Последующие события показали, что война не за горами. Впрочем, Потемкин ожидал этого рано или поздно, потому и готовил столь тщательно армию и флот к грядущему столкновению.
И вот 15 июля 1787 года Рейс-Эфендий вручил русскому послу в Константинополе Якову Ивановичу Булгакову ультиматум, в котором излагались требования Порты, сводившие на нет все предыдущие соглашения и трактаты. Ответ было предложено дать не позднее 15–20 августа. Срок по тому времени нереальный, ибо курьер просто не мог успеть добраться до Петербурга и возвратиться обратно. Но не прошло и установленного турками времени, когда Булгаков вновь был приглашен на заседание дивана — совета при турецком султане, — на котором от него потребовали немедленного возвращения Османской империи Крыма и признания недействительным Кучук-Кайнарджийского мирного договора. Булгаков заявил, что этот ультиматум не считает нужным передавать в Петербург, ибо заранее знает, каков будет ответ. Его заточили в Семибашенный замок — константинопольскую политическую тюрьму, а уже 13 августа Порта объявила войну России.
Настал час испытания для Григория Александровича Потемкина, час проверки на прочность всего содеянного им в предвоенные годы. Оценивая гигантскую его деятельность в годы той войны, ординарный профессор Николаевской академии Генерального штаба генерал-майор Д. Ф. Масловский писал:
«Блестящие эпизоды подвигов Суворова во 2-ю турецкую войну 1787–1791 годов составляют гордость России. Но эти подвиги (одни из лучших страниц нашей военной истории) лишь часть целого; по оторванным же, отдельным случаям никак нельзя судить об общем, а тем более делать вывод о состоянии военного искусства. 2-я турецкая война, конечно, должна быть названа „Потемкинскою“. Великий Суворов, столь же великий Румянцев занимают в это время вторые места. В строгом научном отношении, для суждения об общем уровне, которого достигло русское военное искусство в конце царствования Екатерины II, для заключения о значении реформ императоров Павла I и Александра I, 2-я турецкая война должна быть рассматриваема в целом, главным образом, как „Потемкинская война“».
Прусский посланник Сольмс писал Фридриху II: «Все Екатерининские войны ведутся русским умом». Именно в этом заключались истоки наиболее блестящих побед русского оружия, побед, во время которых русские несли неизмеримо меньшие по сравнению с противником потери, уничтожая при этом целые полчища неприятеля. Не имея возможности полностью умолчать об этом, на Западе договорились до того, что стали упрекать Суворова в кровожадности. А между тем все без исключения генералы русской военной школы, основоположниками и законодателями которой были Потемкин, Румянцев, Суворов, отличались особенным милосердием в обращении с пленными, и в каждом их приказе обязательно содержалось требование щадить просящих пощады и раненых, с малолетками не воевать, женщин и стариков не обижать. Только ожесточение противника заставляло проливать много его же крови. Но перед каждым штурмом крепостей и Потемкин, и Румянцев, и Суворов обязательно направляли гарнизону предложения о сдаче, причем на очень выгодных условиях.
В этих ультиматумах русские полководцы обязательно предупреждали неприятельское командование об ответственности за кровопролитие, которое неизбежно должно было произойти в случае отказа от сдачи. И предложения эти были вполне обоснованными, ибо если в 1-ю турецкую («Румянцевскую») войну 1768–1774 годов еще были случаи, когда, не сумев взять крепость, русские войска снимали осаду, то в «Потемкинскую войну» таких случаев не было, за исключением отступления от Измаила в 1789 году князя Н. В. Репнина по совершенно необоснованным причинам и снятия осады Измаила в 1790 году Гудовичем, которое кстати произошло буквально за несколько дней до того, как присланный туда Суворов взял крепость блестящим штурмом…
В остальных случаях, если русские войска осаждали крепость, то она уже была обречена.
Думается, более справедливо упрекнуть турецких сераскеров и пашей, упорствовавших вопреки здравому смыслу, что и сделал князь Потемкин после победоносного штурма Очакова, стоившего туркам 8700 убитых, 1840 умерших от ран и 4000 пленных.
— Твоему упорству мы обязаны этим кровопролитием, — сказал Григорий Александрович.
— Оставь свои упреки, — возразил Гуссейн-паша. — Я исполнил свой долг, как ты свой.
А ведь нельзя было назвать врага, с которым довелось сражаться русским чудо-богатырям в годы той войны, слабым. Мужество и отвагу турок, их ожесточение не раз отмечал сам Потемкин, о том докладывали ему и подчиненные генералы. Так, после Кинбурнской победы Суворов писал: «Какие ж молодцы, Светлейший Князь, с такими я еще не дирался!»
Можно ли упрекать в жестокости Суворова, если он, не имея даже превосходства над противником, а уступая ему числом войск втрое, отразил под Кинбурном атаки турецкого десанта и уничтожил 5 тысяч из 5 тысяч 300 высадившихся турок, потеряв при этом 136 человек убитыми и 297 ранеными?! Он, что ли, звал неприятелей на Кинбурнскую косу, чтобы затем учинить эту «расправу»? Честный бой, в котором русские чудо-богатыри проявили великолепное мужество, а турки заслужили похвалу самого Суворова, решил дело, принеся первую значительную победу в «Потемкинской» войне и заставив турок отказаться от замысла по захвату Кинбурна, Глубокой Пристани, Херсона и нанесения удара на Крым. Ведь нападение на Кинбурн было их ближайшей задачей — началом исполнения далеко идущих агрессивных планов.
А сколько нелепиц мы слышали об осаде и штурме Очакова? В чем только не упрекали Потемкина и историки и литераторы — и в медлительности, и бездеятельности, и в лености, и даже в трусости…
А между тем осада Очакова и последующий его штурм можно оценить как блестяще осуществленную операцию. И все действия Потемкина у стен вражеской твердыни свидетельствуют о замечательных его качествах, как военачальника и человека.
Григория Александровича торопили из Петербурга, даже императрица поначалу просила ускорить взятие Очакова. Правда, уяснив затем глубокий смысл его действий, она стала союзницей его во всех его решениях.
Потемкин предвидел, что при дворе будет немало пересудов, что «паркетные полководцы» не устанут убеждать Екатерину в том, что взять Очаков — пустяшное дело. Однако он имел свое твердое мнение, достаточно взвешенное, ибо судил об Очакове не понаслышке, а на основании личного изучения турецких укреплений и обобщения разведывательных данных.
Еще в ноябре 1787 года, вскоре после Кинбурнского сражения, он сам побывал под стенами крепости. В тот ноябрьский день он сел в шлюпку и приблизился к Очакову на расстояние не только артиллерийского, но даже ружейного выстрела, чтобы лучше рассмотреть крепость. Турки немедленно открыли огонь. Поблизости от шлюпки падали ядра, в воду врезались пули, но Потемкин продолжал рекогносцировку до тех нор, пока не изучил все интересующие его вопросы. Затем он долго в задумчивости стоял на берегу, офицерам же гарнизона сказал перед отъездом:
— Турки, наверное, в будущую кампанию придут в лиман для отмщения вам за вашу отважность и причиненные беспокойства, но я надеюсь на вас всех…
В целом кампания 1787 года была удачной для русской армии, но в сентябре месяце, еще до победоносного сражения под Кинбурном, на Потемкина свалилась великая беда…
В начале войны он отдал приказ командующему Севастопольской эскадрой контр-адмиралу Войновичу:
«Хотя бы всем погибнуть, но должно показать свою неустрашимость к нападению и истреблению неприятеля. Сие объявить всем офицерам вашим. Где завидите флот турецкий, атакуйте его во что бы то ни стало, хотя бы всем пропасть…»
Приказ суров, но сурово было и время. Флот создавался не для парадов в гавани, а для действий против превосходящего численно османского флота, для завоевания любой ценой господства на Черном море, без которого и успех на сухопутном театре не мог быть существенным. Одолеть же турок можно было лишь решительными и дерзкими действиями.
24 сентября Потемкин получил ошеломившее его известие, вызвавшее впоследствии много кривотолков. Севастопольская флотилия, составлявшая основу всего Черноморского флота, его детище, была разбита бурей. Трудно передать горе князя, столько сил и энергии вложившего в создание флота. В тот день, 24 сентября, он был близок к отчаянию, о чем свидетельствуют его письма… Правда, сразу нужно оговориться — искренне и откровенно поделился он своим горем лишь с двумя самыми близкими ему людьми — со своим учителем и другом П. Л. Румянцевым и, конечно, с императрицей…
«Матушка, государыня, — писал он, — я несчастлив; флот Севастопольский разбит бурею; остаток его в Севастополе, все малые и ненадежные суда и, лучше сказать, не употребительные; корабли и большие фрегаты пропали. Бог бьет, а не турки. Я при моей болезни поражен до крайности: нет ни ума, ни духу. Я просил о поручении начальства другому. Верьте, что себя чувствую (sic); не дайте чрез сие терпеть делам. Ей, я почти мертв, я все милости и имение, которое получил от щедрот ваших, повергаю к стопам вашим и хочу в уединений и неизвестности кончить жизнь, которая, думаю, и не продлится. Теперь пишу к графу Петру Александровичу (Румянцеву. — Н. Ш.), чтоб он вступил в начальство, но, не имея от вас повеления, не чаю, чтобы он принял…»
Злопыхатели жестоко посмеялись над горем князя, с сарказмом писал о нем и К. Валишсвский в книге «Роман императрицы» и М. Т. Петров в романе «Румянцев-Задунайский». Письмо, которое было сугубо личным и секретным, адресованное только императрице, каким-то образом стало известно при дворе. Людям же, никогда и ни во что не вложившим и доли своего труда, нелегко понять человека, столько забот и трудов употребившего на дело, когда это дело гибнет.
«Правда, матушка, — писал далее Григорий Александрович, — что сия рана глубоко вошла в мое сердце. Сколь я преодолевал препятствий и труда понес в построение флота, который бы через год предписывал законы Царь-городу (Константинополю. — Н. Ш.). Преждевременное открытие войны принудило меня предприять атаковать разделенный флот турецкий с чем можно было, но Бог не благословил. Вы не можете представить, сколь сей печальный случай меня почти поразил до отчаяния».