже и сам, должно быть, стеснялся этих своих ранних лубков. С иконами и бородатыми попами, конечно, все обстояло по-прежнему, деревенские улицы оставались такими же широкими и грязными, дома – деревянными, дороги не стали лучше, а расстояния короче, но вот «беззаботные и набожные, веселые и терпеливые» мужики успели за это время сжечь столько усадеб и убить столько помещиков, что как-то уже сделалось неловко прилагать к ним все эти эпитеты.

Как-никак в России успела произойти революция! И тот же Беринг в своей большой книге «Русский народ» (1910) посвятил ей целых три главы. Об этой-то новой России и мог теперь Беринг рассказать Уэллсу. Он уже хорошо знал Россию – был свидетелем Октябрьской стачки 1905 года, старательно собирал материалы о всех сторонах русской жизни. После книги «Русский народ» в 1914 он выпустил книгу «Движущие силы России». Как было все теперь непохоже на первые его впечатления! Ведь с момента Ленского расстрела (1912) послереволюционная Россия опять была Россией предреволюционной. Она уже задолго до 1905 года была предреволюционной страной, только сроки до революции тогда назначались другие. В 1839 году Николай I пригласил в Россию маркиза де Кюстина, сына графа Адама Филиппа де Кюстина, выбранного в Генеральные штаты в 1789 году. Граф де Кюстин тринадцатью годами раньше оказался в Америке с французскими войсками, посланными туда в пику англичанам в дни Войны за независимость, получил там генеральское звание, но заодно проникся революционными идеями. Когда в 1792 году к власти во Франции пришли якобинцы, он получил под свое командование армию и вскоре захватил Майнц. Удержать его Кюстину не удалось. Случилось это, на беду, как раз тогда, когда Комитет общественного спасения счел наилучшим способом борьбы за победу казнь всякого генерала, потерпевшего поражение, и гражданин Кюстин, бывший граф, пришедший в революцию, как выяснилось, с целью ее погубить, кончил свои дни на гильотине. Его сын вырос в результате ярым противником революции.

Этот парижский литератор упорно и последовательно выступал против всякого представительного правления. Престиж царской России за рубежом был тогда очень низок, и Николай I подумал, что, обласкав при дворе этого реакционера с легким пером, он сделает для себя полезное дело. Де Кюстин тоже с радостью принял столь лестное для него приглашение. Но, кажется, не только Николай, но и сам де Кюстин забыл, что он как-никак – сын революционного генерала, пусть даже несправедливо казненного. С момента, когда приглашенного царем маркиза обыскали на корабле, выискивая крамольные книги, а потом еще разок, на береговой таможне, и поместили в шикарной гостинице, где его в первую же ночь чуть не до смерти заели клопы, ему что-то в Петербурге стало не нравиться. И хотя его жизнь в России была сплошным праздником, его день ото дня все больше мутило. На самых шикарных царских приемах он приглядывался к этим холуям в расшитых золотом мундирах, и ему становилось противно. Когда ему захотелось посмотреть Москву, его отправили туда с царским фельдъегерем, и тот на его глазах в кровь избил чем-то ему не понравившегося молодого кучера, который, пока его били, все кланялся. Поехав в Россию, чтобы утвердиться в своих монархических идеях, де Кюстин вернулся убежденным либералом, а его книга «Россия в 1839 году» (у нас она в сильно сокращенном виде издана в 1930 году под названием «Николаевская Россия») попала в число тех самых крамольных книг, которые выискивали на таможне. Николай I, едва просмотрев ее, пришел в исступление. Иначе отнесся к ней Герцен. «Книга эта действует на меня как пытка, как камень, приваленный к груди; я не смотрю на его промахи, основа воззрений верна. И это страшное общество, и эта страна – Россия», – записал он 10 ноября 1843 года в своем московском дневнике. И резюмировал: «Без сомнения, это – самая занимательная и умная книга, написанная о России иностранцем». Так вот, уже маркиз де Кюстин в 1839 году не увидел в России «много мужиков, беззаботных и набожных, веселых и терпеливых». Он понял, что в народе накопилась огромная ненависть, и предсказал революцию, которая будет пострашнее французской. Произойти она должна была, по его подсчетам, через пятьдесят лет. В 1913 году никто уже не назначал такие далекие сроки. Самодержавие гибло у всех на глазах. При дворе боялись и не любили всякого способного человека, даже если он употреблял свои способности на защиту царского строя. Самым сенсационным примером этого было убийство П. А. Столыпина в Киеве 4 сентября 1911 года. Столыпинская земельная реформа, а тем более предложенные им административные преобразования вызывали раздражение царя и царицы, органически не терпевших любых перемен. Председатель совета министров Коковцев, сменивший на этом посту Столыпина, рассказывал потом французскому послу Морису Палеологу, что, когда он, вступив в должность, заговорил с царицей о Столыпине, она просила его не упоминать при ней этого имени. А генерал П. Г. Курлов, руководивший охраной царя во время его поездки в Киев, рассказал в своих воспоминаниях, как оскорбительно держался двор со Столыпиным, и еще об одном обстоятельстве, о котором задолго до появления его книги и так толковала вся Россия: Богров, смертельно ранивший Столыпина в киевском театре, был не только бывшим эсером, но и бывшим агентом царской охранки. Когда же Столыпин вызвал Курлова к себе в больницу, Коковцев велел его к умирающему не допускать. Подробного расследования по делу Богрова, как ни настаивал на этом Курлов, не было проведено. Его поспешили казнить. С. Ю. Витте царь так никогда и не мог простить написанный тем манифест от 17 октября 1905 года, и, когда черносотенцы бросили бомбу в трубу его дымохода, очень, судя по всему, огорчился – не самим покушением, а тем, что оно не удалось.

Зато какую радость он испытал 13 марта 1915 года, узнав о смерти отставного министра! Морис Палеолог, посетивший три дня спустя Николая в ставке, расположенной неподалеку от Барановичей, услышал от него: «Смерть графа Витте была для меня большим облегчением». Император всероссийский, царь польский, князь финляндский и прочая и прочая… был, по словам французского посла, поразительно весел в тот день. И его по-человечески нетрудно понять: он знал, что бывший начальник службы движения одесской железной дороги, возведенный им в графское достоинство, считал его полным ничтожеством. Впрочем, разве так думал один Витте? Ничтожество – другого слова было не подобрать. Этот человек, вступление которого на престол ознаменовалось знаменитой Ходынкой и который, сам того не подозревая, дал знак первой русской революции расстрелом 9 января 1905 года верноподданнической демонстрации, явившейся к Зимнему дворцу с хоругвями и иконами, никак не выглядел страшным убийцей. Он был прост в обращении, воспитан, приветлив, старался на всякого произвести как можно лучшее впечатление и, пока речь шла о вещах повседневных, казался совсем неглупым. Нельзя даже сказать, что у него не было государственного мышления. Беда лишь, что оно находилось на средневековом уровне. О себе он знал прежде всего, что он – помазанник божий. Ему дважды пришлось выступить перед Государственной думой, и это были для него минуты величайшего унижения. Он бледнел, запинался, стискивал и засовывал за пояс руки, чтобы не потерять дар речи. Когда мать выговаривала ему за очередную политическую глупость, у него был один ответ – он принимался кричать: «В конце концов, я – император!» Идея самодержавия, маниакально им овладевшая, не делала его, впрочем, хоть сколько-нибудь сильной личностью. В нем всегда подспудно таилось чувство обреченности. Иногда оно прорывалось наружу, и тогда близкие слышали от него: «За что я ни примусь, ничего не удается. Провидение против меня. Я плохо кончу». Этот вот комплекс неполноценности и оборачивался порой роковым образом для окружающих.

Себя он считал фигурой символической и был в этом совершенно прав. Он и в самом деле воплощал в себе самодержавие, упорно, последовательно, упрямо идущее к неотвратимому концу. Интересно, что из этого мог услышать Уэллс от Мориса Беринга? А впрочем, разве с одним только Берингом он говорил о России? Среди друзей Уэллса был журналист и литературовед Гарольд Уильямс, жена которого, в девичестве Ариадна Владимировна Тыркова, познакомилась за несколько лет до этого со своим будущим мужем в Париже, где очутилась отнюдь не по своей воле. Ариадна Тыркова была видной публицисткой союза «Освобождение», преобразованного в 1905 году в кадетскую партию. В 1904 году она была арестована на финляндской границе, когда перевозила тираж «Освобождения» – журнала, издававшегося союзом, – приговорена к двум с половиной годам тюрьмы, но сумела бежать, а потом была амнистирована. В 1912 году она вернулась на родину уже в качестве английской гражданки. В этот год Уильямс был назначен корреспондентом в Петербург и к 1914 году уже основательно там обжился. Там он в очередной раз и встретился со своим лондонским знакомым – Уэллсом. Когда у Уэллса родилась мысль приехать в Россию? Трудно сказать. Но, скорее всего, он загорелся этим желанием именно летом 1913 года после разговоров с Морисом Берингом. Он отправился в Петербург вместе с ним. Свое намеренье посмотреть Россию Уэллс осуществил с присущей ему стремительностью. На русскую землю он вступил уже 13 января 1914 года. В приезде Уэллса к нам в 1914 году есть одно странное обстоятельство. Он постарался поначалу совершить эту поездку инкогнито. Чем это объяснить? Конечно, лучше всего усмотреть здесь проявление его особой скромности. К сожалению, это выглядело бы не слишком убедительно: скромность никак не принадлежала к числу главных достоинств Уэллса, и, скажем, свои поездки в Америку он обставлял со всей возможной помпой. Боязнью, что всякого рода официальные церемонии отвлекут его и помешают по-настоящему познакомиться с жизнью страны?